Часть 57 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Какое паскудство.
Лейтенант возвращает бурдюк, снова подмигивает и продолжает свой путь. Шестеро парней невесело переглядываются.
— Паскудство, — повторяет Маньас.
— Саральон сам не свой, когда чует кровь, — замечает Доминго Орос. — У него прямо слюнки текут от предвкушения.
Никто ничего не добавляет к этому, но каждый знает, что думает товарищ. Лейтенанта уважают за храбрость, за то, что относится к ним по-человечески, но не любят. Недоучившийся студент, член Студенческого университетского союза, он участвовал в мятеже в Сарагосе, в освобождении Альканьиса, Каланды и Ихара и, по слухам, недрогнувшей рукой сводил счеты с красными и еще до того, как получил офицерское звание в военной академии, заполнял трупами придорожные канавы. Говорят, у него были основания мстить: его брату, пятнадцатилетнему фалангисту, всадили две пули в спину, когда он расклеивал афиши, оповещавшие о митинге в театре «Принсипаль» с участием Хосе Антонио[54].
— Я вот все спрашиваю себя, — говорит Орос, когда лейтенант отходит. — Неужто это правда насчет ушей — или брехня?
Про Саральона рассказывают, что будто бы он, когда чистили тылы, носил с собой стеклянную банку, где в спирту, как персики в сиропе, плавали отрезанные уши убитых республиканцев.
— Он никогда не вспоминает те времена, — говорит капрал.
— Те времена недалеко, — вмешивается Хесус Тресако. — Вы хоть раз за все это время видели, чтобы он оставил в живых пленного в звании от сержанта и выше? Видели, я спрашиваю?
— Я не видел.
— И я.
— И мне не приходилось.
Тресако чуть понижает голос. Этот долговязый бледный парень в очках, который до войны был чиновником в муниципалитете, — единственный во взводе доброволец. Он записался в Фалангу, не дожидаясь призыва, потому что в своем городке считался леваком и опасался, что однажды на рассвете его вытащат из дому, как было уже со многими. Вдобавок за то, что он пошел добровольцем, мать его получает три песеты в день.
— А помните того красного, что хотел сдаться в плен на Отурии?
— Сержант каталонских горных егерей?
— Того самого.
— Помню, конечно. Бедняга вылез из траншеи с поднятыми руками, а Саральон, как только разглядел, что на груди у него вышита звездочка и сержантская шпала, застрелил его наповал. А ведь нам таких и выше чином приказывали брать живыми, чтобы можно было допросить.
— Ну ему сильно влетело за это от командира батальона, — говорит Орос, показывая на Паньо. — Вот он своими ушами слышал.
— Слышал, — кивает тот. — У майора Бистуэ так вздулись жилы на шее, что я думал — лопнут… «У нас без разбору не расстреливают, Гильен, — орал он. — Мы, черт побери, не анархистская шваль! Здесь сперва разбираются!»
— А лейтенанту это все вдоль подола, как говорится.
Повисает неловкое молчание. Весь взвод, как, впрочем, и весь личный состав бандеры, носит на левом плече или на пилотке остроугольный шеврон — знак различия фалангистов, воюющих на передовой, от приспособленцев, которые носят синие рубашки в тылу, от сомнительных личностей, которые в видах самооправдания хватают, убивают, насилуют женщин, а порой пускаются в аферы или в политику, рискуя при этом разве что поперхнуться хересом «Дядюшка Пепе». Впрочем, что касается лейтенанта Саральона, хотя о нем и говорят вполголоса, что он, несмотря на свои розовые щечки, был и есть сукин сын, следует все же учитывать нюансы. По крайней мере, воюет он здорово. Непонятно только, почему иногда рассуждает как красный. Испания не может быть служанкой Европы, никаких загородных клубов и охотничьих угодий для барчуков. Испания должна быть республикой, потому что короли — это мусор истории, но для этого нужна настоящая социалистическая революция и тому подобное. Всем кажется, что у него полная каша в голове, а потому, когда он садится на этого конька, солдаты предпочитают отмалчиваться.
— Но в остальном лейтенант — молодчина, — высказывается капрал Авельянас. — И о нас заботится, как родная мамаша.
Тресако со вздохом замечает:
— Одно другому не мешает.
— Говорят, до войны он учился на философа.
— Не свисти.
— Да я своими ушами слышал, как он рассказывал капитану. В университете, как положено.
— Вот оно, значит, как.
Орос, сильно сморщив лоб, спрашивает с живым интересом:
— То есть он, выходит, ученый, так?
— Сяк.
Сатуриано Бескос слушает, в разговор не вмешивается. Он вообще молчун. Станешь тут молчуном, если пасешь стадо в полнейшем одиночестве и тишину нарушают только шум ветра и дождя, скрип собственных подошв по снегу, бряканье колокольчиков да отдаленный волчий вой. Однако слушать он любит. Однополчане и время, проведенное среди них, будто открыли ему окно в мир, совсем еще недавно бесконечно далекий от него. Деля с ними трудности и мытарства, получая и оказывая помощь в ежедневных испытаниях, на себе познав цену верности, которая чурается громких слов и существует лишь среди тех, кого судьба каждый день проверяет на прочность, Бескос обнаружил единственное в своем роде счастье товарищества. Разумеется, он и не думал облекать это чувство в слова — такое не постигается разумом, не приходит в голову выводом: все это ощущается и чувствуется. Он часто думает о будущем, о том, когда кончится эта война, и выживет ли он на ней, чтобы вернуться в одиночество и безмолвие родных гор. В тяжкие минуты — а было их в избытке — так страстно мечтается об этом. Но иногда — вот как сейчас — навевает грусть. Эти парни, каким-то чудом помилованные пока гибельной пулей, стали Сатуриано настоящей семьей.
— Покуришь, Сату?
— Давай.
Себастьян Маньас протягивает ему уже свернутую самокрутку. Тоже молодой, сухощавый и поджарый, он из тех суровых арагонцев, которые рот открывают лишь для того, чтобы спросить что-нибудь либо выругаться — и снова замолчать. Три его брата тоже на фронте, и слава богу, что по эту сторону, воюют в разных частях националистов, и всех их, как и Бескоса, и большую часть остальных, загребли, можно сказать, силком: приехал в их деревню грузовик, и фалангисты посадили туда парней призывного возраста. Сказали: будете спасать Испанию от марксистских полчищ. Облачили в синие рубашки, научили петь «Лицом к солнцу»[55]. Ни о двадцати семи пунктах, ни о светилах, ни о том, что такое корпоративный синдикализм, они понятия не имеют.
— Кремень, наверно, стерся. — Бескос крутит колесико, но искры высечь не может. — Дай-ка свою.
— Держи.
Есть что покурить, есть что поесть, пусть и не досыта, вокруг товарищи — чего еще желать? Бескос, довольный жизнью, откидывает голову на ранец, глядя, как солнце медленно склоняется к западу. Иногда он спрашивает себя: а вот если бы в его деревню приехали тогда другие люди, не пел бы он сейчас «Интернационал»? Однако синяя рубашка уж и тем хороша, как говорит первый во взводе балагур Лоренсо Паньо, что не линяет от бесчисленных стирок, а стало быть, вши на ней заметней и бить их способней.
Первым их заметил капрал Лонжин.
— Из-за ручья, с восточной стороны выползли, господин лейтенант… Под знаменем, как положено, идут, не робеют… Гляньте сами, порадуйте глаз.
Сантьяго Пардейро смотрит в указанном направлении. Сперва просто так, потом в бинокль. Чумазое лицо в двухдневной щетине — в последний раз он брился, смочив щеки вином, — расплывается в улыбке.
— Знамя подняли, чтоб мы их не приняли за красных, — говорит он с облегчением. — И не начали стрелять.
— Чем стрелять-то — глазками? У меня шесть патронов осталось.
Тридцать четыре измученных легионера, еще способных вести бой, осторожно встают в траншеях, выглядывают из-за стен Апаресиды, наблюдая за цепочкой солдат, поднимающихся по восточному склону, который медленно темнеет по мере того, как закатывается за горизонт солнце. Целая рота, прикидывает Пардейро, и, судя по зеленоватой форме и пилоткам, тоже легионеры. Об их прибытии еще на рассвете оповестил связной, сумевший пробраться через республиканские позиции: националисты готовят контрнаступление, войска уже двинуты, и Пардейро надо стойко держаться. Красные, истомленные усталостью и жаждой не меньше защитников скита, вели себя весь день, можно сказать, тихо, будто догадываясь о смене: утром предприняли довольно вялую атаку, но дальше первой террасы не продвинулись и потом ударили из минометов, убив двоих франкистов. Больше всего хлопот с двумя стрелками, которые изловчились ночью прокрасться к овечьему загону, засели там и время от времени постреливают.
— Слушай-ка, Лонжин…
— Я.
— Наши, когда минуют миндальные деревья, поднимутся на открытое место и окажутся под огнем.
— Точно так. Они идут прямо туда.
— Так вот, надо бы послать кого-нибудь их предупредить, чтобы поосторожней шли.
Капрал скребет влажные от пота бакенбарды и поворачивает голову к Тонэту, который, пристроившись у стены, развлекается тем, что втыкает в землю свой штык.
— Пошлю этого сорванца? Он страсть шустрый, прямо как олень.
— Что за чушь ты несешь? Хочешь, чтоб его пристукнули напоследок?
— Тогда сам сгоняю, если вы не против.
— Не против. Давай отправляйся.
— Есть.
— И гляди в оба, голову не подставляй.
— Будьте покойны. Не родился еще тот красный, кто меня прищучит.
— Ну давай.
Лонжин, закинув винтовку за спину, крестится и начинает спуск между валунов. В этот миг Тонэт, заметив его, вскакивает на ноги, прячет штык в ножны и бросается следом.
— Тонэт!
Не обращая внимания на окрик, мальчишка перемахивает через траншею — из овчарни раздается выстрел и вслед за тем жужжание пули, улетевшей в никуда, — а потом несется по скалистому склону вдогонку за капралом. Пардейро видит, как вскоре они, уже вдвоем, приближаются к передовым легионерам, продолжающим подъем.
— Вы сделали это, господин лейтенант, — говорит сержант Владимир.
Пардейро поворачивается к нему.
— Это сделали мы все, — отвечает он.
Намек на улыбку появляется на славянском и обычно бесстрастном лице сержанта, освещенном сейчас закатными лучами. Чуть раскосые, воспаленные от усталости и недосыпа глаза почтительно взирают на офицера.
— Живые и мертвые, — добавляет тот.
Сержант задумывается. Потом, переложив пулемет на другое плечо, говорит со вздохом:
— Как-то раз…
И замолкает, словно раздумывая, стоит ли продолжать. Потом решается — «была не была».
book-ads2