Часть 21 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— За старушкой я пошлю, пускай в нашу богадельню поместят. Но каков злодей твой Волчий Хвост! Мало ему было тебя, инокиню, губить, еще и ребенка истребил. Чем ему девочка-то помешала?
— Чтобы не рассказала в деревне, куда она отвела монахиню, — пояснил прокурор, комкая в руке чистый платок — хотел предложить Пелагии на предмет утирания влаги, но не осмеливался.
Сестра обошлась и собственным платочком. Промокнула глаза, высморкалась. Спросила гнусавым голосом:
— А след что? Хорошо ль я его свела?
Обрадованный тем, что беседа возвращается в неэмоциональное русло, Матвей Бенционович поспешно молвил:
— Мой эксперт говорит, что отпечаток сапога срисован почти идеально. И как это вы не побоялись — одна, на месте предполагаемого убийства!
— Еще как боялась. — Пелагия всхлипнула, подавляя рыдание. — А что было делать? Как вернулась я от Чертова Камня в Строгановку и узнала, что Дурка к выгону скотины не появлялась, мне плохо сделалось. Кинулась к старосте, говорю: искать надо. Он людей не дает, мол, в работе все, да и невелика потеря — Дурка какая-то. Пошла обратно к Чертову Камню одна, той же дорогой. Страшно, конечно, было, но рассудила: что злодею там сидеть? Он ведь уверен, что свое дело исполнил, меня в пещере запер. Прошла до самого Камня, глядела по сторонам. А на обратном пути уже только вниз смотрела, под ноги. Ну и нашла на тропинке, под обрывом, след на земле: полоса, будто волочили что-то, темные пятна и отпечаток сапога. Деревенские сапог не носят, только лапти. Я после специально справилась. На всю Строгановку есть одна пара, у старосты. Он надевает на престольные праздники и когда в волость ездит. Но на тех подошва совсем другая.
— Да, подошва необычная, — кивнул Бердичевекий. — И это, позволю себе заметить, наша единственная зацепка. Шапка с волчьим хвостом — не примета. Зытяки такие испокон века делают. Можно купить и у нас в Заволжске на базаре, за пять рублей. А вот сапог — дело другое. Подметка, если так можно выразиться, интересная, с узором из гвоздиков. Я провел у себя в управлении совещание, с привлечением лучших полицейских чиновников и следователей. Вот, извольте. — Он достал книжечку, зачитал. — «Носок обрубленный, четырехугольный. Окован двадцатью четырьмя гвоздями в виде трех ромбиков, рант десятимиллиметровый, подковка двойная. Каблук квадратный, средневысокий. Вывод: работа не фабричная, а высококлассного мастера, обладающего собственным почерком». Это хорошо, ибо делает поиск возможным, — пояснил прокурор. — Плохо другое: у нас в губернии такого мастера нет. Что еще можно, так сказать, вытянуть из отпечатка? По формуле де Парвиля, установившего, что рост человека в 6,876 раза больше длины его ступни, получаем, с четырех-пятимиллиметровой поправкой на обувь, что искомый субъект имеет рост между 1,78 и 1,84 метра, то есть весьма высок.
— Сколько это по-нашему? — поморщился преосвященный, неодобрительно относившийся к новомодной тенденции переводить все с русских мер на метры. — Ладно, Бог с ними, с сантиметрами. Скажи-ка лучше, Матюша, как ты все это понимаешь?
Версия у Бердичевского имелась, хоть и довольно расплывчатая.
— Преступник (назову его, вслед за вашим преосвященством, «Волчий Хвост») следовал за сестрой Пелагией от самого Заволжска. От соблазна предположить, что Волчий Хвост и Стеклянный Глаз — одно и то же лицо, пока, за нехваткой доказательств, воздержусь. Однако не вызывает сомнений, что причину столь назойливого внимания злоумышленника к дорогой нам особе следует усматривать не в чем ином, как в умерщвлении предполагаемого пророка.
— Матвей, — попросил преосвященный, — ты говори проще, ведь не в суде выступаешь.
Прокурор сбился, но не более чем на пол-минутки.
— Вообще-то я уверен, что это именно Стеклянный Глаз, — сказал он уже без важности, попросту. — Узнал каким-то образом, что это Пелагия навела на него подозрение, и решил расквитаться. Если так — то это человек психически ненормальный. Я, знаете ли, недавно прочитал немецкое исследование на тему маниакально-обсессионной злопамятности. Все сходится. Такие субъекты живут в постоянном ощущении всемирного заговора, направленного персонально против них, постоянно выискивают виновников и иногда мстят им самым жестоким образом. Это же надо — преследовать женщину несколько сотен верст, чуть не до самого Урала! Через лес, перед этим по реке. Следом на лодке, что ли, плыл? А способ убийства-то какой изуверский придумал! И девочку не пожалел. Извините, но это явный маниак.
— Что ж он меня в лесу не убил? — спросила Пелагия. — Проще простого было бы.
— Я же говорю: злобная обсессия. «Проще простого» вас убить ему было неинтересно. Осмелюсь утверждать, что эти патологические личности любят разыгрывать спектакли — вроде замуровывания заживо в пещере. Да и потом, должно быть, хотел растянуть удовольствие, покуражиться. Зря, что ли, он на вас из-за елки рычал? Игрался, как кошка с мышкой.
Монахиня кивнула, признавая резонность прокуроровых умозаключений.
— Мне еще вот что не дает покоя. Все время об этом думаю. Где я была, когда произошел обвал: внизу, в пещере, или наверху? Как я могла видеть сверху то, что случилось раньше?
Митрофаний с Бердичевским переглянулись. Они между собой уже обсуждали эту странную подробность монашкиного рассказа и пришли к некоему выводу, который преосвященный сейчас и попробовал донести до Пелагии — разумеется, самым деликатным образом.
— Я полагаю, дочь моя, что у тебя от потрясения несколько спутались реальность и мнимость. Не могло ли случиться, что Волчий Хвост возник в твоем воображении после случая в лесу, столь сильно тебя напугавшего? Хорошо-хорошо, — поспешно сказал Митрофаний, видя, как вскинулась при этих словах Пелагия. — Очень возможно, что дело вовсе не в тебе, а во внешних причинах. Ты сама говорила, что в пещере какой-то особенный воздух, от которого слегка кружится голова и звенит в ушах. Может быть, там выделяется какой-нибудь природный газ, нагоняющий дурман, — я читал, такое бывает. Есть неизвестные науке субстанции и эманации, действие которых сокрыто от человеческих органов чувств. Помнишь, как на Ханаане-то?
Пелагия очень хорошо помнила. И передернулась.
— Мы будем действовать вот как, — бодро произнес Матвей Бенционович, возвращая разговор от химер к реальности. — Пускай преступник думает, что все ему удалось: монахиню истребил, единственную свидетельницу убрал. А мы тем временем его ухватим за этот ахиллесов каблук. — Он постучал пальцем по рисунку. — Я послал запрос в Москву, Петербург и Киев, в кабинеты научно-судебной экспертизы. Там хорошие картотеки, самого разного профиля. Глядишь, и выйдем на сапожного мастера. А через сапожника, Бог даст, и убийцу найдем.
— На Бога-то сильно не рассчитывай, — остудил оптимизм духовного сына Митрофаний. — У него и без каблуков забот хватает.
«Tractatus de speluncis»
И возобновилась обыкновенная, повседневная жизнь, в которой сестре Пелагии стало не до таинственных пещер.
Обязанности начальницы епархиального училища были хлопотны и чреваты разного рода турбуленциями. По правде говоря, большая часть сих потрясений от самой начальницы и исходила.
Приняв послушание возглавить школу, в которой прежде служила учительницей, Пелагия затеяла переворот в программе, отчего подвергалась нападкам и сверху, и снизу.
Сверху — это от владыки Митрофания, который нововведениям не препятствовал, но и отнюдь их не одобрял, отпускал едкие замечания, да еще сулил неприятности от Святейшего Синода, грозясь, что тогда-то уж покрывать смутьяншу не станет, выдаст на суд и расправу. «Станете, ваше преосвященство, станете, никуда не денетесь», — мысленно отвечала ему на это Пелагия, хоть внешне и демонстрировала полную смиренность.
Куда больше допекала критика снизу. То есть, сестры-учительницы монашеского звания, привычные к покорности, оспаривать волю начальницы и не помышляли, но вот вольнонаемная преподавательница Марья Викентьевна Свеколкина, недавно закончившая в Москве педагогические курсы и пылавшая жаждой просветительства, портила Пелагии немало крови.
Тут нужно объяснить, в чем заключалась суть реформы.
Школа была четырехгодичная, многому за такой срок учениц не обучишь. Вот Пелагия и постановила оставить всего четыре предмета, без которых, по ее разумению, обойтись никак невозможно. Лучше меньше, да лучше — таков был лозунг начальницы. Скрепя сердце она изгнала из программы естественные науки и географию как необязательные для девочек из бедных семей — все равно, окончив учение, начисто позабудут про законы физики да чужеземные столицы. Главным предметом сделала домоводство, отведя под него половину уроков, и еще оставила гимнастику, литературу и закон Божий, он же пение.
Объясняла Пелагия свой выбор так.
Ведение домашнего хозяйства — самое важное знание для будущих жен и матерей. Гимнастика (включавшая летом плавание, а в холодное время года — экзерциции в зале и закаливающее обливание) потребна для здоровья и складной фигуры. Литература необходима для развития благородных чувств и правильной речи. А что до преподавания Божьего закона через пение, то детям постигать Всевышнего проще и доступнее именно через музыку.
В короткое время школьный хор прославился на весь Заволжский край. Сам губернатор фон Гаггенау, бывало, утирал умильную слезу, слушая, как ученицы (каждая в коричневом платьице и белом платочке) выводят ангельскими голосами: «Величит душа моя Господа» или «Сердцу милый».
Курсистке Пелагия доказывала, что если у кого из девочек проявится интерес к дальнейшему учению, то таких можно определять на казенный кошт в городское училище, а уж если очень способная окажется, то и в гимназию. На этот случай в губернской казне имеется особая статья.
Свеколкина доводов не слушала и обзывала начальницу всякими бранными словами, от которых Пелагия иногда плакала: ретроградкой, клерикалкой, обскуранткой и прислужницей мужского деспотизма, который спит и видит запереть женщин в клетку домашнего хозяйства.
В разборе накопившихся за отлучку дел, в баталиях с прогрессисткой миновали три дня. Но даже и в этот суетливый период с Пелагией случалось, что она в самый разгар какого-нибудь занятия вдруг словно забывалась и застывала на месте, о чем-то задумываясь. Потом, конечно, спохватывалась, возвращалась к прерванному делу с удвоенным усердием.
В первый же свободный вечер (было это на четвертый день после возвращения из Строгановки) монахиня отправилась на архиерейское подворье. Она имела дозволение являться туда в любое время и распоряжаться во владычьих покоях, как у себя дома. Вот и воспользовалась.
Преосвященного беспокоить не стала. Знала, что в предпочивальное время он обычно пишет свои «Записки о прожитой жизни». Увлечение это у епископа появилось недавно, и предавался он писательству с самозабвением.
Изложить события из собственного прошлого Митрофаний задумал не от суеславия или самомнения. «Жизнь проходит, — сказал он, — много ли мне осталось? Так и уйдешь, не поделившись накопленным богатством. Ведь единственное настоящее богатство, которое никто у человека не отнимет, — его неповторимый жизненный опыт. Если умеешь складывать слова, большой грех не поделиться с родом человеческим своими мыслями, ошибками, терзаниями и открытиями. Большинству это, наверное, ни к чему будет, но кто-то прочтет и, может, беды избежит, а то и душу спасет». Читать написанное архиерей не давал. Даже секретаря не подпускал, сам перебеливал. Говорил: «Вот помру — тогда прочтете». А что ему, спрашивается, умирать, если крепок, здоров и ясен умом?
Пелагия прошмыгнула в библиотеку, вполголоса поздоровалась с отцом Усердовым, выписывавшим что-то из богословских книг для будущей проповеди.
Больше всего на свете отец Серафим обожал проповедовать перед паствой. Поучения произносил ученейшие, с множеством цитат, и замечательные по протяженности. Готовился всерьез, подолгу. Беда только, никто не хотел внимать его учености. Узнав, что нынче служить будет Усердов, прихожане почитали за благо отправиться в какую-нибудь другую церковь, и нередко случалось, что бедный отец Серафим ораторствовал перед парой глухих старушек, пришедших в храм понюхать ладана или обогреться.
Митрофаний не мог допустить такого ущемления авторитету богослужения, но и старательного проповедника обижать не хотел, поэтому с недавних пор дозволял ему ораторствовать лишь в архиерейской церкви, на собственном подворье, для келейников и челядинцев, которым деваться все равно было некуда.
Поглядев, как Пелагия прохаживается вдоль книжных шкафов, секретарь учтиво предложил помощь в поиске книг. Монашка поблагодарила, но отказалась. Знала: этот привяжется — не отвяжется, пока все не выспросит. А дело было деликатное, не для усердовского разумения.
Отец Серафим снова заскрипел перышком. Потом, как бы в поисках вдохновения, открыл карманный молитвенник, уставился в него.
Пелагия закусила губу, чтоб не прыснуть. Видела она как-то, по чистой случайности, что это за молитвенник. Там с внутренней стороны в переплет было вставлено зеркальце — очень уж уважал Усердов свою благообразную красоту.
Секретарь посидел-посидел, да и ушел, а сестра все переходила от полки к полке, никак не могла найти искомое — ни среди католической литературы, ни в канонике, ни в агиографии. Посмотрела даже в естественно-научном шкафу — тоже не нашла.
Скрипнула дверь, вошел Митрофаний. Рассеянно кивнул духовной дочери — и к полке. Схватил какой-то томик, зашуршал страницами. Должно быть, понадобилась цитата или проверить что-нибудь. По всему было видно, что владыка сейчас обретается далеко отсюда, где-то в прожитых годах.
Пелагия подошла поближе, увидела, что архиерей листает «Дневники» Валуева.
Покашляла. Не оглянулся.
Тогда уронила со стола на пол «Древнееврейско-русский словарь». Фолиант был в треть пуда весу и шума произвел столько, что Митрофаний чуть не подпрыгнул. Обернулся, захлопал глазами.
— Извините, владыко, — прошелестела монашка, поднимая томище. — Задела рукавом… Но раз уж вы отвлеклись… Не могу одну книгу найти. Помните, после ханаанской истории вы мне говорили, что у вас есть книга о чудесных пещерах, какого-то латинского автора?
— Все недоуменствуешь о своем Чертовом Камне? — догадался преосвященный. — Есть книжка о пещерах. В медиевистике.
Он подошел к большому дубовому шкафу, провел пальцем по корешкам и выдернул ин-октаво в старинном телячьем переплете.
— Только не латинского автора, а немецкого. — Митрофаний рассеянно погладил выцветшее золотое тиснение. — Адальберт Желанный, из младших рейнских мистиков. На, изучай, а я пойду.
И в самом деле вышел, даже не спросил, что именно надеется Пелагия отыскать в средневековом сочинении. Вот что значит писательский зуд.
Сестра, впрочем, и сама толком не знала, что она ищет.
Неуверенно раскрыла том, поморщилась на трудный для беглого просмотра готический шрифт.
Прочла заголовок.
«Tractatus de speluncis»[3]
Под ним эпиграф: «Quibus dignus non erat mundus in solitudinibus errantes et montibus et speluncis et in cavernis terrae».[4]
Стала перелистывать хрупкие страницы, кое-где вчитываясь повнимательней.
В прологе и первых главах автор дотошно перечислял все двадцать шесть упоминаний о пещерах в Священном Писании, присовокупляя к каждому эпизоду пространные комментарии и благочестивые размышления. Например, исследуя Первую книгу Царств, Адальберт со средневековым простодушием развернул подробное рассуждение, по какой именно нужде — большой или малой — вошел царь Саул в пещеру, где затаился Давид со своими сторонниками. Ссылаясь на других авторов, а также на собственный опыт, Адальберт убедительно доказывал, что царь мог зайти в пещеру лишь по более основательной из телесных нужд, ибо при отправлении нужды менее значительной человек бывает не столь сосредоточен и не производит «crattoritum et irrantum»[5] — а именно они, вне всякого сомнения, помешали венценосцу заметить, как Давид отрезает у него край одежды.
Устав разбирать средневековую латынь, Пелагия уже хотела отложить труд дотошного исследователя. Рассеянно перевернула еще несколько страниц, и взгляд ее упал на название «Kapitulum XXXVIII de Speluncis Peculiaribus tractans».[6]
book-ads2