Часть 54 из 129 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дорога покрыта толстым слоем черной грязи, выпирающей из-под булыжной мостовой. Здесь редкостная чудотворная почва, чернозем такого качества, что кажется смешанным с угольной пылью, и если бы такую землю трудолюбивому, дисциплинированному населенью, которое бы знало, что оно может, чего оно хочет и чего вправе требовать, любые социальные и экономические задачи были бы разрешены, и в этой Новой Бургундии расцвело бы искусство типа Рабле или Гофман “Щелкунчика”[347].
А сын драматурга Билль-Белоцерковского Вадим в своих мемуарах тоже вспоминает внутренний вид тюрьмы, который открывался ему из окон дома:
Комнаты наши выходили окнами во двор – и мы стали невольными наблюдателями тюремной жизни. Видели, как зэки по двое носили на палках, на плечах котлы с едой и параши, как формировались, приходили и уходили колонны зэков <…> Видел я однажды и как надзиратель бил зэка. Посреди двора стояли три заключенных и надзиратель. Вдруг какая-то судорога прошла по группе, и один зэк упал на грязный снег, надзиратель несколько раз ударил его сапогом. После этого два других заключенных поволокли своего товарища по двору, а надзиратель деловито пошел в другую сторону.
Запомнилась еще широкая улица в сумеречном зимнем свете и приближающаяся широкая черная колонна зэков. Впереди – командиры на конях, по бокам колонны – солдаты в тулупах и валенках с винтовками наперевес, с собаками на поводках. Зэки в жидких бушлатах и ботинках. Звучит команда, и колонна останавливается. Скрипят, открываются ворота – колона начинает втягиваться во двор, замкнутый с четырех сторон школьными домами.
Шла тяжелейшая война, каждый человек был на вес золота, а тут всякий день уходили на восток огромные колонны живой силы, и колоннам этим, казалось, не было конца. Столько в стране было преступников, армии преступников? Все это было дико и непонятно[348].
Девочка Мура Луговская пишет летнюю хронику чистопольской жизни в письмах родным:
21.06.1942 <…> Сейчас в Чистополе цветет сирень. Купаться мы перестали, пришла телеграмма из Москвы, чтобы не купаться. Теперь мы подыхаем от жары.
С огородом у нас хорошо, мы уже начали полоть. Вам надо скорей начать сажать, а то у вас ничего не взойдет. Милые мои! Вот уже скоро год как я вас не видела. Как мне хочется вас расцеловать. Но ничего, Хмара сказал, что мы осенью будем дома. Так что будем надеяться на это. А это уже точно, потому что уже сообщили в Литфонд чтобы нас ждали к осени и выписали деньги. Скорей, скорей бы вас увидеть, моих милых и хороших. Увидеть родную комнату, всех родных. <…>.
14.07.1942. Дорогие мои!
Сколько новостей у нас здесь в Чистополе.
1. Здесь пять госпиталей, а скоро будет еще шесть. Сегодня ходили к ним выступать. Ходили и фашевские (фаш это фельдшерская акушерская школа). Раненые были не в доме, а в парке. Этот парк как раз против фаша. Это и не парк, а так что-то вроде большого сквера. Там растет бузина (она уже красная). Есть открытая эстрада. Посреди фонтан. Дорожки посыпаны песком. Когда пройдешь аллейки идет вокруг всего лужок с полевыми цветами. И так значет мы ходили выступать. Таня Никитина играла на бояне. Мы с Людой Рихтер танцевали вальс… Девочки читали стихи. Бойцы нас хвалили.
2. Сегодня у нас загорелся чердак. Его быстро потушили. И никто даже не знал.
Вчера получила вашу посылку. Милые мои! Большое вам спасибо! Сарафан и оба платья мне длинны. Я их подкоротила. Сегодня ездили на тот берег Камы. Ездили на вельботе. Я (когда мы ехали туда) гребла на одном весле. Там мы купались. Там чудное песчаное дно. Идешь, идешь и постепенно делается глубже. Когда вода доходит до груди, то сразу идет обрыв. Я оступилась и с перепугу поплыла. Когда я хотела нащупать дно то его не оказалось и я поплыла дальше. Когда я вышла на берег то девочки сказали: “Мура! Как тебе не стыдно ты говорила что не умеешь плавать”.
29.07.1942. Дорогие мои милые мамуся и бабуся!
Я так довно не получала от вас писем. Почему вы мне не пишите. Я вам пишу через день. Правда последнюю неделю я не писала потому что была так занята что вы себе представить не можете. С 7 час до обеда на огороде. Прейдя домой надо подавать обед. А потом у меня не хватает сил и я падаю и засыпаю.
Сплю до чая, а после чая опять на огород и до самого ужина. Но вчера был дождь и на огород мы не пошли а было у нас кино “Богдан Хмельницкий”. Я ее смотрела еще в Москве но сейчас она мне понравилась еще больше чем в тот раз <…>.
06.09.1942. Дорогие мои!
Простите, что не могла вам написать, очень была занята на огороде. Сейчас мы собираем горох, завтра начнем рыть картошку. Я состою в бригаде по сбору: помидоров, огурцов, моркови, турнепсы, кабачков. Вчера меня выбрали председателем 2-го отряда. Сегодня уже приступила к новым обязанностям. От вас очень довно нет писем. Очень волнуюсь. Но думаю что это все из-за того что у нас плохо с доставкой почты. Учится мы начинаем с 1 октября, книги у меня есть почти все не хватает только: географии, арфыграфии и истории древнего мира.
Сегодня у нас в интернате будет кино “Фронтовые подруги”. Эту картину мне все очень хвалят. В общем, я живу ничего, и питание ничего только ужасно скучаю без вас. Даже когда я получаю какую-нибудь вещь, то пытаюсь уловить запах нашей комнаты[349].
Пастернак и Марика Гонта. Между Чистополем, Елабугой и Москвой Осень 1942 года
Маленькая девочка Маша Луговская-Груберт продолжала надеяться на то, что если даже не кончится война, ее заберет дядя или вдруг из Ташкента приедет отец. Но прошел целый год, прежде чем она уехала из дома. Маша в письмах старалась не очень жаловаться, знала, что в Москве всем приходится очень тяжело. А тем временем дала о себе знать Марика Гонта, тетя Марийка, близкая подруга Тамары Груберт, ее мамы.
Мария Павловна Гонта происходила из Украины, из Глуховского уезда. Оттуда же был и ее первый муж Дмитрий Петровский, поэт-футурист, в 1920-е годы близкий друг Пастернака. Марийка, Петровский, Пастернак, затем Луговской и его первая жена Тамара Груберт, мама Маши, – судьбы этих людей тесно переплелись в 1920-е годы.
Двойной портрет Петровского и Марийки сохранился в воспоминаниях жены Я. Черняка Елизаветы Борисовны, где она писала о встрече в доме Пастернака:
Мы с Яшей пришли вместе с поэтом Дмитрием Петровским и его женой Марийкой (Мария Гонта). Они жили недалеко от нас в Мертвом переулке. Странная это была пара. Петровский – неистовый поэт и человек. В гражданскую войну он примыкал к анархистам. Говорили – убил помещика, кажется, своего же дядю. Был долговяз, и создавалось такое впечатление, будто ноги и руки у него некрепко прикреплены к туловищу, как у деревянного паяца, которого дергают за веревочку. Стихи у него были иногда хорошие, но в некотором отношении он был графоман. <…> Марийка была актриса (она снималась в эпизодической роли в “Путевке в жизнь”). Я редко видела такое изменчивое, всегда разное, очень привлекательное, хотя не сказать, что красивое лицо. Одевались они с Петровским очень забавно в самодельные вещи (тогда еще трудно было что-нибудь достать), сшитые из портьер, скатертей и т. п., всегда неожиданные по фасону и цвету. Жили они очень дружно и были влюблены друг в друга, что не помешало Петровскому бросить Марийку. В те годы Петровский дружил с Б. Л., но спустя несколько лет резко с ним поссорился, как, впрочем, рано или поздно почти со всеми своими друзьями[350].
Петровский в 1937 году выступил против Пастернака с публичным доносом. Это окончательно уничтожило их отношения. А Мария Гонта продолжала дружить с Пастернаком, до конца дней считая его близким человеком; с Петровским же она рассталась в конце 1920-х годов. Но во время войны в эвакуации пути Дмитрия Петровского, Марики Гонты и Пастернака снова сошлись в одной точке.
Петровский приехал в Чистополь вместе со своей семьей и новорожденным сыном, Виноградов-Мамонт, общавшийся с ним, писал в дневнике:
Пошли к Д.В. Петровскому, <у него> большая комната, но холодная. Мальчик четырехмесячный Михаил-Лермонт в честь М. Ю. Лермонтова. Жена – 24-летняя хохлушка, красивая, веселая. Петровский читал стих о Лермонтове и “видения”, где Байрон, герой-поэт, встречается с поэтом-героем Лермонтовым[351].
В столовой и на вечерах в Доме учителя Пастернак и Петровский постоянно сталкивались, но вряд ли общались. А Марика оказалась в Елабуге. В начале мая она писала Муре Луговской в Чистопольский детский дом:
От мамы твоей я узнала твой адрес, мы с тобой очень близко друг от друга и, так как я должна отсюда скоро уехать на пароходе, то мне очень хочется повидать тебя. Я представляю, какая ты стала уже большая. И как хорошо, что ты в тихом городе и можешь продолжать расти и учиться, пока кончится война. Напиши также, есть ли там, в Чистополе, гостиница, где остановиться, на тот случай, если пароход остановится подольше, если легко будет пересесть на другой. – Мне хочется повидать тебя и Бориса Леонидовича Пастернака. Ты, наверное, знаешь, где он живет, и я попрошу тебя отнести или отправить ему это небольшое письмо. <… > Любящая тебя тетя Марийка [352].
Марика собиралась приехать в Чистополь не только повидаться с Пастернаком, но и каким-то образом получить от него как от члена правления Союза писателей разрешение на выезд из Елабуги, хотя бы как командировку. 4 июля 1942 года Пастернак писал ей из Чистополя:
Дорогая Мариечка! Ваше письмо было неожиданной и большой радостью. Спасибо Вам за него. Отвечаю Вам из помещенья Союза писателей в Чистополе, в котором сейчас остались только Асеев и я, в часы своего дежурства. Я составлю и подпишу Вам любую бумажку, которая будет иметь для Вас пользу, когда это будет иметь реальную силу, сейчас же Москва препятствует таким поездкам[353].
18 июля 1942 года Марика отправила телеграмму Маше. “Выехала Москву пароходом Надежда Крупская если можешь, встречай пристани извести Бориса Леонидовича”[354].
Мария Владимировна Луговская (Седова) рассказывала потом, что, получив телеграмму, пошла к Борису Леонидовичу Пастернаку. Она вспоминала, что он надевал сапоги, а она смотрела на ласточек в его комнате, потом они вместе шли на пристань и встречали тот пароход.
21 сентября 1942 года девочка писала домой:
Позавчера получила от Марики бутылку меда (четвертинку). Привез из Елабуги дедушка Мары Крон. Я знаю уже довно где тетя Марика и сама сказала Пастернаку. Сейчас мы молотим просо. Приходится урывать минуты для письма. Сейчас идет дождь, и я занимаюсь хозяйственными делами. Привет. Целую крепко. Мук[355].
Видимо, тогда же Марика привезла по просьбе Нины Саконской стихи ее сына, которые Пастернака просили посмотреть.
25. ix.1942. Мариечка, – этот листок пролежал три месяца без продолженья. Этому нет имени и оправданья. Я – свинья, что вовремя не ответил Вам. Да, кстати. Если за недосугом я не успею ответить А. Соколовскому, записку и стихи которого мне передали как раз в тот день, когда я начал, было это письмо к Вам, попросите у него, пожалуйста, от моего имени извиненья, что я оставил его просьбу без ответа, и передайте, что мне было приятно прочесть его тетрадку. У него, кажется, есть способности, – я постараюсь написать ему. Мне нравятся первые 4 странички его книжки и 6-я. Меньше 5-я и остальные. Пусть остерегается: позы, романтической приподнятости, рисовки, неточной рифмы, “балладности”. В поэзии еще в большей степени хорошо только то, что хорошо в прозе: внимательное, спокойное и равновесное соответствие природе, то есть то, что называется реализмом. Если я урву минуту, я напишу и его матери, Нине Павловне Саконской. <… >
Я совершенно не сказал Вам ничего из того, что собирался. Вы видите, я так тороплюсь (и перо царапает и цепляет бумагу), что не узнать моего почерка. Кланяйтесь Саконской и Соколовскому и позвольте поцеловать Вас. Ваш Б. П.
Р. S. Напишите мне в Москву по адресу брата: Москва, Гоголевский бульвар 8, кв. 52, Александру Леонидовичу Пастернаку (он никуда не уезжал), для меня[356].
Пастернак пытался помочь Марике и Саконской выбраться из Елабуги. А 5 октября 1942 года Марика молила Фадеева:
Помогите выбраться из этой мышеловки Елабуги! <… > Здесь меня убьет холод, отсутствие света и все подробности мелкого кустарного быта, на которые надо потратить все время[357].
9 октября 1942 Маша Луговская писала родным, что, вероятно, Марика появится в Чистополе.
Она, может быть, приедет сюда в Чистополь для постановки своей пьесы. Наши кумушки (педагоги) знают ее и спрашивают у меня, сколько у нее мужей, 3 или 4. На этом кончаю. Очень хочется спать. Привет всем. Целую крепко ваш Мук![358]
А 12 октября 1942 года Марика, которая в это же время писала отчаянные послания Фадееву, отправила Пастернаку удивительно мужественное и светлое письмо.
12. x. 1942. Дорогой Борис! Вы можете представить, как я обрадовалась письму. Узнав Ваш почерк, я приложила его ко лбу, совершенно восточным жестом, как поступил бы правоверный с посланием Али. Я читала его и радовалась и смеялась, так как узнавала в нем все Ваши свойства, даже все слабости, все, что доставило Вам славу мира, любовь людей и пренебрежение секретарей. Я вспомнила речь Андроникова, с отступлениями, всю сложную архитектуру Вашей речи и Вашу практическую беспомощность, которая все же дает результаты, так как в действие канцелярии входит сила неподвластная их духам – сила непосредственного обаяния. Я вспомнила Вашу доброту, такую неистребимую, что она даже гнев наряжала в свои одеяния, смягчая его прямоту и яростность. Раз я была свидетельницей, как Вы назвали одного наглеца дураком в такой сложной форме, что ей позавидовал бы Карлейль. И это было в той же мере формой уважения к себе и пренебрежения к противнику – т. к. вряд ли человек понял это. А сколько раз я присутствовала при том, как Вы тратите время на чтение чужих стихов, милой поэзии силой в 100 киловатт, годной для освещения и обогревания небольшой семьи, небольшого круга знакомых. По доброте, Вы становились на время этой семьей – Днепрогэс признавал свое родство с небольшой эклектической лампой. Сколько грехов натворила Ваша доброта! Вот и сейчас, читая Ваши слова о милом и симпатичном сыне Нины Павловны – я думала об этом и, думая, улыбалась, и уже оказалась не в силах избегнуть небольшого подражания – я начала письмо с отступлений. И сейчас же подумала: эти отступления, как берег для стихии, которая плещется в нас, выбирая правильный ритм, будь то слова, страсти или мысли. Когда-то Вы сказали мне: “Достаточно того, что Вы такая, даже если Вы ничего не сделаете”. А вот мне все кажется, что недостаточно и ничего не сделано, и несмотря на Вашу снисходительность, я никогда не решалась дать Вам почитать что-нибудь, что я царапала. Я не вынесла бы такой Вашей похвалы или поощренья. Мое честолюбие громадно: мне хотелось хоть один раз в жизни доставить Вам тихое и незаметное удовольствие: прочесть про себя и ничего не сказать. Борис! Большинство людей несчастны, потому что мало любят. Я же – оттого, что благодаря “непрактичности” никогда не умела направить большие силы своей любви. Да, да, есть и такая непрактичность! Вот я сейчас еду проводить мужа на фронт и не нахожу всей силы и полноты горя и радости, всего, что могу принести и принять, всего, ради чего несут трудности. Мы стоим у Чистополя. Льет дождь. И я смотрю на эту пустую скорлупу, не имеющую для меня сейчас прежнего смысла, – Вас здесь нет. Мы стоим в Чистополе. Идет дождь. Я могла бы попытаться получить командировку в Москву с Вашей подписью и печатью секретаря. Но Вы сами сомневаетесь в его милости – это парализует те слабые попытки к действию, которые возникают у меня при виде Чистополя. Что Вы можете сделать для меня? <…> Как часто мне хотелось увидеть Вас не только как явление, которое доставляет мне многообразную радость, но как своего рода душевный компас, и признаюсь, что отказывалась от этой потребности ради Вас, боялась навлечь на Вас тень неудовольствия, мне казалось, что 3. Н. меня не любит. А я уважаю и ценю ее как жену Цезаря, но душевного контакта не умею достичь…
О Марине напишу особо. Когда хоронили Добычина, пытались установить место, где лежит Марина, с некоторой вероятностью положили камень.
book-ads2