Часть 99 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— На, сам убедись.
Сантакреу берет трубку.
— Вздрючили мы вас, сволочь красная, — говорит он по-испански.
Связь прерывается. Рядом с аппаратом лежит кипа измятых перепачканных карт и блокнотов. Ориоль, понимая, что они могут заинтересовать капитана, сует их за пазуху. Оборачивается и видит, что Сантакреу с любопытством разглядывает того, кто лежит вверх лицом: на воротнике клетчатой рубахи, заскорузлой от крови, застывшей, как красное желе, видны три прямоугольника и звездочка — знаки различия капитана республиканской армии; грудь в двух местах глубоко пробита штыком, но на мертвом лице застыло спокойствие; из-под полуопущенных век видны помутневшие зрачки, верхняя губа приподнята, открывая зубы, оскаленные, словно в последней насмешливой гримасе.
— Я думал, красные усы не носят, — замечает Сантакреу.
V
На краю усыпанной звездами тьмы еще остается слабый отблеск. Луна вот-вот скроется, так что времени терять нельзя.
Во тьме сторожко крадутся бесформенные силуэты. Их много. И двигаются они бесшумно. Слышны только шорох подошв по земле да сдавленное дыхание. Если под ногой хрустнет ветка или покатится от неосторожного шага камень, длинная цепочка теней замирает, затаивает дыхание, и пережидает, прежде чем двинуться дальше.
Остатки батальона Островского безмолвно покидают высоту Пепе: 198 уцелевших солдат пытаются прорвать окружение и спастись. За ними остались двадцать семь раненых, которые сами идти не могут, и санитар-доброволец, не бросивший их. Прежде чем покинуть позицию, солдаты избавились от всего лишнего, за неимением воды — ее нет уже целые сутки — развели собственной мочой пригоршню земли и замазали этой кашицей все, что блестит, а заодно и лица себе, затянули все пряжки и попрыгали, убедившись, что ничего не звенит и не брякает. И, получив отданные шепотом последние приказы, повзводно двинулись гуськом вниз по склону, — казалось, во тьме ползет длинная черная гусеница.
Гамбо Лагуна чувствует, что одежда на нем вымокла — и не от ночной росы. Поднимает руку, вытирая пот, заливающий глаза. Он ждет, что в следующую секунду темнота разлетится мириадами искр, в небо взовьется ракета и пулеметные очереди скосят его людей, прежде чем те окажутся в безопасности. Симон Серигот ведет головной взвод, комиссар Рамиро Гарсия и лейтенант Ортуньо — в середине колонны, а он, Гамбо, замыкает. С пятью бойцами он держал хребет до последней возможности, потом обнял санитара, оставшегося при раненых, — храброго арагонского паренька Флоренсио Асона — и вот сейчас торопится, догоняя батальон. Замысел в том, чтобы пройти по бутылочному горлышку между Рамблой, которая уже в руках франкистов, и городком, который тоже у них. Двигаться к реке, прежде чем — а это, как все знают, рано или поздно случится — их обнаружат и откроют по ним перекрестный огонь.
— Если не доберусь до наших, навести мою жену, как сможешь, — сказал ему перед выходом Серигот. — Вот, письмо передашь. Адрес на конверте.
— Не дури, товарищ. Сам отдашь.
— Возьми письмо, говорят тебе.
Приглушенный звук, — должно быть, кто-то споткнулся. Передовые резко останавливаются, и Гамбо натыкается на ствол винтовки. Острая боль раздирает скулу, и, ощупав ее, он чувствует теплую влагу — кровь капает на подбородок. Ага, с досадой вспоминает он, солдаты называют это «мушка прилетела»: такое случается, обычно когда в темноте натыкаешься на винтовку за плечом впереди идущего. Кое-кто и окривел от этого.
Ночь по-прежнему безмолвна. На горизонте последний отсвет луны гасит блеск звезд. Кастельетс, остающийся справа, даже во тьме угадывается по четкой геометрии своих построек. Гамбо отрывает клочок бумаги от листка в блокноте, приклеивает к ссадине, чтобы остановить кровь. Потом глядит на небо, проверяя местоположение Полярной звезды, — идти надо так, чтобы она все время оставалась слева, на девять часов.
Майор, почувствовав жжение, скребет под мышкой, где зашевелилась вошка. Потом смотрит по сторонам. О чем в такие минуты думает человек? Кого вспоминает, кого забывает, кого любит? Исчерпывающего ответа не дать, потому что инстинкты — а они куда могущественней мысли — сосредоточены на том, чтобы выжить. И потому командир батальона Островского не думает ни о чем, что не имеет отношения к выживанию здесь и сейчас: быть начеку, молчать, следить, куда ставишь ногу, чутко ловить любой подозрительный шорох, до рези в глазах, до ломоты в веках вглядываться во тьму.
Сердце начинает колотиться еще сильней, когда где-то очень далеко — похоже, над рекой — ракета взмывает в небо и потом медленно опускается, выхватывая из тьмы крыши ближайших домов, и благодаря этому слабому свечению можно определить, что до них метров двести, и увидеть длинную вереницу пригнувшихся, замерших людей. В считаные минуты, понимает Гамбо, франкистский часовой заметит их, однако, пока это не произошло, каждый шаг приближает их к спасению. А когда начнется, останется одно — нестись во весь дух, подставляя себя под огонь. Понимая, что доживает последние мгновения, майор достает из кобуры тяжелый длинноствольный «льяма-эстра», большим пальцем нащупывает опущенный флажок предохранителя и держит пистолет в руке, пока ракета не гаснет и темная гусеница не возобновляет движение.
Несмотря на гнетущее напряжение и полную неопределенность, у Гамбо легко на душе — как давно уже не было. Впервые с того дня, как он принял батальон, его не обременяет ответственность за своих людей. В этот миг, шагая в темноте к реке и навстречу врагу, ставшему между ним и свободой, он — просто один из них. Последние распоряжения отданы на закате, других не будет. И звучали они так: «всем, кто сможет, — прорваться к реке, перебраться на другой берег и продолжать борьбу». И теперь каждый сам отвечает за себя, потому что, когда начнется бой, никто уже ничего контролировать не будет. И пойдет этот бой в темноте, и каждый будет драться как может, как умеет, действуя на свой страх и риск — а уж того и другого будет в достатке, — пытаясь вырваться из кольца. Стараясь добраться до реки.
Гамбо чувствует, как вспотела рука, сжимающая пистолет. Он перекладывает его в левую, чтобы вытереть правую о рубаху, и в этот миг ожидаемое происходит: впереди, не очень далеко, гремит выстрел, а следом — глуховатый разрыв гранаты. Потом, ослепляя, в небо взвивается ракета и освещает кустарник, взгорки и низины, и замершая было черная гусеница вдруг оживает, рассеивается во все стороны во тьме, разрываемой вспышками, взрывами, лиловатыми или белыми трассами жужжащего свинца, которые высекают искры из камней, срезают ветки, скрещиваются и пересекаются, словно стежки исполинской швейной машинки.
Гамбо бежит, как и все остальные; слышит басовитый посвист пуль, пролетающих мимо, ощущает мгновенную пустоту вокруг, когда они, проходя по касательной, словно высасывают воздух вокруг. Спотыкаясь о кусты, оскальзываясь на камнях, задыхаясь, он мчится вперед — и не останавливается, не ищет, где бы укрыться, потому что знает: кто прильнет к земле, с нее уже не поднимется. Бежит вслепую в том направлении, которое полчаса назад закрепил в его сознании инстинкт, и старается не терять из виду Полярную звезду, хотя и там, куда он мчится, мерцают огоньки выстрелов, стремительно распускаются соцветия взрывов.
Едва гаснет одна ракета, как поднимается к небу другая, заливая все кругом фантасмагорическим млечным светом. Гамбо бежит во весь дух, и легкие его жжет, как будто внутри у них раскаленные угли. Его солдаты бегут кто позади, кто слева, кто справа. Одни опережают его, других обгоняет он. Гирлянда вспышек впереди перерезает им путь, и кое-кто из бегущих растягивается на земле. Отчетливо слышно, как пули врезаются в тело, дробят кости. Майор, вскинув пистолет, стреляет по вспышкам, потом пробегает еще немного — и внезапно падает в неглубокую лощину, где скорчились еле различимые во тьме силуэты врагов. Набегают его солдаты, и в лощине вскипает неразбериха рукопашной схватки. Крики, звуки ударов, лязг оружия. Гамбо в упор стреляет в фигуры без лиц, слышит вопли тех, кого пронзают штыками, прокладывает себе путь наружу, выбирается наверх и снова бежит, краем глаза держа в поле зрения Полярную звезду и стараясь, чтобы она все время была за левым плечом. Последняя ракета уже почти коснулась земли, но в ее меркнущем свете еще можно разглядеть черные силуэты — люди бегут, стреляют, падают, умирают. Бьются за свою жизнь.
— Нас атакуют, господин лейтенант! Нас атакуют!
Этим криком обрывается сон Сантьяго Пардейро, который рывком приподнимается с полу. Капрал Лонжин, забыв о субординации, трясет его за плечо. Позади выжидательно выглядывает мышья мордочка Тонэта.
— Что за хреновину ты порешь?
— Красные, господин лейтенант! Вплотную подобрались!
Пардейро трясет головой, трет закисшие глаза, затягивает пояс с кобурой, надевает пилотку. Подсвечивая себе фонариком, смотрит на часы.
— Да быть того не может… Это мы должны атаковать через два часа.
— Однако же вот…
Пардейро выходит наружу. Дом, где разместились его люди, — крайний на северо-восточной стороне Кастельетса, и от него не больше трехсот метров до Аринеры, занятой красными. Однако там по виду все тихо и спокойно. Бой идет на севере, в бутылочном горлышке между городком и кладбищем, и, насколько можно судить, очень ожесточенный бой. Даже стоя у ворот, Пардейро различает близкие вспышки выстрелов и разрывов, слышит частый треск ружейной пальбы, схожий с грохотом пиротехнической гирлянды и стократ умноженный эхом. И, определив место, откуда он исходит, Пардейро мгновенно понимает, что́ все это означает.
— Тонэт, поди сюда.
— Я здесь, господин лейтенант, — отвечает решительный голос.
— Ты ведь хорошо знаешь это место, а?
— Как свои пять пальцев.
— Видишь вон там, справа, вспышки?
— Вижу.
— Сколько оттуда до реки?
— Километра два.
Пардейро удовлетворенно кивает:
— Хотят пробиться к реке. Вырваться из окружения.
— Они контратакуют от реки? — спрашивает Лонжин.
— Нет, наоборот. Рвутся к берегу. Верно, Тонэт?
— Мне кажется, так и есть.
Этого следовало ожидать. Начальство еще вчера предупредило о такой возможности, и Пардейро принял меры — в рамках возможностей. Распределил свои силы в соответствии с самым вероятным вариантом, а меры предосторожности принял — с самым опасным. Его легионеры — остатки 3-й роты вперемежку с подкреплением из 4-й — заняли позиции по фронту напротив Аринеры и будут штурмовать ее утром, как только подойдут для поддержки два танка, однако, опасаясь, что республиканцы попробуют просочиться и с западной высоты, лейтенант приказал спешно вырыть окопы и разместил один взвод у самого выхода из бутылочного горлышка — почти рядом с карлистами, вчера отбившими Рамблу. А их с невысокого пригорка, обеспечивающего хороший сектор обстрела, поддерживает станковый пулемет «фиат-ревелли», с магазинами на полсотни патронов: он как раз сейчас и ведет огонь, посылая очень грамотные и точно направленные очереди, а корректирует стрельбу трассерами, которые оставляют во тьме светящиеся следы.
— Они прорвались! — слышится неподалеку чей-то испуганный крик.
— Молчать! — огрызается лейтенант. — Молчать и стрелять!
Кто-нибудь, может, и прорвется, думает он, но едва ли многие. Легионеры ведут беглый огонь, сообразуясь с пулеметными трассами. А со стороны кладбища и Рамблы так же интенсивно стреляют рекете. И сейчас сзади уже звучат тумп-тумп-тумп минометов небольшого калибра, и через двадцать секунд внизу слышатся первые разрывы, и в бутылочное горлышко, превратившееся в адское скопище вспышек, взрывов, выстрелов, стаей дисциплинированных светлячков несутся пулеметные трассеры.
— Огребли по полной, — замечает Лонжин.
Пардейро видит в бинокль россыпь далеких фигур, бегущих среди сполохов огня, — кажется, какой-то обезумевший фотограф начал съемку со вспышками магния. Но республиканцы не только бегут. Они еще и сопротивляются.
Не хотел бы я оказаться там, внизу, думает он. Совсем бы не хотел.
— Слышите, господин лейтенант?
Пардейро слышит какие-то звуки и теперь вслушивается повнимательней. Сквозь грохот гранат и ружейную трескотню, нарастая и перекрывая шум сражения, пробиваются несколько голосов — их становится все больше и, подхваченные десятками других, звучат все громче. Уже почти можно различить или угадать слова:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…
— Поют, — удивленно говорит он, опуская бинокль. — Эта сволочь поет «Интернационал».
Пато Монсон видит, как они приближаются: по крайней мере, кто-то. Те, кому удалось пройти, теперь поодиночке или маленькими группами появляются в неверном свете зари, который уже начинает просачиваться с востока, и силуэты их беззащитно выделяются на ее свинцовом фоне. Далеко позади еще мерцают вспышки минометных выстрелов, тянутся непрерывные линии трассирующих очередей, добивающих всех, кто не сумел прорвать кольцо и теперь навсегда остается там. Выжившие и уцелевшие — измученные неимоверными усилиями, задыхающиеся от бега, раненые — поддерживают друг друга. Одни уже нашли убежище за укрепленными стенами Аринеры, опустились наземь без сил, почувствовав себя наконец в безопасности, — перепачканные засохшей грязью, окровавленные, волочат за собой винтовки, которые остались почти у каждого. Другие идут дальше, к реке, идут теперь медленно, вразброд, потому что не видно ни офицеров, ни сержантов — некому выстроить их.
— Бедные наши товарищи… — говорит Пато.
— Ничего они не бедные, — ворчит сержант Экспосито. — Дрались как звери и сумели выйти к своим.
— Не все.
— Все равно. Каждый, кто вышел, — вышел победителем.
Бойцов, прежде чем отправить дальше, к реке, стараются как-то обиходить — дают им воды, кормят, перевязывают раны. Вышедшие переглядываются, перекликаются, ищут своих, выкрикивая их имена. Все они как на подбор — люди крепкие, тертые, прокаленные жизнью и войной, и, быть может, потому Пато так трогают их простодушные замечания, их желание узнать судьбу друзей и понять, кто сумел пересечь заветную черту и пробиться к своим, а кто нет. Ее умиляют их отрывистые хриплые голоса, завораживает отсутствующее выражение глаз, которое тем заметней, чем ближе рассвет, и то, как они жмут руки друг другу или обнимаются, узнавая товарища, как сближаются их усталые лица, как с тревогой или болью вспоминают отсутствующих. Девушка чувствует в этом что-то безобманно мужское — их всех объединяет какой-то ритуал, исполняемый не осознанно, а по наитию. Словно за плечами у них не два года войны, а тридцать веков, в продолжение которых возвращались они оттуда, где было трудно, — с охоты ли, с войны; да, они, те же самые люди, что сумели вырваться из кольца, и те, кто остался в нем, и в чью память они закуривают сейчас или оглядываются назад. И Пато охватывает странная зависть: ей не дает покоя подозрение, что, в отличие от мужчин с их врожденным, инстинктивным ощущением своей причастности к некой общности, женщины неизмеримо чаще борются в одиночку.
Пошатываясь, подходит солдат, тяжело раненный в руку — из перебитой артерии хлещет кровь, — и без стона, без вскрика падает перед ними навзничь. От него пахнет порохом, землей, грязной одеждой. Экспосито и Пато начинают хлопотать над ним — накладывают жгут, чтобы унять кровь и извлечь из раны крупный металлический осколок, который не дает затампонировать ее и перевязать. Но у солдата — тщедушного, оборванного, перемазанного грязью — холодеют руки, синеют губы, и, широко открыв страдальческие глаза, неотрывно уставленные в никуда, он истекает кровью, унять которую связистки не в силах.
— Оставь его, — говорит сержант, вставая и вытирая руки о штаны. — Не сто́ит…
book-ads2