Часть 25 из 39 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– И Корреалю все это было известно? – спросил Ансола.
– Точно не скажу, но на следующий день пришел падре Тенорио, увел обоих в часовню и заперся там с ними. Такое уже случалось – и не раз. А уж оттуда оба вышли как ни в чем не бывало. Не зря же говорят, будто исповедь камень с души снимает.
– Да уж, наверное, не зря, – согласился Ансола и спросил: – А они вынесли что-нибудь из камер? Я имею в виду Корреаля и его людей.
– Вот чего не видел, того не видел, – ответил Рианьо.
Ансола порекомендовал начальнику тюрьмы убрать из камер веревки и всякие колюще-режущие предметы, которыми заключенные могли бы нанести вред себе или другим, а также попытаться сбежать. То же относится и к тирольским шляпам: в том случае, если арестантов выпустят, вернее, выведут из тюрьмы, шляпы изменят им внешность. Все было сделано. Ансола вернулся домой удовлетворенный, но вместе с тем и озабоченный – теперь он воочию убедился в том, что раньше слышал от свидетелей: генерал Корреаль и иезуиты превратились, если судить по практическим результатам, в настоящих опекунов и покровителей убийц. Неужели они так боялись, что те развяжут языки? «Исповедь камень с души снимает», – сказал охранник Рианьо, но Ансола думал, что иезуит не столько исповедовал арестантов, сколько сулил им золотые горы. И приходил он к ним в часовню по тем же причинам, по каким присылали им в камеры клеветнические измышления про генерала Урибе Урибе в брошюрках, объявлявших его врагом Бога и Церкви. Ансола написал: «Укреплять дух убийцы». Написал: «Успокоить их совесть». И еще написал: «Убедить их, что они не попадут в ад».
Через несколько дней после обыска арестантам доставили посылку от тюремного капеллана. Вскрыв ее, они обнаружили две пары новой обуви и узел с новым бельем. Карвахаль выбрал себе башмаки желтой кожи, Галарса – белые парусиновые туфли; майки и трусы они честно поделили между собой. Обо всем этом рассказал охранник Рианьо. И добавил еще, что как-то на днях видел убийц, которые возвращались в свои камеры, неся охапки добротной одежды. Где они ее получили и от кого, он не знал, но рассказал, что свой узел Галарса сунул в сундучок как нечто ненужное, зато Карвахаль свои вещи развернул, повернул к свету, чтобы рассмотреть получше, а когда заметил, что Рианьо наблюдает за ним, запихал одежду в сундук, с силой захлопнув крышку – с силой и наглым вызовом. Ансола выслушивал эти показания, в каждом слове которых так явственно звучала завистливая досада к этим заключенным, живущим лучше, чем тюремщики, и вдруг сделал для себя некое открытие, долго еще потом не дававшее ему покоя. Он подумал, что за очень небольшие деньги можно было бы устроить так, чтобы в ближайшую же ночь Карвахаль и Галарса, не просыпаясь, залили бы кровью из перерезанных глоток вышитые наволочки.
На днях мы в сопровождении генерального директора управления тюрем побывали в «Паноптико», чтобы провести обыск в камерах, занимаемых Хесусом Карвахалем и Леовихильдо Галарсой. Каково же было наше удивление, когда выяснилось, что начальник полиции генерал Саломон Корреаль, неведомо как прознав о предстоящем визите, накануне около полуночи сам побывал в тюрьме. Читатели газеты «Патриа» наверняка спросят, как спросили и мы, что делал начальник полиции в этот неурочный час в камерах убийц. И не надо быть Шерлоком Холмсом, чтобы догадаться, что человеком, который под покровом ночи и в обстановке тайны получает информацию от своих шпионов, едва ли движут благие намерения.
Однако пока оставим в стороне эти обвинения – многочисленные и тяжкие – в адрес субъекта, которого народ в мудрости своей окрестил «Генерал Топор». И представим читающей публике кое-какие наши находки, посланные нам судьбой во время вышеупомянутого визита в тюрьму, и будем надеяться, что читатель воздаст им должное в меру своего разумения. Прежде всего упомянем принадлежащий Хесусу Карвахалю дневник-ежегодник, откуда чья-то рука вырвала семь страничек, относящихся как раз ко дням, которые предшествовали нашему визиту, так что установить, что содержалось в них, не удалось. Однако руки соучастника не могли уничтожить все страницы, и на оставшихся имеется еще достаточно сведений. Например, вот запись от июля 1916 года: «Купил у Хосе Гарсии Лосано шерстяной матрас за четыреста пятьдесят песо ($450) ассигнациями». Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы при виде подобного свидетельства спросить, каким образом в руки арестанту попала столь значительная сумма? Как сказано в печально известном обвинительном заключении, к моменту совершения преступления Карвахаль и Галарса были настолько бедны, что не могли купить дрель за пятьдесят песо и вынуждены были одалживать ее. Теперь же, как мы установили, они тратят сотни песо на одежду и благоустройство камер, причем у них еще остаются деньги, чтобы одалживать их другим заключенным под проценты. Какой таинственный оборот колеса Фортуны! И как жаль, что следователь Родригес счел ниже своего достоинства обращать на это внимание.
Рассмотрим теперь, какие перемены произошли за эти годы с теми, кто окружал убийц. Мать Галарсы несколько раз была на приеме у начальника полиции и, согласно ее показаниям, которые следователь не пожелал приобщить к делу, во время одной из таких встреч она выразила обеспокоенность тем, что ее сын, на иждивении которого она живет, арестован, и на это генерал Корреаль попросил ее не беспокоиться и пообещал найти способ через третьих лиц передать ей деньги. Мария Аррубла, сожительница того же Галарсы, еще недавно влачившая полунищенское существование, ныне резко изменила стиль жизни, нанимает прислугу и устраивает застолья с соседями. Покуда означенная Аррубла во время установления ее причастности к совершению преступления находилась некоторое время в женской тюрьме «Буэн Пастор», она, по отзывам сокамерниц, пользовалась там редкими привилегиями: ежедневно получала по литру молока и еду в судках, на которые никто больше в тюрьме не мог претендовать. Свидетельница показала: «Помню, что до того, как убили генерала Урибе, Мария жила бедно, ходила в обносках, носила альпаргаты, а потом стала форсить в хороших туфельках, шелковых блузках и суконных юбках, а к своему обычному имени присоединила еще одно». Разве подобные факты не заслуживают внимания со стороны следствия и не должны были насторожить его? Но мы никого не удивим, если скажем, что ничего подобного не произошло.
У родных Карвахаля все обстояло примерно так же. В упомянутом выше дневнике мы обнаружили следующую запись: «19 мая Алехандро отправился из Боготы в Толиму». Речь идет о его брате, Алехандро Карвахале, который тоже присутствовал на месте преступления – таинственное совпадение, на которое следствие также не обратило внимания – и защитил Хесуса от возможной расправы. Проведя следственные действия, которые не захотела или не смогла провести прокуратура, мы обнаружили, что брат убийцы, прежде живший до чрезвычайности скудно, ныне стал процветающим коммерсантом под именем Алехандро Барбозы. Судите сами, уважаемые читатели – не вызывает ли подозрений этот стремительный взлет к преуспеянию и не значит ли, что если человек меняет фамилию, он явно хочет что-то скрыть и утаить?
Тем не менее в пресловутом обвинительном заключении нет ни слова о деньгах как возможном мотиве преступления. Улики и свидетельства с самого начала процесса буквально вопиют, однако следствие прикладывает нечеловеческие усилия, чтобы не дать им хода и не принять во внимание. Почему же? Потому что если признать, что убийцами двигала корысть, то ipso facto [58]необходимо найти источник денег и выяснить, кто заплатил им. Чтобы поддерживать свою версию, авторам обвинительного заключения надо было игнорировать все следы, ведущие к другим, и теперь мы знаем, что речь идет не о простой халатности, а об осознанном стремлении вывести из-под удара истинных организаторов преступления, из чьих грязных, обагренных кровью рук исполнители получили плату за то, что убили человека и надвое раскололи историю нашей страны. И мы неустанно спрашиваем: «Чьи эти руки?»
Кому они принадлежат?
В середине июля Ансолу вызвал к себе Хулиан Урибе. «Появился еще один свидетель, – сказал он. – И даже не один. Если уж и это не убедит судью, тогда я не знаю, что делать».
И вот сейчас Ансола сидел у него в гостиной, где за последние годы бывал уже много раз, порою ощущая, как покуда за стенами дома корчится в конвульсиях насилия страна, на него нисходят умиротворение и покой, а порой чувствуя себя заговорщиком, который из этого тайного места противостоит другому заговору, кровожадному заговору власть имущих. На улице шел мелкий дождь, и ветер прижимал струйки к чуть скошенным стеклам. Хулиан Урибе с толстой сигарой, красный огонек которой, разгораясь, обозначал силуэты в полутьме, сидел в кресле у окна, а напротив Ансолы на бархатных подушках плетеного дивана – Адела Гаравито и ее отец. Генерал Элиас Гаравито, давний член «Колумбийской Гвардии», приверженец и почитатель генерала Урибе, носил по моде былых времен густую, уже седеющую бороду на две стороны, а подбородок выбривал. Он заговорил первым, причем – шепотом.
– Расскажи им, доченька. Расскажи все, что мы знаем.
Его сорокалетняя дочь, существо религиозное и робкое, со стародевьими повадками, ходила к мессе чаще, чем хотелось бы ее отцу-либералу. Не сразу решившись поднять глаза на Ансолу, а когда наконец это произошло, обращаясь больше к ковру, чем к нему, она принялась рассказывать такое, от чего лишился бы дара речи и человек более светский, более бойкий или более отважный.
Дело было 15 октября 1914 года.
– В день убийства, – сказал Ансола.
– Для меня, – ответила сеньорита Адела, – это – день памяти Святой Терезы де Хесус [59].
Отстояв девятичасовую мессу в часовне Дель Саграрио, она возвращалась домой вверх по Девятой калье, как вдруг ей показалось, что она узнала генерала Саломона Корреаля, который впускал другого полицейского офицера во двор соседнего дома, нежилого по виду. Сеньорита сделала еще несколько шагов и убедилась, что не ошиблась: это и вправду оказался хорошо знакомый ей Корреаль, а второго, при сабле, она видела впервые.
– То есть они были в соседнем доме? – спросил Ансола. – В соседнем с домом генерала Урибе, вы хотите сказать?
– Да. И оттуда, из подворотни, подавали знаки другим.
– Кому именно?
Стоя в подворотне соседнего дома, куда он впустил своего спутника-полицейского, Корреаль немного высунулся оттуда, взглянул на угол Пятой карреры и стал водить в воздухе рукой. А там, на углу, в нескольких шагах от входа в дом генерала, стояли двое в пончо и соломенных шляпах, простонародного вида – ремесленники или что-то вроде. Сеньорита Адела даже издали поняла, что происходит нечто необычное: мужчины на углу были явно чем-то озабочены и переглядывались, будто спрашивая друг друга, что теперь им делать. Одновременно пытаясь получше понять, что же такое творится, не показаться при этом нескромной и не попасться никому на глаза, она пошла вверх по улице, пока не поравнялась с двумя мастеровыми. И только теперь заметила – оба что-то прячут под своими пончо.
– Оба? – переспросил Ансола. – Это точно? Вы уверены?
– Моя дочь не имеет привычки обманывать или преувеличивать, – ответил за нее генерал Гаравито.
– Я и не говорю, что это неправда. Я всего лишь спрашиваю, точно ли сеньорита запомнила.
– Как бог свят, – сказала Адела Гаравито. – У обоих руки были под пончо и двигались там. Там явно было что-то спрятано.
– Топорики, – сказал Ансола.
– Этого я не знаю. Но просто бросалось в глаза, что оба заметно нервничают.
В эту минуту мимо Аделы прошла ее знакомая, Этельвина Поссе, прошла так торопливо, что даже не поздоровалась. «Она как будто не заметила меня». Донья Этельвина не вызывала у нее симпатии – про нее поговаривали, что она чересчур близко знакома с Корреалем, которого терпеть не может ее муж, а еще – что Корреаль завербовал ее в осведомители. Адела, стараясь, чтобы это вышло незаметно, обернулась и увидела, что Этельвина, остановившись, разговаривает с Корреалем, но, разумеется, не слышала, о чем, потому что в этот миг завернула за угол. Но придя домой – а дом ее стоял в полуквартале оттуда, – все рассказала отцу.
Во второй половине дня пришло известие: на генерала Урибе Урибе напали двое ремесленников, вооруженных топориками. Гаравито в безумном смятении выбежал на улицу, чтобы проверить ужасную новость, но из-за огромной и беспорядочной толпы, уже собравшейся во дворе, в дом пострадавшего проникнуть не сумел. Он поговорил с двумя-тремя знакомыми либералами, но все были так же сбиты с толку, а потому, повинуясь не разуму, а скорее безотчетному чувству, поспешил домой, чтобы в те моменты, когда мир, казалось, рушится, быть в кругу близких. Гаравито без стука вошел к заплаканной дочери. Ей не надо было объяснять, что имеется в виду, когда, присев на кровать, он заговорил так, словно кто-то мог слышать его:
– Никому больше не повторяй то, что рассказала мне утром. Нас могут даже отравить – с них станется.
Адела повиновалась. Через несколько дней она вновь встретила донью Этельвину Поссе, но на этот раз та остановилась, заговорила о пустяках, а потом показала ей газету, развернутую на странице с фотографиями Галарсы и Карвахаля.
– Узнаю, – сказала Адела. – Это они стояли там, на углу, в тот день, когда убили генерала.
Эти слова сильно удивили донью Этельвину. «Мне показалось – она поняла, что ошиблась во мне. Она-то считала, что я – на ее стороне, с теми, кто радовался гибели генерала Урибе. А вышло не так. И лицо у нее изменилось».
– Где стояли? – спросила она.
– Там… на углу, у дома генерала, – ответила Адела. – А из соседней подворотни Корреаль подавал им знаки. Я, помню, сильно удивилась тогда.
– Саломона не было там в тот день.
– Как же не было, когда я его видела собственными глазами?
– А я вот никого не видела.
– И он был не один. С ним стоял еще кто-то – они вместе делали знаки убийцам.
Донья Этельвина, не глядя, сунула ей газету.
– Возьмите, милочка, я уже прочла, – сказала она и уже на ходу добавила: – И простите.
– Кому еще вы об этом рассказывали? – спросил Хулиан Урибе.
– Больше никому, – ответил генерал Гаравито. – В те дни поговаривали, что полиция преследует и запугивает тех, кто приходит дать показания. Я сам знаю нескольких – решили рассказать, чему были свидетелями, а попали на двое-трое суток за решетку. Так что я велел Аделите никому ни слова не говорить, и она послушалась.
Хулиан Урибе поднялся и вышел на середину комнаты. В полумраке – было уже шесть вечера – его фигура казалась громадной.
– А вы дадите показания? – спросил он.
Адела взглянула на отца и прочла по его лицу что-то такое, чего не видел Ансола.
– Если от этого будет польза…
– Будет – и огромная, – ответил ей Ансола. И добавил, обращаясь уже к отцу, а не к дочери, хотя речь шла именно о ней. – Я все устрою, генерал. Послезавтра судья снимет показания с сеньориты. И с вас также, если не возражаете.
– Не возражаю. Однако все, что имел сказать, я уже сказал.
– Однако не перед судьей.
– Не все ли равно? Слово кабальеро есть слово кабальеро, и неважно, под присягой он свидетельствует или нет.
– Ах, если бы все было так просто, – вздохнул Ансола.
Он вышел из дома Хулиана Урибе, ощущая уже почти забытый душевный подъем. Он знал, что его оптимизм улетучится довольно скоро, но все же дал себе волю, понимая, что эти краткие мгновения будут противоядием от упадка и уныния. Уже стемнело, но фонари еще не горели. Зато свет из окон отражался в лужах на тротуаре и на еще влажных от дождя торцах мостовой. Ветер становился холодней и задувал сильней. Ансола чувствовал, как ветер взлохматил ему волосы, и скрестил руки на груди, чтобы от резких порывов не распахнулось пальто – получить воспаление легких в такие важные дни было бы совсем некстати. Людям, наверно, было так же холодно и неуютно, раз они все попрятались по домам в неурочный, слишком ранний час, – думал он, слыша, как гулко, словно в коридоре пустого дома, отдаются его шаги. И размышлял об этом, когда вдруг понял, что не один.
Обернувшись через плечо, он увидел двоих в пончо. Показалось ли или в самом деле пончо парусили так, словно под ними что-то было спрятано? Он прибавил шагу, и стук его каблуков чаще зазвучал среди выбеленных стен. Свернул за угол и заметил, что шагает очень широко, почти прыгает, чтобы поскорее оторваться людей в пончо, причем так, чтобы преследователи не заметили этого. Вот они тоже свернули за угол, и Ансола, снова обернувшись, убедился, что они и в самом деле что-то держат под своими пончо, и спросил себя, не привиделось ли ему, что у одного полы приподнялись, как грудной плавник ската, и под ними в полутьме улицы мелькнул на миг серебристый высверк металла. Ансола, теперь уже ясно чувствуя опасность, пошел еще скорей, так что шаги застучали в такт и в унисон с ударами колотящегося сердца. Он почувствовал, что взмок от пота. Во мраке ночи вдруг заметил отблеск света на брусчатке, кинулся к нему и оказался у дверей распивочной, которая была полна посетителей. Войдя, быстро глянул на улицу, но там уже никого не было – ни людей, ни пончо и вообще ничего. Ансола ощутил волну тепла – тепла чужого дыхания. Уши заложило и потому, наверное, он с промедлением ответил на вопрос:
– Что вам налить, сеньор?
Однажды утром, перед тем как выйти из дому, он обнаружил конверт. А в конверте – вырезка из вчерашнего номера газеты «Жиль Блаз», который Ансола не видел: и не потому, что затворился в малоприятном обществе трехтысячестраничного досье, а потому, что считал эту газету столь же безответственной и безрассудной, как и ее идеологические противники. Это была даже не вырезка, а обрывок, так что в углу не хватало нескольких букв, но текст разобрать было можно. В своем письме в редакцию заключенный тюрьмы «Паноптико» заявлял, что стал жертвой пыток, которым подвергают его подчиненные Саломона Корреаля. Арестанта звали Валентин Гонсалес, и Ансола знал о нем лишь то, что сообщала та же газета, а именно – что он отбывает срок за кражу дарохранительницы из церкви Пречистой Девы де лас Ньевес. Теперь Ансола припомнил: в самом деле, в июле прошлого года из собора пропала чаша для причастия, а неделю спустя после задержания и скорого освобождения подозреваемых – испанского гражданина, священника и оперной певицы – полиция обнаружила в темном углу собора, под статуей Святого Людовика, часть похищенного. Основание чаши, остатки гостии, платок, сигаретные окурки и отпечатки ног, несомненно, оставленные вором. Произвели шесть арестов, объявили, что преступление раскрыто и общество может быть спокойно. Ансола, подобно многим другим, недоумевал – как это все необходимые улики оказались в одном месте спустя восемь дней после кражи, как будто за это время никто туда не заглядывал и не подметал полы? И вот сейчас он получал ответ.
«Девять дней, – писал заключенный Валентин Гонсалес, – я провел в камере безо всякой пищи и не получал даже хлеба, и мне нечем было укрыться, а выводили меня из этого жуткого места затем лишь, чтобы каждую ночь, от часа до трех, дрожащего от холода и умирающего с голоду, подвергать разнообразным мучительствам». После этих пыток его возвращали в одиночку, которая к этому времени стараниями полицейских была загажена до предела, залита мочой и жидкими испражнениями. И наконец настал день, когда Валентин Гонсалес, доведенный до отчаяния голодом, холодом и прочими страданиями, попросил своих тюремщиков не терзать его больше, а сразу прикончить.
– Сразу – это неинтересно, – ответили ему. – Сделаем, но – постепенно.
И, судя по всему, решили не торопиться. Валентин Гонсалес повествовал, как полицейские часто выволакивали его из камеры во двор, связывали ему руки, швыряли в глаза пригоршни опилок, хлестали ладонями по лицу, покуда остальные хохотали наблюдая. Через несколько дней в таком режиме его перевели в одиночку. Сейчас, по его словам, пальцы у него в язвах, а от сырости начался ревматизм, причиняющий жестокие боли. «Я настоятельно, но безуспешно просил привести врача. Сеньор Басто ответил, что никому не надо знать о моем положении». Валентин Гонсалес в конце своего письма утверждал, что в правоте его слов, в справедливости его обвинений может убедиться каждый, кто придет в «Паноптико» и увидит незаживающие раны у него на пальцах. Ансола отметил, что он не отрицал факт похищения дарохранительницы. Его интересовало не это – он хотел, чтобы мир узнал, какие муки он терпит.
Ансола дочитал вырезку до конца и начал сначала. И потом прежде всего подумал – не все, значит, еще потеряно, если безвестные и безымянные граждане, движимые добрыми чувствами, находят время и возможность прислать ему доказательства, необходимые, чтобы показать истинное лицо колумбийской полиции, чтобы разоблачить генерала Саломона Корреаля. О, если бы так поступили все, кто занимает его сторону, все, кто, как и он, хочет установить истину! О, если бы заговорщики ощутили давление общественного гнева! Он чувствовал безмерную благодарность неизвестному человеку без лица и имени, который, быть может, прячась от тайных агентов и очень серьезно рискуя, доставил ему этот конверт… Да, Ансола думал об этом в те минуты, когда снова взял в руки конверт в надежде найти какое-либо указание на личность отправителя, но вместо этого обнаружил клочок желтоватой бумаги, который почему-то не заметил раньше. Он стал читать слова, написанные от руки, и почувствовал себя жертвой детского розыгрыша, но не какого попало, а такого, где в руке у маленького шутника – мачете, а в глазах плещется тьма.
Доктор Ансола, это вам, чтоб знали, что бывает с теми, кто ищет, чего не терял.
Потом осознал, что в этот миг произошло гораздо больше событий, чем могло показаться. Во-первых, он испугался и, во‑вторых, – вот чего Ансола не предвидел – он испугался собственного страха. А что, если он дрогнет и сдастся? Что, если даст победить себя угрозам, перспективе физических страданий и насильственной смерти? Зачем тогда были эти многолетние усилия, зачем подставлял под удар других и себя, зачем искал в грязи заговоров смутную идею истины и справедливости? Все это резко изменилось с того вечера в 14-м году, когда Хулиан Урибе и Карлос Адольфо Уруэта пришли и попросили его об услуге. До этого мир был устроен проще – но только для него, а вот для генерала Урибе, написанные угрозы обернулись реальным нападением и гибелью. Что ж, об этом можно думать двояко: с одной стороны, было бы опрометчиво, узнав из первых рук о возможных последствиях некоего действия, продолжать его; с другой – бояться угроз значит предать память убитого генерала. Ансола не стал хранить записочку среди своих документов, а бросил ее в камин. Зато вырезку из «Жиль Блаза» положил на стол, чтобы потом переписать текст. И это, пусть даже сам он этого не сознавал, свидетельствовало о зреющем решении продолжать начатое. Спустя несколько недель случайная встреча сделала его бесповоротным.
Некое «Общество друзей согласия» организовало конференцию, посвященную мировой войне: в зале «Олимпия» собралось больше трехсот человек – и Ансола в том числе. В течение двух нескончаемых часов он слушал о событиях в Европе, где уже три года шла война, чья адская пасть поглотила могучие державы, истребила пять миллионов человек, то есть уничтожила целое поколение. Слушал о французских послах в США, о новых боях на Ипре, о многомильных линиях траншей, вырытых германцами на границе с Бельгией, а также выступление одного испанца, который сообщил, что либералы прилагают огромные усилия, чтобы втянуть в войну Испанию, чтобы не стыдиться потом, что не приняли участия в борьбе с варварством. Ансола не знал, кто сказал ему, что в первых рядах сидят родные солдата Эрнандо де Бенгоэчеа, а, может быть, и не надо было ничего говорить, потому что ведущий то и дело расточал со сцены хвалы мужеству юного солдата и его изумительному поэтическому дарованию, и даже позволил себе припомнить одно стихотворение, которое Ансола толком не понял – в нем говорилось о Париже и встречались слова «огни» и «астрал». Публика разразилась рукоплесканиями, в первом ряду поднялись две фигуры, а за ними следом – и весь зал, и Ансола неожиданно обнаружил, что растроган.
book-ads2