Часть 55 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мавр помогает ему подняться, и оба подбегают к зарядным ящикам, засыпанным землей и сломанными ветками. Отгребают их в сторону, хватают по два снаряда. Горгель видит, что Селиман протирает их подолом своей рубахи, но сам этого не делает. Кто стреляет, тот пусть и протирает, думает он.
Как раз в тот миг, когда они притаскивают очередные четыре снаряда и, пригибаясь, подают их артиллеристам, орудие рявкает, и издали, с шоссе, доносится лязг стали о сталь.
— Вот черт, рикошет, — говорит Горгель.
Заряжающий — толстенький, с густыми бровями, с закопченным лицом — качает головой:
— Нет, по касательной скользнуло. Ничего, сейчас врежем.
Подбородок у него подрагивает, и это не успокаивает Горгеля. Главным образом потому, что до танка, свернувшего налево, сейчас уже меньше двухсот метров. Можно в подробностях рассмотреть башню, и гусеницы, и пушку, из жерла которой вылетает пламя, когда танк останавливается и стреляет. Иногда снаряды уходят в перелет, рвутся за кустарником, но другие ложатся вблизи — вот один угодил в траншею, взметнув тучу пыли, из которой через минуту выныривают двое санитаров, таща на носилках раненого.
Артиллеристы наконец пристрелялись. Над правым танком появляется пламя, как при выстреле, однако в следующий миг оно охватывает башню, словно там разом вспыхнул целый коробок спичек; танк замирает, выпустив в небо витой столб маслянистого черного дыма.
— Аллах акбар! — вскрикивает Селиман.
Артиллеристы кричат от радости — впрочем, недолгой. Когда Горгель с мавром несут очередные четыре снаряда, выстрел из танкового орудия попадает в пушку, стоящую посередине, опрокидывает ее набок, убивает или ранит расчет. В пыли на крики раненых бегут санитары, меж тем как Горгель, пригибаясь, передает свой груз заряжающему. Левый танк — в устрашающей близости. А пехота, которая сильно пострадала от ружейного огня и от орудийных выстрелов, не попавших в танк и разорвавшихся среди них, припадает к земле, отползает назад.
— Остановился! Сейчас даст! — кричит заряжающий. — Берегись!
Танк и в самом деле застыл. Но вот ствол его орудия медленно поворачивается, выплевывает сгусток огня, и на этот раз снаряд разрывается перед самой пушкой: осколки гремят по ее стальному щиту, и если бы Горгель с Селиманом не юркнули за него в этот миг, им бы не поздоровилось. Заряжающему с густыми бровями повезло меньше — он падает с хриплым, влажным стоном, рвущимся вместе с кровью и воздухом из его рассеченного горла, бьется в корчах на земле, пока Селиман пытается зажать ему рану. Через четверть минуты артиллерист закатывает глаза и стихает. Мавр отступает в сторону, и теперь кровь льется без помехи, лужей растекается по земле.
— Аллах все знает, — говорит мавр.
Горгель отводит взгляд от убитого и видит рядом капрала Молину. Лицо у того перекошено, руки дрожат, когда он смотрит на заряжающего, но сейчас же толкает Селимана к зарядным ящикам, а Горгеля за шиворот подтаскивает к орудию, где наводчик, пожелтевший как старый воск, открывает затвор, выбрасывая гильзу.
— Останешься здесь, будешь заряжающим! А ты, Хамидка, давай подтаскивай снаряды.
— Селиман мое имя.
— Давай-давай, не рассуждай! Тащи снаряды!
Мавр бросается к зарослям, а капрал, прильнув к визиру, суматошно крутит маховички вертикальной и горизонтальной наводки.
— Снаряд! Живей!
Горгель торопливо хватает снаряд, но тот выскальзывает у него из рук. Подбирает, рукавом стирает землю и передает артиллеристу, который сует его в казенник, лязгает затвором. Молина поднимает голову от прицела:
— Давай!
Удар ладонью по кнопке спуска, грохот, пронзительный лязг металла — снаряд снова по касательной задел борт танка и отлетел в сторону, не взорвавшись, в ряды пехоты, которая отстает все больше и больше.
— Другой! Другой давай! — кричит Молина, снова приникнув к окуляру.
До полуоглохшего Горгеля слова доходят, словно из дальней дали, однако зловещий и уже близкий лязг танковых гусениц почему-то слышится вполне отчетливо. Паника начинает овладевать им, но совершенно машинально, по чистейшей инерции насмерть перепуганного сознания он передает новый снаряд в руки артиллеристу, а тот вгоняет его в дымящийся казенник. Подбежавший в этот миг Селиман с двумя снарядами кладет их на землю, срывает каску с убитого и нахлобучивает ее на голову Горгелю.
— Я тебе говорил, земляк… Клянусь, говорил. Вот тебе каска твой.
Горгель выпученными глазами смотрит на него молча и непонимающе.
— Огонь! — командует капрал.
Снова рявкает орудие. Снова подскакивает на колесах. И на этот раз ближайший танк со скрежетом останавливается: на боку у него вспыхивает оранжево-синее пламя, и перебитая гусеница прокручивается вхолостую, пока не падает на землю. Люк открывается, оттуда выскакивает человек, а за ним пытается выбраться и второй. Но в этот самый миг его скашивают бесчисленные пули, звонко щелкающие по броне, — из траншеи по нему открывают беглый ружейный огонь. Через мгновение пули настигают и того, кто убегает через поле, догоняя свою в беспорядке отступающую пехоту. Ползет назад и третий танк.
— Аллах велик и правду видит.
Мокрые от пота, почерневшие от пыли и пороховой копоти, стоя среди снарядных гильз за пушкой, из жерла которой еще вьется дымок, Горгель и мавр обнимаются с артиллеристами.
Вот она, верная и точная картина поражения, в смятении думает Пато. Ничто не может передать его лучше, чем эти десятки мальчишек, которые, пошатываясь, волоча винтовки, возвращаются с шоссе на Файон, — они еле держатся на ногах от усталости: сперва бежали в атаку, потом, под огнем франкистов, — назад. Должно быть, это те самые ребята, которых она видела утром, когда стояла с капитаном Баскуньяной у понтонного моста. Сейчас они как будто сами не понимают, что делают, бредут куда глаза глядят, и многие опускаются на землю, обхватывают голову и сидят, пока не менее измученные сержанты и капралы не поднимут, не погонят дальше. Одни идут сами, опираясь о плечо товарища, других, свесивших безжизненные руки, кропящих дорожную пыль кровью, несут на носилках. Кое-кто плачет.
— Вот ведь дьявольщина… — говорит сержант Экспосито. — Я вижу, этим сосункам досталось крепко.
Связистки, покуривая американские «Лаки страйк», сидят в тени крестьянского дома, превращенного в наблюдательный пункт и для того укрепленного мешками с землей, — там им приказано развернуть узел связи — поставить полевой телефон и гелиограф «Марк V». Вместе с сержантом и Пато еще две девушки из их взвода: Висента-Валенсианка и Роза Гомес, невысокая миловидная эстремадурка с черными глазами, серьезная, прилежная и благожелательная. Пато хорошо ее знает, потому что они вместе учились на курсах связисток. Девушки протянули четыре катушки провода из Кастельетса, по мере сил укрыли его камнями и кустами и только что подключили «Красную зарю».
— Ох, глаза бы мои этого не видели… — говорит Валенсианка.
— Скажи что-нибудь такое, чего мы еще не слышали, или помалкивай! — обрывает ее Экспосито. — Никому такое не нравится.
— Чувствуется московский подход, — еле слышно бормочет Валенсианка, а Пато и Роза сдавленно хихикают.
— Я все слышу! И смешки ваши тоже! А семестр в Академии связи и вам бы не повредил.
Она смолкает, глядя на наполовину выкуренную сигарету, зажатую в пальцах. Черным огнем горят глаза на лице этой женщины — остром, сухом и жестком, как она сама.
— Вы, наверно, думали, что на фронте будете разгуливать, накрасившись и уложив волосы, в отглаженном комбинезончике и в туфельках на каблучках, как Хуанита Монтенегро на обложке «Мундо графико»? — Она показывает на солдат, бредущих по шоссе. — Ну так вот, как видите, вы ошиблись.
Валенсианка проводит ладонью по своей стриженой голове:
— Да мы уж поняли.
— Как видно, товарищ, еще не все. И не вполне.
Эти слова возвещают скрытую угрозу, а Пато достаточно знает сержанта Экспосито, чтобы понять — она говорит всерьез. Заместитель командира взвода связи, выпестованная Союзом женщин-антифашисток, штурмовавшая казармы Монтаньи и мост Французов, уцелевшая в сражениях под Брунете и Харамой, способна по немногим приметам безошибочно оценить положение. И по ее угрюмому и озабоченному лицу Пато понимает, что иллюзий насчет дальнейшего развития событий она не питает. С московским подходом или без него.
— Как тебе это все видится, товарищ сержант?
Та смотрит на нее, не отвечая, затягивается и щелчком отбрасывает окурок. Снова глядит на вереницу солдат, уходящих по шоссе, и наконец пожимает плечами:
— Победа будет за нами… Не знаю, в этом ли именно сражении, потому что видела, как люди дрались отважно и все равно проигрывали, но в этой войне — точно. Победим, потому что разум и сама История — за нас. Уж в этом-то можете не сомневаться.
Она замолкает, словно спрашивая свой собственный диалектический разум, надо ли продолжать. И диалектика берет верх.
— Бывало и похуже, поверьте мне. И не всегда по вине фашистов. И даже если не брать в расчет козни предателей и заговорщиков, проникших в наши ряды, а просто из-за неумелости, безграмотности, двуличия. И потому так важна роль, которую играем во всем этом мы, коммунисты. Мы — единственная надежная сила, противостоящая анархической вольнице и троцкистам-ревизионистам, играющим на руку врагу.
— Образно говоря, — встревает Роза, — это становой хребет Республики.
— Именно так. А вот, к примеру, ты сама… Почему ты здесь?
— А-а… Я… — отвечает, порозовев от смущения, девушка. — Ну, думаю, это вполне логично. Мой отец был неграмотным каменщиком, членом НКТ. Упал с лесов, повредил ногу, остался хромым. Никого из своих детей в церкви не крестил, а меня назвал в честь Розы Люксембург. Оба моих брата рано пошли работать, а вот меня по настоянию матери отправили учиться. Не хочу, твердила она, чтобы ты была вьючной скотиной, как я и твоя бабка.
— Мудрая женщина была твоя мать.
— Да. По воскресеньям отец заставлял нас разучивать «Интернационал» и «На баррикады» и говорил, что пение — бедняков развлечение. Каждый год мы устраивали маевки, праздновали день солидарности трудящихся. В семь лет я без запинки могла рассказать о борьбе за восьмичасовой рабочий день, историю Сакко и Ванцетти и долго была уверена, что Федерика Монтсени[51] — женщина-тореро, потому что слышала от взрослых, что, когда она выступает, на аренах для боя быков яблоку негде упасть.
— А где сейчас твой отец? — спрашивает Пато.
Тень ложится на лицо Розы.
— Его расстреляли в Бадахосе.
— Вот как…
— Они защищали город и попали в плен к легионерам.
— Сочувствую тебе. А брат?
— Он служил в армии, в Сеуте, когда произошел мятеж. Франкисты его мобилизовали… Ничего больше о нем не знаю.
— Тебе не приходило в голову, что он, может быть, сейчас здесь, воюет против нас?
— Приходило, конечно. Я думаю, он перебежит к нам, как сможет.
— Дай бог ему удачи.
Роза вздыхает тихо и печально:
— Дай бог ему узнать, что я здесь. И воюю.
Экспосито, с интересом слушавшая этот разговор, наконец вмешивается:
— Для женщины находиться здесь — это и долг, и честь. Так мы показываем фашистам, да и нашим тоже, что наше дело — не только стирать и стряпать. И с военным делом мы справляемся не хуже мужчин.
— Подписываюсь под этим, — говорит Валенсианка. — Мы не затем в армию пошли, чтобы погибнуть с поварешкой в руке.
— И не затем, чтоб нас называли шлюхами — причем не только фашисты.
Пато горько улыбается:
book-ads2