Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 78 из 129 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Боюсь, что не встречусь там с Сережей (ее покойный муж – Ермолинский), не заслужила. Владимир Луговской Вернувшись в Москву в начале 1944 года, Луговской работал над поэмами, показывал друзьям, читал. Москва возвращалась к мирной жизни. Все жаждали перемен, и государственных, и личных. Отношения с Еленой Сергеевной, которая в первые месяцы 1944 года ездила к сыну в Кировскую область в военное училище, куда устроил его отец, были теплыми, но не более того. Внутренне они все более отдалялись друг от друга. Он вспоминал о Ташкенте и мечтал, надеялся на счастье: Пустая балахана. Дворик с чужой жизнью. Улица Жуковская. Куда же все это ушло? Ушло в песни. Только там оно и живет. Где ты, горе мое? Страдания мои нечеловеческие. Первая свеча. Гибель вселенной. Горе мрака и бешеного упоения. Заслужил ли я крестной муки моей души, этот скрип кровати за стеной. Сырые ростки, огороды, лопаты поутру. Радуюсь этому движению маленьких ростков, ледяных и острых. Грозная сила вещей толкнула меня на край света и принесла обратно. Отставной поэт. Меня вызвала к жизни, к спору, к жадности холодноватая московская весна, мышь-землеройка, запаханные окопы, диковатая и горькая твоя любовь. Сначала снег в своем полете покрыл все, и выморозил, и заставил заснуть. Потом пришла весна, и вышли твердые ростки, и я вернулся к отцовской могиле. Так возвращается ветер в свои кручи. Из горя моего выросло чужое горе, из груди моей поднялся зеленый мир. Ничего еще не решено в мире, но будет решено во славу жизни. Гимн ее зеленым превращениям. От жертвенного безумия матери к мудрости отца. Будем жить. Будем жить сначала. Пора снова возводить города. Все это было и будет. Смертная воронка поросла юной травой. Приходит снова пора юности. Ничего не понимающая жизнь раскрывает свои холодноватые, ясные глаза. Они – как твои, и они смотрят на меня, и я слышу тебя, я иду навстречу горю и радости[525]. Они познакомились в метро, на станции “Новокузнецкая”. Елена Быкова работала поблизости в химическом институте, и Луговской время от времени встречался ей – красивый, высокий седой мужчина, опирающийся на палку. Везде и всегда он носил с собой папку с поэмами, боясь, что она может пропасть. Елена Леонидовна была химиком. Очень красивая, замужняя, моложе его почти на двадцать лет. Начался роман. Он не мог не начаться: уж очень Луговской ждал весны, обновления всего – страны, природы, себя. Елена Быкова познакомила его со своим немного чудаковатым мужем, Александром Стрепехеевым, тоже химиком, который впоследствии стал ближайшим другом Луговского. Они ушли из жизни друг за другом в 1957 году, сначала от инфаркта умер Стрепехеев, потом – Луговской. Дочка Луговского рассказывала, как Елена Леонидовна Быкова ее, четырнадцатилетнюю девочку, пригласила в “Националь”. Это после трех голодных лет!.. Их кормили чем-то необыкновенно вкусным. Подавали бесшумные официанты. Когда же отец, может быть шутки ради, спросил дочь, на ком ему жениться: на Елене Сергеевне или Елене Леонидовне, Муха, вспомнив дымящиеся серебряные судки, почти не раздумывая, сказала, что, конечно же, на Елене Леонидовне. Смеясь, она признавалась спустя годы, что ее выбор произошел через “желудок”. Е[осле войны, в 1946 году, они с Еленой Быковой только-только начинали строить общую жизнь. Луговской вылетел в Ташкент для очередной переводческой работы, а вслед за ним туда прилетела Елена Леонидовна. Он столько рассказывал ей о Ташкенте, об эвакуации, об Ахматовой, что ей было ужасно любопытно посмотреть на все своими глазами. На улицу Жуковскую он повел меня, чтобы показать дом, в котором жил во время войны. Небольшой дом и дворик, балахана, в которой жила Елена Сергеевна, были мне уже хорошо известны по его рассказам. Вошли в дом и оказались в затрапезной прихожей. Луговской постучал своей палкой в дверь. Ее открыла маленькая, очень некрасивая женщина. На худом, загорелом, морщинистом лице как-то особенно выделялись светлые, прозрачные глаза. Женщина, увидев Луговского, улыбнулась, обнажив торчащие желтые зубы. – Луговской! Какими судьбами?! – Платье на ней было обтрепанным и грязным, как на нищенке. Луговской почтительно склонился к ее маленькой, темной и сухой, как у обезьянки, ручке и поцеловал ее с совершенно непонятным мне подобострастием. – Проходите, – сказала она, – проходите. Это ваша жена? Хорошенькая. В закопченной, полутемной комнате царил бедлам. На столе и грязной постели – книги, бумаги, газеты, тарелки. Перевернутый табурет, везде окурки. <…> Я ничего не могла понять. Что это? Кто это? – Почему ты с ней здороваешься как с королевой? – Она и есть королева. Это Надежда Яковлевна Мандельштам! <…> Очень довольная, Н<адежда> Я<ковлевна> появилась с четвертинкой в руке. Взяв с полки два грязных стакана и чашку с отбитой ручкой, разлила водку на троих. – Выпьем! – сказала она весело. Все это могло бы шокировать, если бы не ее глаза, смотревшие с таким умом и пронзительностью, что я невольно тушевалась под этим взглядом, чувствуя свою несостоятельность и малость. – Это великая женщина, – говорил мне на обратном пути Луговской. – Она может служить примером подвижничества и верности. Надежда Яковлевна хранит в памяти все его стихи…[526] Надежда Яковлевна оставалась все это время в Ташкенте. Ей удалось устроиться работать в Ташкентском университете преподавателем английского языка. Однажды к ней заехал друг ее и погибшего Осипа Мандельштама, живший в то время в Алма-Ате Борис Кузин, адресат множества ее писем. Их житье на Востоке, вдали от столиц, было, конечно же, связано с тем, что негласно они имели статус ссыльных, и только в середине 1950-х им удалось вырваться в Москву и Ленинград. Луговской прожил до 1957 года, успел опубликовать часть глав из “Середины века”, значительно переделав их, по его собственным словам, “к XX съезду партии”, написал две книги лирических стихотворений. Ушел он, по ощущению многих близких людей, на взлете. Ташкентские поэмы были напечатаны, но та трагическая логика, которая связывала их, тот резкий и обнаженно исповедальный тон были убраны. Татьяна Луговская как-то привела разговор, который состоялся у нее с Владимиром Александровичем в присутствии его учеников: Мы сидели на диване. Огромное окно было перед нами… На диване с нами сидел его бывший ученик, имя которого мне не хотелось бы называть. – Интересно, когда я умру, кто из них меня оболжет, кто предаст, кто забудет? Кто будет помнить? Кто поймет и объяснит меня? – раздумчиво спросил брат. Третий, сидящий на диване, точно и быстро ответил на этот вопрос. Ответ был так неожидан и печален, что у меня перехватило горло, но брат начал хохотать так весело и беззлобно, что мне стало страшно за него и обидно. – Предадут тебя, – сказала я. – Они ведь предадут себя? – Черта лысого! – хохотал Володя. – Черта лысого! Это очень хорошо, если из моей шкуры сделают трамплин для себя. Это жизнь, Татьяна! Я-то буду уже мертвый, а мертвые сраму не имут. А защищать меня будет Поэма (он называл так “Середину века”). Этот разговор мне приходится вспоминать иногда. Грустно мне его вспоминать, но приходится[527]. Мария Белкина Под конец войны в отношениях с Тарасенковым возник кризис; как она говорила, люди отвыкли друг от друга и очень устали. Хотела даже написать роман о том, как после войны мужьям и женам, оставшимся в живых, надо было заново привыкать друг к другу. Тарасенков после войны работал в “Знамени”, “Новом мире”. Умер он в день открытия XX съезда, в 1956 году, оставив после себя самый полный библиографический справочник поэзии первой половины XX века. Воспоминания М. И. Белкиной о ташкентской эвакуации станут частью ее книги “Скрещенье судеб” о Марине Цветаевой, Георгии и Ариадне Эфрон. Книга задумывалась в те печальные годы, когда можно было только мечтать о возможности опубликовать такой труд. Но письма, домашние архивы, устные рассказы множились и превращались в цепочки глав. С этими главами-историями Мария Иосифовна ехала на “Аэропорт” в дом Татьяны Луговской и Сергея Ермолинского и рассказывала будущую книгу как Шахерезада. Они с удовольствием слушали. Шли месяцы, годы. Книга складывалась. Но напечатать ее стало возможным только в 1988 году. Тогда она произвела на читателей сильнейший эффект. Никого из слушателей уже нет, а себя Мария Иосифовна иронически называет “уходящая натура” из писательского дома на Лаврушинском. И все-таки опыт эвакуации не прошел бесследно ни для самих писателей, ни для обитателей Чистополя. Осталось два города, где в пространстве навсегда отпечатался след присутствия талантливых людей: поэтов, художников, писателей. Это Ташкент и Чистополь. Так и хранили они в душах свой Ташкент, свой Чистополь, не забывая те годы – никогда. А Ташкент и Чистополь по сей день хранит отпечаток их следов… Приложение Вокруг Чистополя – Елабуги Рассказ Л. Б. Либединской о проводах Цветаевой Либединская (Толстая) Лидия Борисовна – автор книги мемуаров “Зеленая лампа”, где описана их единственная прогулка с Мариной Цветаевой, ее сыном Муром и Алексеем Крученых в парке “Кусково” 18 июня 1941 года (в память о той встрече была сделана фотография). Цветаева уезжала 8 августа 1941 года; Лидия Борисовна провожала ее вместе со Львом Александровичем Бруни. Я: Скажите, Лидия Борисовна, как вы оказались на Речном вокзале? Что Вас заставило туда поехать? Л. Б.: Меня Лев Александрович туда потащил. Почему я стала работать в госпитале? Там лежал Ваня Бруни, очень тяжело раненный. Я за ним ухаживала, но там нельзя было находиться все время, я стала там работать бесплатно. Там же сдавала кровь. Мама с бабушкой и дочкой были на даче во Внуково. А Лев Александрович приходил каждый день в госпиталь, навещал сына. Нины Константиновны не было, она отдыхала в Крыму с двумя детьми, война ее застала в Судаке, она вернулась только в октябре, когда Лев Александрович достал для нее пропуск. Он мне сказал, когда я была в госпитале: “Завтра будем провожать Цветаеву, поедем со мной”. Я приехала к нему на Полянку. Обычно, когда я выходила из госпиталя, то не шла домой на Воротниковский, а ехала на Полянку. Я уж не помню, в который час это было, знаю только, что переменила дежурство, чтобы освободиться днем. Я переночевала на Полянке, и мы, позавтракав со Львом Николаевичем, сели на трамвай. Этот трамвай, я не помню, там 25-й ходил, он же ходил к нам в Воротниковский, на Дмитровку. Он останавливался прямо под их окнами на Полянке; они жили в четвертом доме, на пятом этаже. Мы сели на трамвай, долго пилили куда-то, но тогда я не придавала этому значения. Мы туда приехали, была целая толпа народу. Он всех спрашивал, а я за ним тихо шла. Ко мне он относился как к Ванькиной жене. Я не помню, то ли автобус при нас подъехал… – нет, они уже стояли. Они стояли там, среди груды вещей. Марина Цветаева стояла, но у нее вещей было мало; она все время говорила: “Левушка, вот рис кончится, что будет? Рис кончится… ” – она это все время повторяла. У нее была наволочка с рисом. А Мур все время уходил, я не знаю куда. Потом Боков рассказывал, что он им помогал. Но я тогда не знала, кто такой Боков, и никто не знал. Он меня тоже не видел. Мы не были знакомы. Просто никто из нас ничего из себя не представлял. Цветаева разговаривала в основном со Львом Александровичем, потом подошел Борис Леонидович, совсем уже в конце – приехал Оренбург. Оренбурга, по-моему, я вообще первый раз видела, потому что потом мы вместе с Брунями бывали у них в гостинице “Москва”, когда вернулась откуда-то Любовь Михайловна. Не знаю, где она была. Они жили в нашем подъезде (имеется в виду дом в Лаврушинском переулке. – Н. Г), у них разбомбило квартиру, и они переехали в гостиницу “Москва”. Потом он жил в “Красной звезде”, потому что Любовь Михайловна отсутствовала. У них были странные отношения. Он на меня никакого внимания не обращал, разговаривал с Цветаевой и со Львом Александровичем. Оренбург очень любил Бруни и Нину Константиновну. Он спрашивал его про сына, потому что знал, что Ваня очень тяжело ранен. Второй сын уже был на фронте, потом погиб. Коротко это все было, мне хотелось скорее уехать в госпиталь. Тогда Цветаева меня поцеловала на прощание и сказала: “Жаль, что вы с нами не едете”. До этого я с ней по телефону разговаривала, не помню: один или два раза. Она меня спрашивала, что брать с собой. Я, дура, конечно, говорила ей (тогда все считали, что война кончится 18 августа), что ничего не надо брать. У нее, наверное, и так ничего не было. Я бы ничего не взяла. Мама меня уже записала на пароход. Мы должны были плыть. Но 18 июля привезли Ваньку; он был ранен под Борисовым. Ранение было такое тяжелое, что его сразу в Москву привезли. На месте не могли ничего сделать. Лев Александрович принес мне записку в Историко-архивный институт, что Ваня тяжело ранен, и я кинулась в клинику. Ну вот, пришел Эренбург, и я сказала, что поеду в госпиталь. Тогда Эренбург говорит: “Левушка, – он так его называл, – тут машина за мной придет, я тебя довезу”. Не потому что Лев Александрович один не мог, он не старый был, только плохо слышал, у него когда-то менингит бы в детстве, и глаз был немножко поврежден. Он сказал мне: “Я приеду еще в госпиталь”, – так что это было, наверное, еще в середине дня. И я побежала опять на какой-то трамвай… Письмо Натальи Соколовой Марии Белкиной
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!