Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 55 из 129 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ваш друг Марийка. Нечего и говорить, как растрогали меня эти листочки на бланках, означающие готовность мне помочь! “Бог и намерение целует” – как говорит Bibele[359]. В ноябре Марика снова жалуется Фадееву на невозможность своей жизни в Елабуге: Уехать из Елабуги – это так же фантастично, как в рассказе Уэллса, где автомобиль пресекает черту и оказывается в будущем. Уехать из Елабуги – это не только пересечь пространство в 700 км, преодолеть бумажные и иное препятствие, это вырваться из другого времени, сохранившего запах деревянной Руси Александра Михайловича. Люди медленных пространств, мы только сейчас по-настоящему начинаем различать сорта времени. Один и тот же час может быть наполнен событиями и пролежит, как мертвый, в сонной неизменности. Есть места, где время гниет и пахнет, как застоявшаяся вода[360]. Елабуга: Саконская Лозинский Как писалось выше, для Нины Саконской жизнь в Елабуге не сложилась с того момента, когда ее сын, за которого она боялась, так же как и Цветаева за Мура, и поэтому решилась ехать с ним еще в августе, попытался покончить с собой. С этого началась ее болезнь, в конечном счете и сведшая ее в могилу. Уже в начале 1942 года она стала пытаться выехать из Елабуги, но все было тщетно. В марте 1942 года Болотин (муж Т. Сикорской) отправил отчет в Союз писателей о жизни в Елабуге, в котором он обратил внимание на состояние Саконской: В исключительно трудном положении находится Саконская. Она работала преподавательницей пения, но последние месяцы тяжело болеет (язва желудка, острая психодепрессия и не излечившийся в течение двух месяцев перелом правой руки). Саконская нуждается в неотложной помощи[361]. Но в Союз писателей ежедневно шли такие прошения и жалобы со всех концов Советского Союза, куда судьба забрасывала писателей. Она снова предпринимает попытку – просит Фадеева о вызове в Москву. 30.5.1942. В Москве я смогу вылечить свою сломанную руку. В Москве окончится это отчаянное безденежье и позорная необходимость продавать остатки своего скудного имущества, т. к. там я буду работать свою привычную, нужную моей родине работе. Здесь же одно: грозная перспектива грядущей зимы, без дров, без теплых вещей, которые окончательно отслужили свою службу и мне и сыну[362]. Он отвечает ей резким отказом: Повторяю снова, прописаться в Москве категорически невозможно. Могу вызвать Вас в командировку на краткий строк[363]. К середине 1942 года ей все-таки удалось выехать из Елабуги, а сын бы отправлен в Горький, в военное училище. Но ее нервы были окончательно подорваны. Единственным ее утешением был странный человек из прошлого, с которым у нее развернулся настоящий роман в письмах. Звали его Борис Лихтер. Когда она еще была в Елабуге, 10 июля 1942 года ей пришло с фронта от него письмо, в котором он выражал беспокойство ее состоянием. Я счастлив, что Вами получено хоть одно мое письмо. Вот видите, мне все же удалось найти Вас в лесных дебрях Елабуги, когда-то диком, далеком от железнодорожных путей месте. Как вы попали в этот глухой и далекий угол? Я так рад, что нашел Вас, безмерно и опечален в то же время Вашей болезнью и теми трудностями, которые испытываете Вы[364]. Они встретились в 1918 году, когда она ехала из Баку в Москву, виделись недолго, но их сразу же бросило друг к другу. Они вынуждены были расстаться, и у каждого пошла своя жизнь. Прошли годы. Весной 1941 года они случайно встретились снова в Росто-ве-на-Дону, где жил Борис. Их встреча была короткой, но им показалось, что все вернулось снова, хотя прошло столько лет. Она играла ему на рояле, он аккомпанировал ей на скрипке. Музыка вернула их в прошлое, им показалось, что они упустили свою любовь. Расстались с тем, чтобы теперь уже никогда не терять друг друга. Но тут началась война. Саконская попала в Елабугу, а Лихтер ушел на фронт, успев вывезти огромную семью из Ростова, который был захвачен и разграблен немцами. Всю войну каждые две недели он отправлял ей по письму. Она отвечала тем же. В письмах они пережили свою “невстречу”; он рассказывал ей всю прежнюю жизнь; неудачный брак, семья, любимые дети. Из месяца в месяц в письмах они проживали то, что не случилось на самом деле. Саконская болела, иногда тяжело, но письма Бориса внушали ей надежду, что после войны они встретятся и наконец воссоединят свои жизни. Война подходила к концу, письма становились все более горячими. Каждому их них стало казаться, что надо успеть дожить то, что не случилось в молодости. И, наконец, победа… Оказалось, что Борис должен был ехать домой в Ростов, минуя Москву. Такой билет ему выдало командование. А дома его ждали жена и дети, нищета, полное отсутствие вещей в доме, разграбленном немцами. Он продолжал писать Саконской и поклялся, что доедет до Москвы, как только все наладит дома… И перестал писать. Несколько телеграмм. Несколько последних писем; он объяснял, что обстоятельства жизни таковы, что он должен работать, работать, работать… Саконская написала ему с нескрываемой болью, что верила ему, что разочарование для нее привычно, но как же их надежды?.. Они так и не встретились. Никогда. Через пять лет она умерла. Самой плодотворной в Елабуге оказалась деятельность Михаила Лозинского. Он не писал постоянных прошений в Москву, а непрерывно работал над переводом “Божественной комедии” Данте. В Елабуге он закончил “Чистилище”, приступил к “Раю”. Из Елабуги он писал Дживелегову 21 марта 1942 года: Я залетел в такую глушь, что ничего ни о ком не знаю. Из Ленинграда я был эвакуирован 30 ноября и после полтора месяца добирался до Елабуги[365]. А приятелю переводчику Шервинскому он рассказывал: В Елабуге мы живем благополучно, благодаря, главным образом, геркулесовским трудам Татьяны Борисовны, которая дрова колет, и огород возделывает, и стирает, и нянчит внучат, число которых счастливо возрастает[366]. Ахматова, которая всю жизнь считала его своим самым близким другом, писала, что в “Цехе поэтов”, где они были все вместе с Гумилевым и Шилейко, он был самым образованным среди них. Михаил Леонидович Лозинский продолжал в условиях блокады, под бомбами и обстрелами, в голоде и холоде систематически работать над переводом Данте. О его интеллигентном мужестве вспоминала В. Кетлинская: В самые голодные дни он неизменно приходил в Союз пешком с Петроградской стороны – километров шесть ходу – вдвоем со своей женой, своим добрым, выносливым другом. Опухшие от голода, но всегда сдержанные, всегда подтянутые, они обедали в нашей столовой, где усиленное питание состояло из небольшой тарелки жидкой пшенной похлебки или чечевицы, – свою порцию Лозинский делил на двоих. Иногда они заходили погреться у буржуйки в бывшую кладовую под лестницей, где во время сильных бомбежек мы оборудовали нечто вроде запасного кабинета. Уезжать Лозинские отказывались категорически: – Сын у нас под Ленинградом, артиллерист, да и не по характеру это нам – бегать… Пришлось подсылать к Михаилу Леонидовичу многих друзей, в том числе и Евгения Львовича, пришлось даже вручить ему состряпанное мною “предписание Военного совета”, чтобы эвакуировать их – уже в страшные зимние дни[367]. В ноябре перед отъездом в эвакуацию с ним встретился Тара-сенков, чтобы передать через него письмо Марии Белкиной (она была уже в Ташкенте). Пользуюсь каждой возможностью для того, чтобы отправить письмо – Маше, – ведь надежды на то, что почта идет через кольцо блокады, нет совсем… Одна из таких оказий в тыл – Лозинский. Бредем к нему на квартиру – на Кировский проспект – куда-то далеко, к самой Малой Невке (или это Большая Невка?..). Я с Лозинским не знаком. Но встреча с ним и его женой исключительно дружеская (Зонин знакомит). Лозинский берет письма. Он летит в Казань, берет с собой все свои материалы по переводу Данте. Будет трудиться. Худой, уродливый, энглизированный. Обаятельно вежлив, внутренне культурен[368]. Из Казани Лозинского отправили в Елабугу, где он и пробыл три года войны. Умер он в 1955 году от астмы. Письмо Ярополка Семенова Пастернаку Проблема “нужного” и “ненужного” творчества стояла во время войны очень остро. То, что Пастернак во время войны переводил Шекспира, было известно всем, а о стихах (сборник вышел только в середине 1943 года) мало кто знал. Из военной поэмы “Зарево” было опубликовано только вступление, целиком ее так и не напечатали. В письме Чагину он прямо признается в том, что старается писать, абсолютно ничем себя не связывая. Однако поклонники поэзии внимательно следят за творчеством поэтов. С фронта, к примеру, доходили письма поклонников Асеева, сравнивающие его с “неправильным” Пастернаком. Некий Ив. Мартынов пишет Асееву в Чистополь: Вообще замечательно, что Вы начали сотрудничать во фронтовой газете. Потомки сие отметят. Да без подобного сотрудничества Вам просто было бы трудно, наверное, в Чистополе. Я знаю, конечно, что Вы не смогли бы сейчас переводить “Ромео и Джульетту”, но, тем не менее, видеть хоть изредка свои стихи в газете, наполненной живым дыханием боя, надо. Не хочется ни в чем, конечно, обвинять Пастернака. Творчество его я всегда любил, поэт он редкий и настоящий, и речь не об этом. Но все нутро мое протестует сейчас против его хорошего, наверное, нового перевода Шекспира. Очень уж гневное, очень большое и трудное наше время для Ромео, а литература русская на редкость небогата[369]. Надо сказать, что подобное признание очень путало Асеева, который и сам не очень был уверен в том, что надо в эти дни писать. Удивительнее всего, что Ахматова в Ташкенте говорила Надежде Мандельштам, что переводы “Ромео и Джульетты” – не занятие во время войны. “Он просто прячется в Шекспира, в семью, повсюду. И так уже давно”[370]. Однако часть молодого военного поколения думала абсолютно иначе. Даниил Данин в книге “Бремя стыда” приводит письмо своего фронтового друга Э. Казакевича о Пастернаке: Много думал о тебе и твоей судьбе. Ясно представлял себе тебя, выбирающегося из окружения, что ты при этом говоришь, делаешь, думаешь… “Смутное влеченье чего-то жаждущей души” осталось, но оно не столь остро, как бывало… Мне писали из Чистополя, что Борис Пастернак переводит “Ромео и Джульетту”. Я написал моему адресату о нашей любви к БД и о том, как мы в условиях тяжелейших как-то утешались его стихами, и просил передать ему это. Пусть будет рад, что и он пригодился на войне[371]. В Чистополь к Пастернаку идут письма с фронта от критиков, писателей и простых любителей поэзии. Благодаря В. Авдееву некоторые из них сохранились. Одно из них по-своему замечательное – это письмо Ярополка Семенова, одного из довоенных знакомых Марины Цветаевой. Хотелось бы его привести почти целиком, так как оно многое объясняет в восприятии военным поколением поэзии Пастернака.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!