Часть 56 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— От героини до шлюхи — рукой подать.
— Да что ты говоришь!
— Мужчины только выше пояса коммунисты, социалисты или анархисты. А ниже — мало чем отличаются от капиталиста или барчука.
Роза кивает:
— Даже Ларго Кабальеро сказал, что наше место, наш боевой пост — в госпитале, на кухне, у станка.
— Это он от Индалесио Прието[52] дури набрался.
— А ты помнишь, Валенсианка, того малого? Ну, твоего дружка из Игуалады?
— Такое забудешь, пожалуй…
Никто из них такого не забудет. Когда к Валенсианке приставал один карабинер — и не изнасиловал ее потому лишь, что был сильно пьян, — говоря: «Пойдем, обучу тебя всему, что потребуется бойцам на передовой, потому что, ставлю фунт хамона, ты еще девственница», лейтенант Харпо, не любивший сложностей, решил уладить дело миром, однако тут вмешалась сержант Экспосито: она отыскала парня, в присутствии его товарищей приставила ему пистолет ко лбу и врезала две оплеухи — которые тот снес безропотно, — приговаривая: «Ставлю фунт хамона, что ты — фашист». Потом приказала арестовать его и отправить под трибунал, так что сейчас карабинер дробит камни в штрафном батальоне.
— Когда я была в Сомосьерре с первой колонной ССМ[53], — вдруг говорит Экспосито, — и хлебала лиха наравне со всеми, мне во время месячных приходилось ждать ночи, чтобы незаметно от других бросить в огонь испачканную кровью вату…
И замолкает. Но сказано это было так задумчиво, что связистки смотрят на нее внимательно. Экспосито, думает Пато, не часто пускается в откровения такого рода. Да и любого другого.
— Когда все это началось, мы были в первых рядах, — продолжает та. — Учительницы чистили картошку, медсестры мыли полы, торговки рыбой учились грамоте, горничные ухаживали за ранеными, модистки шили обмундирование… И помимо всего прочего, стреляли вместе с рабочим и крестьянином, не спрашивая, товарищи они нам или нет.
— Твой-то был товарищем, — говорит Пато.
Вот что такое истинно большевистский взгляд, думает она. Глаза эти видели столько, что разучились выражать какие-либо чувства.
— Был и остался, — кивает сержант. — Потому что он был настоящим мужчиной. Но и мы сумели добиться, чтобы нас уважали. А? Как по-вашему?
Она не сводит глаз с Пато. И та убежденно кивает:
— Разумеется. По мне, так лучше быть в целом батальоне мужчин, чем прогуливаться под ручку с кавалером, решившим отсидеться в тылу. Здесь мне безопасней.
— Несмотря на бомбежки, стрельбу и лишения?
— Может быть, именно потому, что здесь есть все это… Не знаю, объяснила ли.
— Объяснила.
Лицо сержанта перекашивается угрюмой гримасой, заменяющей ей улыбку.
— Наше право надо неустанно отстаивать. И здесь, и где бы ни пришлось.
— А мы и отстаиваем, — вмешивается Валенсианка.
— И потому от нас требуется больше, чем от мужчин, — настойчиво продолжает Экспосито. — Нам нельзя показывать нашу слабость. Во-первых, потому что мы — женщины. А во-вторых, потому что коммунистки. И знаем, что нас ждет, если победит фашизм с его извращенным культом мужественности и грубой силы.
Замолчав, она проводит ладонью по коротко остриженным волосам и сейчас же опускает ее на кобуру, свисающую с ремня, которым стянут в талии мешковатый синий комбинезон.
— И та, кто дрогнет, отступит или изменит, будет иметь дело лично со мной. Не позволю этого. — С этими словами она по очереди обводит колючим взглядом лица своих связисток. — Ни одной из вас. Ну как? Доходчив мой московский подход, дурочки мои? Все ясно?
— Ясней некуда, — не отводя глаз, кивает Пато.
— Так вот, товарищи, помните это. И не забывайте, что вместе с нами сражаются женщины всей Европы, всего мира. Все, включая фашисток. И даже тех, кто этого не понимает и понятия об этом не имеет.
Покрытые пылью после долгого пути из Сарагосы, они выскакивают из грузовиков и строятся поротно — 1-я, 2-я, 3-я. Их триста четырнадцать человек; на них коричневые саржевые брюки, башмаки с гамашами, синие рубашки, где на левом кармане на уровне сердца вышито красным ярмо со стрелами. Чешские стальные шлемы на головах, винтовки Маузера за плечом, итальянские гранаты у пояса, ручные пулеметы Гочкиса и Шоша, станковые «фиат-ревелли» — у ног. Это XIV бандера Арагонской Фаланги — отборная, элитная, ударная часть, закаленная в боях при обороне Уэски и в мартовском наступлении.
— Становись! Накройсь!
Озабоченные фалангисты отходят от грузовиков. Недобрый знак. По дороге сюда они обгоняли колонны стрелков и легионеров, следовавших пешим порядком, артиллерию и даже танки. А то, что их доставили сюда на грузовиках, избавив от усталости и пыли на сапогах, не слишком утешает. По собственному опыту они знают, что роскошества эти начальство им предоставило не по доброте душевной.
— Налево! Шагом марш!
Колонна начинает движение через поле, следуя за своим командиром — майором Бистуэ, которого сопровождают младший лейтенант медицинской службы и капеллан. Бандера целиком укомплектована арагонцами. Кое-кто из ветеранов — прежде всего, конечно, офицеры и сержанты — воевали добровольцами со дня июльского мятежа или с конца 1936 года, когда и была сформирована эта часть, выказавшая исключительную жестокость в том, что деликатным иносказанием именуется «очищение тыла от недружественных элементов». Другие попали в нее по призыву, по мобилизации, чтобы заткнуть бреши крупных потерь: они не добровольцы и не легионеры, однако ведут себя не хуже. XIV бандера — однородная сплоченная боевая часть и на уровне командиров старшего и среднего звена — сильно политизированная. Почти совершенный инструмент войны.
— Запевай! — командует лейтенант Гильен, которого — за глаза, разумеется, — зовут Саральон, то есть Бешеный, командир 2-й роты, или центурии, как принято именовать ее в Фаланге.
Центурия дисциплинированно выполняет приказ. И через миг песню подхватывает вся бандера.
За то, чтоб цвела ты, горда и могуча,
Чтоб был неприступен отчизны редут,
Чтоб солнце твое не скрывалось за тучей —
Сыны твои с радостью жизнь отдадут.
Ты можешь гордиться сынами своими,
Им жизни не жалко победы во имя.
Поет вместе со всеми и Сатуриано Бескос, шагая в строю со всеми, не горбясь под тяжестью амуниции. Каска подвешена к ремню. Белокурому невозмутимому парню, по профессии пастуху, который еле-еле может нацарапать свое имя, только что исполнилось двадцать лет, но он такой дюжий и рослый, что по виду можно дать и больше. Из-под синей с красной кисточкой пилотки льются ручейки пота, уже вымочившие форменную рубаху.
Пехота же умеет умирать,
А потому — и побеждать умеет.
Очень жарко, а равнина — сухая, каменистая, поросшая колючим кустарником, и бесконечные спуски и подъемы делают марш изнурительным. Вот она, война, — шагать, бежать, ждать, обливаться потом, терпеть голод и жажду. Впрочем, Бескос все это сносит легко. Как и многие его однополчане, фалангист он только по названию и по обмундированию. Покуда его вместе с другими парнями из Сабиньяниго не призвали, он с девяти лет был козопасом в горах Серральбо, и всего имущества у него было одеяло для защиты от дождя и от холода, а потому трудности и лишения ему не в новинку, да и полтора года в Фаланге приучили его ко всему. Скромный, стойкий, исполнительный, если надо — смелый, Сатуриано Бескос — Сату, как зовут его товарищи, — славный малый и хороший солдат, один из тех несчастных испанцев, которые столетиями воевали, терпя то стужу, то зной, под разными знаменами и в разных землях.
— Запевай другую! Шире шаг!
Пулемет, мой пулемет,
Жизнь солдатская — не мед…
Фалангисты шагают по запустелым полям и по каменистым долинам, видя далеко впереди вершины сьерры Мекиненса, а поближе — две позлащенные послеполуденным солнцем высоты: прошел слух, что это и есть пункт назначения. Как называется городок, они не знают. Час спустя батальон останавливается, Сатуриано Бескос и другие вскрывают штыками жестянки со сгущенным молоком и тушенкой и, не разогревая, ужинают, пуская по кругу бурдюк с вином.
— Дай-ка глотнуть.
— Держи.
— Свернем по одной?
— Отчего ж нет?
Из рук в руки переходят кисет и книжечка курительной бумаги, искрят фитили зажигалок, сделанных из гильз.
— Ох и горлодер… Сучков больше, чем табака.
— Не привередничай. По крайней мере, есть что покурить и чем горло промочить.
За исключением капитана, лейтенанта и десятка фалангистов-сарагосцев (те, которые из Теруэля, почти в полном составе полегли там, когда красные взяли город), все в батальоне — уроженцы провинции Уэска, а в 5-м взводе 2-й роты служат земляки Бескоса: Хесус Тресако и Доминго Орос — тоже из Сабиньяниго, Себастьян Маньас — из Тормоса, Лоренсо Паньо — из Гурреи, а капрал Элиас Авельянас — из Тардьенты. Маньасу, самому молодому, — девятнадцать лет, а капралу, взводному «дедушке», — двадцать три. Со дня призыва они не расстаются и теперь знают друг друга лучше, чем собственных родителей и братьев. И Бескос, у которого одни сестры, думает, что парни эти стали ему настоящими братьями: под Уэской, где творился кромешный ад, плечом к плечу с ними он дрался против дивизии имени Ленина, защищал Альмудевар против дивизии имени Карла Маркса, удерживая плацдарм в Балагере, участвовал в рукопашной схватке, длившейся три дня, с 26 по 29 мая, и сейчас еще вздрагивает, когда вспоминает это.
Мимо проходит лейтенант Саральон, проверяя оружие. Ему двадцать с небольшим, у него пухлые розовые щеки и обманчиво симпатичный вид.
— Говорят, будто завтра в бой пошлют, — говорит ему капрал. — Не знаешь, лейтенант, это правда, нет?
Только в Фаланге в нарушение правил субординации к начальникам принято обращаться на «ты». Офицер останавливается, протягивает руку, и ему передают бурдюк.
— Да, завтра будет жарко, — отвечает он, щуря глаз. Потом запрокидывает голову, поднимает бурдюк и ловит ртом длинную струю вина.
— А мы? — отваживается спросить Себастьян Маньас.
— В первых рядах, как водится. Ничего не попишешь.
book-ads2