Часть 94 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Прекрасный сюжет.
— Великолепный. Вообрази, как это было, когда первый председатель республиканского правительства, некий Фигерас, заявил на заседании совета министров: «Сеньоры, вот где вы мне все, и я сам в том числе» — после чего сел в поезд, уходящий в Париж, а о своей отставке известил телеграммой.
Вивиан смеется, и зажатая в углу рта сигарета качается вверх-вниз.
— Вот с этим-то и хотят покончить коммунисты.
— Поздно спохватились.
— И я так думаю.
Вивиан глубоко затягивается, медленно выпускает дым.
— Я считаю себя человеком левых взглядов, но мне не очень нравится Сталин.
— Мне тоже.
— Да я помню, как ты и Дос Пассос спорили с Хемингуэем… Чуть до мордобоя не дошло.
— Да-да, — кивает Табб. — Ты же была при этом.
Это произошло в ресторане мадридского отеля «Гран-Виа». Дос, как все называли Дос Пассоса, сказал, что Сталин создает в Испании настоящую Советскую армию, а Хемингуэй ему возразил. Если даже и так, заявил он, мы просто не имеем права бранить его, чтобы не сыграть на руку фашистам. В ответ Дос, друг и переводчик которого, испанец-троцкист Пепе Роблес, был уничтожен коммунистами, высказался весьма нелицеприятно и резко по поводу позиции Хемингуэя. Ни один коммунист не борется за демократию, сказал он. Табб принял его сторону, дискуссия благодаря изрядному количеству выпитого вина едва не переросла в потасовку. С того вечера Хемингуэй не сказал ни единого слова ни Досу, ни Таббу.
— События в Барселоне заставили меня призадуматься, — говорит сейчас Табб. — Я видел, как они истребляют друг друга, и понял, что эту болезнь трудно вылечить. Иногда я думаю — с ужасом думаю, — что только появление диктатора из того или другого лагеря способно будет с этим покончить. И кто бы это ни был, красный или светло-синий, он непременно устроит в стране кровавую баню. И даже после победы резня будет продолжаться еще какое-то время…
В отдалении слышится взрыв. Глухой грохот пришел со стороны невидимого отсюда Кастельетса, где столбы дыма из-за безветрия поднимаются к небу почти отвесно. Вивиан и Табб смотрят туда. Потом англичанин откидывает голову, упершись затылком в подножку машины.
— Знаешь, что сказал мне в Барселоне один старый коммунист — из самых твердокаменных?
— И что же он тебе сказал?
— Сказал: вот когда кончится все это, мы предъявим счет Франко, но не только ему, а Компанису, Агирре и прочим. Тех самых, кого расстреляли бы франкисты, поставим к стенке мы. Пройдет несколько лет, прежде чем все станет как должно быть. Выровняем, сказал он. И еще употребил такое странное словечко — «заподлицо». Стешем все заподлицо.
— Это имеет смысл.
— Да. Если смотреть его глазами — да, имеет. Но только, как ни крути, демократией тут даже не пахнет.
Англичанин, замолчав, сосредоточенно счищает веточкой грязь со своих замшевых башмаков.
— И тем не менее это чудесный народ, — говорит Вивиан.
— Чудесный, — откликается Табб. — Тем больней смотреть, как он сражается и гибнет. Такой беспросветно непросвещенный, невежественный, такой гордый…
— Такой отважный и стойкий.
— Да. Италия стоит на коленях перед этим клоуном Муссолини. Германия — как зловещий автомат, послушна воле нацистов, западные демократии стараются смотреть в другую сторону, не замечая ни Сталина, ни Гитлера, и даже Великобритания разводит с фашизмом китайские церемонии…
— Да и мои соотечественники ведут себя так, словно их это не касается.
Табб кивает. Достает из кармана и кладет на колени потрепанный блокнот. С карандашом в руке смотрит на чистую страницу.
— Иногда мне кажется, что одни испанцы сохранили здравость рассудка. Они понимают, что суть гражданской войны в том, что ты знаешь, кого убиваешь. И потому они не сдаются, не идут на компромисс и делают то, на что другие не решаются и что считают ненужным, — вступают в бой. Они преподают урок миру, который вроде бы не опасается того, что «Майн кампф» заменит Библию. И потому, несмотря на все их пороки и вопреки всем несчастьям, которые они сами на себя навлекают, я все равно восхищаюсь этими сволочами — темными, гордыми, сбитыми с толку и непреклонными.
Окинув взглядом Вивиан, он склоняется над блокнотом и начинает писать.
— Страшно подумать, что ждет их в случае поражения.
Сержант Владимир с военной медалью на груди, с четырьмя нашивками за ранения на рукаве, пятую уже не получит. Его убивают поздним утром, когда Легион атакует дом за домом в том узком пространстве Кастельетса, где еще держатся республиканцы. В легионеров, только что ворвавшихся в двухэтажное здание, откуда-то сверху летит граната-лимонка. Падает у самой лестницы, крутится и дымится, и солдаты, пока не взорвалась, кидаются в разные стороны, ища, где бы укрыться, а Сантьяго Пардейро видит, как сержант хватает ее и собирается швырнуть обратно. От взрыва ему отрывает руку по плечо, засыпает гипсовой крошкой и осколками.
— Скорей тащите его отсюда! — кричит Пардейро.
Покуда легионеры бьют из винтовок в пролет лестницы, другие подхватывают сержанта, выволакивают в безопасное место, оставляя на полу длинный кровавый след. Лейтенант склоняется над русским, чтобы перевязать его, но рана слишком тяжела: взрыв превратил руку в красноватые рваные волокна, размозжил кость, перебил артерию так близко к плечу, что жгут не наложить. Владимир истекает кровью: он в шоке, глаза помутнели, впалые щеки выбелены пылью, а когда Пардейро пытается нащупать пульс на запястье неповрежденной руки, он чувствует, как она холодна. Подняв голову, он видит вокруг грязные, закопченные лица своих бойцов.
— Кончайте с ними, — говорит он, и глаза его блестят, но не от декседрина. — Пленных не брать. Понятно? Никакой пощады!
Потом, охваченный странной растерянностью — или, может быть, чувством сиротства? — достает и кладет к себе в карман бумажник убитого, выпрямляется и вновь бросается в бой, оставив за спиной Владимира Сергеевича Корчагина, ветерана четырех войн, некогда юнкера Николаевского кавалерийского училища, поручика — на Великой войне, ротмистра Глуховского драгунского полка — на войне Гражданской, капрала Легиона — в Рифе и сержанта — здесь, в Испании, который сейчас умирает, скорчившись у стены, меж тем как с верхнего этажа трещат выстрелы и яростные крики тех, кто мстит за него.
— Испания, воспрянь! Никого в живых не оставлять!
Когда Пардейро проходит мимо выбитого окна, он щурится, чтобы не ослепнуть от ударившего в глаза света и не подвергать себя опасности, когда вновь окажется в полумраке. Дочерна загорелые, закопченные порохом легионеры обшаривают здание: вода и вино, выпитые на рассвете, перед атакой, выходят из них обильным по́том. Пол засыпан стреляными гильзами в засохшей крови.
— Не стойте! Вперед! Вперед! Пусть заплатят за все!
Обходят комнату за комнатой, и оттуда гремят выстрелы и разрывы гранат, которые легионеры на всякий случай бросают туда, прежде чем войти. То и дело доносятся голоса раненых республиканцев — они стонут или молят о пощаде, но лишь ненадолго отсрочивают свой смертный час. Приказ «пленных не брать» исполняется неукоснительно.
— Режь их! Режь! — горланят легионеры.
Сердце Пардейро бьется сильно и часто — так, что он замечает его удары в груди. Он убеждается, что и в самом деле истребление врага дарит дикарское наслаждение. Оно в том, что ты сводишь счеты, в том, что отплачиваешь за все выстраданное, за все потерянное — и за то, что еще потеряешь. В ненависти, не знающей ни меры, ни удержу и направленной на тех, кто сможет ее утолить. Сам Пардейро чувствует, как находит себе выход свирепая радость, когда, вбежав на кухню, откуда миг назад еще стреляли красные, которые теперь пытаются спастись бегством, он вскидывает пистолет и три раза подряд стреляет в них — и пуля валит последнего. И от попадания лейтенанта захлестывает волна ликования. Дикарское счастье. Легионеры бросаются следом за красными, и один, проходя мимо раненого, но еще живого, ворочающегося на полу, склоняется над ним и тесаком перерезает ему глотку. Вместе со своими людьми лейтенант вбегает в следующий дом, где все повторяется: один легионер, не веря своим глазам, смотрит на раздробленную разрывной пулей ногу, другой стоит на коленях и с криком держится за живот, вспоротый ударом штыка, двоих раненых республиканцев, пытающихся уползти, добивают как животных, а вокруг щекочет ноздри пряный запах пороха, рвутся гранаты, трещат выстрелы, звучат крики.
— Не давай пощады! — продолжает взывать лейтенант. — Бей их!
Жара невыносимая, у Пардейро кружится голова. Будь он в состоянии думать сейчас, его первая мысль была бы: счастье, что «крестная» не видит его — искаженное от напряжения, покрытое пороховой гарью и копотью лицо и взмокшую от собственного пота и чужой крови, крови друзей и врагов, одежду. Да, если бы мог, он припомнил бы, что сегодня 2 августа 1938 года, и минуту назад ему исполнилось двадцать лет.
Пато Монсон и Роза Гомес вернулись в Аринеру: над всем городком стелется дым, а из окрестных домов доносятся звуки ожесточенного боя.
Командного пункта больше нет: он превращен в блокпост с пробитыми в стенах и в ограде щелями бойниц. В патио догорают бумаги. Под навесом теперь почти не осталось раненых — большую часть уже эвакуировали на берег; тела недавно убитых сложены в воронку от авиабомбы, наспех присыпаны несколькими лопатами земли, не скрывающей очертания фигур, окровавленные бинты, обрывки обмундирования, окоченевшие конечности, размозженные черепа, лица, изуродованные пулями или осколками. Полный набор ужасов.
Сержант Экспосито с еще двумя связистками стоит посреди патио, рассовывая по вещевым мешкам казенное имущество — бесполезный, уже девять дней бездействующий приемопередатчик, коммутатор, полевые телефоны, разного рода запчасти, катушки с проводом. При виде Пато и Розы обычно суровое лицо светлеет, но тотчас вновь становится сосредоточенно-строгим.
— Вот радость-то нежданная, — говорит она.
Пато удивлена отсутствием Харпо:
— А где наш лейтенант?
— Ранили его.
— Тяжело?
— Средне. Пострадал во время авианалета. Сотрясение мозга и голову обломками зашибло. Товарищи унесли его на берег. А мы вот остатки собираем.
Пато снимает с плеча карабин и опирается на него:
— Остальные все целы?
— Да, насколько мне известно. По крайней мере, когда уходили, все были живы-здоровы. Как у вас все прошло?
Пато описывает все, что было, — как провели ночь на Рамбле, как не смогли добраться до высоты, как на рассвете начались атаки франкистов. И тот критический момент, когда они едва не дошли до позиций республиканцев и капитан Баскуньяна отправил связисток восвояси, не дожидаясь, пока положение станет совсем гибельным.
— Не знаю, держатся ли они еще, — завершает она свой рассказ.
— Держатся. — Экспосито показывает на единственный исправный полевой телефон, который стоит у каменной опоры крыльца. — Недавно связывались. Говорят, что фашисты дали им передышку.
— Не выстоять им, — безнадежно замечает Пато.
Сержант окидывает ее осуждающим взглядом:
— Пораженческие настроения, товарищ… У тебя могут быть неприятности.
— Мы ведь только что оттуда, товарищ сержант.
Экспосито смотрит задумчиво. На нее, потом на Розу, снова на нее. Костлявое лицо будто каменеет.
— Надо выстоять, если не хотим, чтобы франкисты ударили на нас с этой стороны.
Это сказано суховато и бесстрастно. Таким тоном спрашивают, который час. Пато снимает пилотку и вытирает пот, струящийся по лицу.
— И каково же наше положение?
— Могло быть хуже.
— А все же?
— Слева от нас, — раздраженно отвечает сержант, — в сосновой роще держатся интербригадовцы или то, что от них осталось.
book-ads2