Часть 62 из 129 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Татьяна Луговская посылала поздравления и грустила без брата и друзей с улицы Жуковской. Дом в условиях эвакуации – это пусть даже чужая крыша и чужой стол, но главное, чтобы можно было сесть за него с родными и близкими людьми.
С Симоновым отношения, как говорилось выше, разладились, в военные годы он сторонился Луговского, но любой знак внимания со стороны Кости Луговской воспринимал с огромной радостью.
Константин Симонов
Симонов оказался в Алма-Ате в конце 1942 года.
Он стремительно взлетел вверх, уже прославившись стихотворением “Жди меня”; пьеса “Русские люди” была целиком напечатана на страницах газеты “Правда”. Бывшие друзья стали писать и говорить о нем с некоторым напряжением и осторожностью. Он становился менее доступен, нежели генеральный секретарь писательской организации Фадеев. Удивительно, что и Фадеев, и Симонов – каждый в свое время – были ближайшими друзьями Луговского, однако чем более они входили в сферы власти, тем сильнее сторонились непредсказуемого поэта. Во время войны Фадеев оказался в опале, и тогда ярко зажглась звезда Симонова.
Он приехал на съемки фильма по своему сценарию “Жди меня”. Главную роль исполняла знаменитая Валентина Серова, в те годы гражданская, а спустя год – уже его законная жена. Новый 1943 год Симонов встречал с исполнителями главных ролей в фильме – Блиновым и Свердлиным.
В начале января 1943 года оказался в Ташкенте; впечатления о тыловом городе, старшем друге Луговском легли в основу повести “Двадцать дней без войны”, которую он написал в 1973 году. Он вспоминал о Луговском в Ташкенте как о человеке больном, сильно ослабевшем, испытывающем чувство вины за пребывание в эвакуации. Наверное, Симонов не мог для себя найти простого решения судьбы Луговского, как человека, “спрятавшегося от войны”. Он не мог не чувствовать, что тот не разрушился, не погиб внутренне, а вдруг воскрес и обрел новое дыхание. В повести дело происходит в Ташкенте, куда буквально на двадцать дней приезжает главный герой – Лопатин, там он встречается со своим старшим другом Вячеславом Викторовичем.
Нет, Вячеслав не был похож на человека, струсившего на войне, но счастливого тем, что спасся от нее. Он был не просто несчастен, он был болен своим несчастьем. И те издевки над ним, которые слышал Лопатин в Москве при всем своем внешнем правдоподобии были несправедливы. Предполагалось, что, спасшись от войны, он сделал именно то, что он хотел. А он, спасшись от войны, сделал именно то, чего не хотел делать. И в этом состояло его несчастье.
Да, да, да! Все против него! Он всю жизнь писал стихи о мужестве, и читал их своим медным, мужественным голосом, и при случае давал понять, что участвовал и в гражданской войне, и в боях с басмачами. Он постоянно ездил по пограничным заставам и считался старым другом пограничников, и его кабинет был до потолка завален оружием. И в тридцать девятом году, после того как почти бескровно освободили Западную Украину и Западную Белоруссию, вернулся в Москву весь в ремнях, и выглядел в форме как само мужество, и заставил всех верить, что случись большая война – уж кто-кто, а он на нее – первым!
И вдруг, когда она случилась, еще не доехав до нее, после первой большой бомбежки вернулся с дороги в Москву и лег в больницу, а еще через месяц оказался безвыездно здесь, в Ташкенте. <…>
Та решимость отчаяния, с которой Вячеслав рассказал ему правду о себе, ставила в глазах Лопатина этого оказавшегося таким слабым перед лицом войны человека намного выше людей, которые вели себя низко, но при этом жили так, как будто с ними ничего не случилось, и, легко согласившись, чтобы вместо них рисковал жизнью кто-то другой, сами продолжали существовать, сохраняя вид собственного достоинства.
Видимо, тогда его и поразили поэмы из будущей книги “Середина века”, которые читал ему, по его представлениям, совсем уже рухнувший поэт, их исповедальными личными интонациями. Но написал Симонов об этом с горечью и даже какой-то нежностью спустя почти 30 лет. После войны он сторонился Владимира Александровича. И дело было не только в Луговском. Поездки в эвакуацию остро ассоциировались у Симонова с его прежней женой, горько любимой Валентиной Серовой, упоминание о которой он тщательно вымарывал из дневников и писем военных лет. Воспоминания об Алма-Ате и Ташкенте пришли, когда не стало ни Серовой, ни Луговского – людей, которые принесли ему обиды, разочарования, какую-то не до конца высказанную боль. В конце жизни обиды отступили, пришло осмысление тех встреч, желание разобраться в них и разобраться в себе.
И еще два грустно-веселых новогодних письма Татьяна Луговская послала в Киров Малюгину.
Милый Леня, это письмо вы получите уже в 43-м году – поэтому я посылаю вам все пожелания, которые вы сами выберете. Плюс желаю вам: 1) чтобы скорее окончилась война, г) чтобы вам скорее исполнилось 35 лет, 3) чтобы вы скорее кончили увлекаться артистками, 4) чтобы все ваши близкие были живы и здоровы, 5) чтобы вы всю жизнь путешествовали с газетой в руках, 6) чтобы вы нашли себе достойную подругу, которая никогда не обременяла вашу душу дурным настроением, а ваш желудок – вареными овощами, 7) чтобы вы дожили до 90 лет и чтобы у вас была целая куча внуков и чтобы я была крестной матерью вашей старшей правнучки, 8) чтобы театр им. Горького со всей труппой провалился бы в тартарары, а вы бы остались на поверхности вместе с книжным шкафом, в который вы упрячете несколько друзей по своему выбору (ни одной дамы я там не потерплю), 9) чтобы вам каждый день выдавали в столовой котлету величиной с калошу, и суп с горохом, и пиво, и чай вприкуску, ю) чтобы вы никогда не принимали женскую любовь как должное, а всегда – как дар, п) чтобы вы лазили на березы до 55 лет, 12) чтобы ваша будущая жена ни в чем не была похожа на меня. Ну и еще разные хорошие вещи я вам желаю.
Я живу хорошо. Насчет печенки и всего остального – я здорова. Ваше письмо с вокзала я получила. Постараюсь не ссориться с вами в письмах в будущем году, но не знаю, удастся ли. Шлю вам привет и прошу любить меня и жаловать в 43-м году[415].
И вслед еще одно письмо.
< Рисунок ели.> Я хочу, чтобы и у вас была елка.
Это будет новогоднее письмо № 2. С Новым годом, Ленечка! Я сейчас пришла с просмотра очень хорошей картины (“Мистер Чибс”), вам бы тоже понравилась эта картина – она про школьного учителя. Меня проводили Виноградов и Столяров, и мы так орали дорогой и так здорово скрипел под ногами снег, что я решила, что уже настал Новый год.
Дайте руку (или, как вы говорите, дайте ручку) и держите меня покрепче. Я вам наврала в прошлом письме, что живу хорошо: все то же самое. Я совершенно не представляю, какой это будет, 43-й год. И мне даже кажется, что он будет очень трудный (для меня тоже). И я не представляю, когда я вас увижу. Все это мечты. Хотя, бог вас знает, вы действительно соединили в себе неуверенность с твердостью и настойчивостью.
Я тружусь в театре, правда, с усилием и неохотой. Мой режиссер Марголин заболел, у него какая-то среднеазиатская печеночная болезнь. Наверное, спектакль в связи с этим затянется. Это худо.
Вы пишите мне чаще. Мне очень неуютно жить без вас. И напишите мне, в каком положении ваши военные дела, чтобы я не тревожилась.
Желаю вам счастья в будущем году. Не забывайте меня. Т. Л. А жить так, чтобы читать книжки Диккенса и быть покойной, – это, наверное, не может быть.
Так не бывает, чтобы все счастье одному человеку. Обнимаю вас. Ваша Т. Л. 31.12.42[416].
Ахматовой удалось после очередного тифа, второго за этот год, выздороветь. Ее стихи периода болезни полны предчувствием гибели. Но она вырвалась.
Гораздо печальнее был новый 1943 год для Лидии Корнеевны Чуковской: в середине декабря они на долгие десять лет расстались с Ахматовой. Последний разговор был в больнице. Сплетни, наговоры, слухи сделали свое дело. В новом году они окажутся соседями по Жуковской, когда Анна Андреевна переедет в комнатку на балахану. Надежда Мандельштам писала о последних событиях 4 января Борису Кузину, что Ахматова перестала болеть тифом, а после болезни – лежала в чем-то среднем между санаторием и больницей.
Я жаловалась вам главным образом на баб, которые ее обсели со всех сторон и чешут ей пятки, что она очень любит. Создается дурацкая и фальшивая атмосфера, а во время болезни – прямой кавардак. И она не всегда бывает на высоте.
Я с ней после болезни даже поругивалась. Не хочется писать <об> этой брани. Здесь дело не во мне, и нехорошо было не мне, а совершенно незнакомым вам людям. Но это все от баб. Сейчас эти темы сняты с повестки дня начисто – во всяком случае в моем присутствии[417].
Предпоследний Новый год отмечал и 17-летний Мур Эфрон. В 1943 году его должны были по возрасту взять в армию, хотя он надеялся, закончив школу, поступить учиться в Литературный институт в Москве.
Новый год только встретил один, – писал он 1 января Але, – встретил хорошо: без лишней торжественности, без шумихи. Выпил ровно столько, чтобы опьянеть без неприятных последствий… <…> С одной стороны, было немного досадно, что во всем Ташкенте не нашлось ни одного человека, который бы меня пригласил на встречу Нового года – я производил на себя впечатление девушки, которую не пригласили танцевать; с другой – в сущности, по-настоящему мне было бы приятно встретить Новый год только с тобой, папой и Мулей.
Отца в сентябре или октябре 1941 года расстреляли в подвалах Лубянки, но ни брат, ни сестра об этом не знали. А Муля, Самуил Гуревич, близкий друг Али, журналист, погиб в 1952 году.
Пусть этот Новый год станет годом победы, годом нашей встречи, годом, решающим в нашей жизни. Крепко обнимаю. Твой брат Мур[418].
Начинался год надежд, год новых жертв, год новых прорывов на фронте и в литературе.
Расставание
В письмах, документах, телеграммах, записках, вариантах поэм ташкентского периода, даже в известных ахматовских стихах мягкой тенью проходит кот, иногда даже не один. Так как избавиться от его присутствия нет никакой возможности, пришлось посвятить котам отдельную главу.
Как уже говорилось, в поэме Луговского “Сказка о сне” появляется кот в манжетах, наблюдающий за героями. А в ташкентские времена кот становится просто культовым животным. В письмах, записках, стихах – везде появляются загадочные коты.
В записке, однажды оставленной Еленой Сергеевной Булгаковой Луговскому, читаем:
Дима Димочка Димочка написала коту письмецо хемингуевского склада (но с претензией на юмор) без знаков. Кот видимо все принял всерьез откуда и ответ зачем мне сердиться или огорчаться не помню уже но вы не обращайте внимания я безумно устала только подумать ведь шестнадцатый час на ногах а вы всего восьмой поэтому ложусь спать а диктовать будете завтра на свежую голову хотя на это и трудно рассчитывать прочтите Швейка это стыдно что вы его не читали до сих пор. До свидания Димочка Дима не смейте долго засиживаться, а то как вы будете вставать на следующий день[419].
Наверное, речь шла о коте Якове, полноценном члене семьи, на мнения которого ссылались, ему слали приветы и прочее.
В начале января 1943 года Луговской пишет в Алма-Ату письмо:
Тучка, милая сестренка!
Благодарю за трогательные письма, особенно за оленя с трубкой. Дома все благополучно. В городе – недостаток водки. Написана еще одна глава.
Жду тебя в любой день и час. Будь умницей, не психуй. Радуйся жизни… Помни, что лучше быть богатым и здоровым. Очень тебя люблю, дура. Будь спокойна. Все на свете чепуха. Выясни, что с моими “Четырьмя городами”. Прочитай песни. Тюпе кланялся. Инне Ивановне тоже.
Кот Яшка тебя ждет.
Пишу на вокзале. Целуй Гришу. Целую тебя.
Успокойся. Приезжай. Твой В. [420]
Кот Яшка – в числе прочих уважаемых членов домашнего круга.
Но главное послание, да еще проверенное военной цензурой, безутешная Елена Сергеевна посылает после своего отъезда из Ташкента. Открытка была очень серьезно оформлена.
Ташкент, Жуковская, 54, Татьяне Александровне Луговской для Яшуши. Москва, Фурманова ул., 3. Кв. 44. Е. С. Булгаковой 2.8.43. Ташкент. Проверено военной цензурой.
book-ads2