Часть 32 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Русо, поглядев очки на свет, снова водружает их на нос. И смотрит на Пато так, словно только что заметил ее присутствие. А та, смущенно опустив глаза, надевает гарнитуру, перебирает штекеры.
— Потери меня не волнуют, — отвечает комиссар. — Как сказал — и совершенно правильно сказал — товарищ Сталин…
— Да пошел ты, Рикардо. Не суй ты сюда товарища Сталина! — обрывает его Ланда.
Комиссар отвечает ему сухо и значительно:
— Пусть Баскуньяна положит столько народу, сколько нужно для победы. А если нет…
— Хватит, Рикардо! Ты в самом деле достал уже со своим вечным «а если нет…»!
Продолжая спор, они возвращаются в тот угол, где разложены карты. До связистки доносятся последние слова комиссара:
— В 42-й дивизии мало расстреливают, Фаустино. Я не раз поднимал этот вопрос, но все как горохом об стенку… В назидание другим надо расстреливать больше…
Слышно приближение Атилано, и это бьет по нервам.
Ра-а-а-а-с, ра-а-а-ас, ра-а-а-с.
Снаряды 105 мм прилетают по три, по четыре и с треском раздирают воздух, как полотно. Потом рвутся с оглушительным грохотом, заволакивают гребень высоты пылью, пропитанной запахом пороха и сгоревшей травы, из которого доносятся вопли невидимых людей — проклятья, крики боли или ужаса: земля содрогается от разрывов, и каждый разбрасывает во все стороны шрапнель, которая рикошетами дробит камни, умножая свою убойную силу их осколками.
Пу-ум-ба.
Дзынь. Дзынь.
Хинес Горгель, скорчившись в расщелине между скал, обхватив голову ладонями, сжав зубами веточку, слышит, как щелкают каменные и стальные осколки. От близкого разрыва все вокруг содрогается так, что кажется — камни, дарующие защиту, сейчас раздавят его, и на невыносимый миг легкие наполняются едкой пылью, пахнущей дымом и землей.
Пу-ум-ба.
Пу-ум-ба.
Хинес никогда еще не испытывал такого ужаса и не ощущал так остро свое бессилие. Никогда не терзал его так зверски страх перед увечьем и гибелью. Язык прилип к пересохшему нёбу. Все мышцы ноют от напряжения, голова раскалывается от боли, словно кровь сейчас хлынет из носа и ушей. Если бы не беспрерывные разрывы и не свист осколков, если бы не твердая уверенность, что стоит шевельнуться — и его разорвет на куски в этом аду, творящемся на гребне высоты, Хинес давно убежал бы, как те, кто с воплями ужаса вскочил на ноги, кинулся вниз по склону и был накрыт лавиной огня и железа, раскромсан, словно топором мясника.
Вдруг становится тихо.
Горгель считает: раз, два, три, четыре.
Пять, шесть, семь, восемь.
И удивленно опускает руки, прикрывавшие голову.
Пятнадцать секунд — и ни одного нового разрыва.
На самом деле это условная тишина. Медленно рассеивается дым, и в скалах слышатся слабые стоны раненых, жалобы умирающих. Вот прозвучало проклятие. Чуть подальше кто-то хнычет, как ребенок, зовет мать. Ой, мама, мама, мама, мамочка…
Привстав, Горгель дрожащими руками вытягивает из-под себя винтовку, стряхивает с нее землю. И чувствует вдруг, что эти голоса наводят на него еще больший ужас, чем обстрел. А может быть, не они, а внезапная тишина. Он знает, что́ последует за ней, знает очень хорошо, потому что уже двое суток сидит на вершине высотки. Зато не знает, выдержит ли это. Сомнительно.
Тут он вспоминает про мавра Селимана и раненного в ногу сержанта — живы ли они? Или погибли при обстреле? А остальные, укрывшиеся между скал, — стряхивают ли землю с затворов винтовок или стонут, матерятся, зовут маму, или их просто уже нет? Или убегают вниз?
Все еще тихо.
Секунд тридцать, прикидывает Хинес, а может, и больше. Двое последних суток на восточной высотке превратили бывшего плотника в настоящего ветерана, а потому, прежде чем высунуть из-за бруствера голову, он выжидает еще немного. Потому что красным раньше только того и было надо: они дожидались, когда защитники высоты, решив, что обстрел прекращен, выглянут из укрытия, и снова открывали огонь. Ну не свиньи ли?
Затишье длится уже почти целую минуту.
И Горгель принимает решение не оставаться здесь. Он больше не желает ждать, когда тишину, помимо стонов и брани, наполнит еще и топот штурмующих. Худо-бедно и поневоле, но он сегодня сделал для Франко и отчизны даже больше, чем требовалось. Испанию он вознес превыше своих сил. И — хватит на сегодня, довольно для одного года, для его жизни. Короче говоря, счастливо оставаться.
— Далеко ли собрался?
Сержант, как навязчивый и нескончаемый кошмар, остается на прежнем месте, несмотря на снаряды и мины и на все прочее, что рвалось и валилось и убивало все кругом. Горгель, снова заползший в свою ложбинку между скал, поднимается и видит сержанта с неразлучным и грозным пистолетом на животе: лицо закопчено и перепачкано до такой степени, что неотличимо по цвету от седоватых волос. Неподвижный, непроницаемый, невозмутимый, как бронзовая статуя, чудесным образом выживший и даже не получивший новых ран вдобавок к прежним, в ноги, — более серьезная перевязана полосами его собственной рубахи поверх марли, которую ночью принес Селиман вместе с полупустой фляжкой, снятой с убитого, бог весть, своего ли или красного.
Горгель бормочет первое, что в голову пришло:
— За гранатами.
Сержант скептически смотрит на него, а потом показывает на ящик, стоящий рядом. Там лишь стружки.
— Ой, оказывается, кончились.
— Да что ты говоришь?
Они смотрят друг на друга, и Горгель тщетно ищет другой предлог отлучиться. Выход из положения. И его подсказывают стоны солдата, который по-прежнему зовет мать.
— И товарищу вот хотел помочь.
Сержант не сводит с него пристального взгляда. Губы его слегка кривятся — однако до улыбки эта гримаса недотягивает. Да и не собирается.
— Ему уже не поможешь. Так что оставайся тут.
Горгель вздрагивает, услышав рядом какой-то звук. И, обернувшись, видит мавра, который вылезает из-за скал. Селиман тоже весь в пыли: запорошен ею так густо, что феска из красной стала бурой.
— Поднялись? — с беспокойством спрашивает сержант.
Тот мотает головой, оглядывает Горгеля и становится на колени возле раненого, отгоняя от него мух.
— Как твой нога, сирджант? — участливо спрашивает он.
— Погано, однако я уже привык. На-ка вот, глянь…
Мавр осторожно ощупывает ногу, а потом, сдвинув перевязку, принюхивается к ране. Снова прикрывает бинтом и, пощипывая усы грязными ногтями, угрюмо качает головой.
— Суайа-суайа… — говорит он.
— Скажи по-человечески.
— Опухлая… Нехорошая.
— Что значит «нехорошая»?
— Немножко почернела.
— Ладно.
— Не нравится мне, клянусь. Болит тебе сильно?
— Ясное дело, болит.
Мавр кладет ему ладонь на лоб, но сержант отдергивает голову.
— Жар большой…
— Жарко тут, вот и жар. И жрать хочется, и пить… Мозги мне не долби, сделай милость.
— По-хорошему, надо вытащить тебя отсюда… Быстро-быстро. Ногу лечить надо.
— Только ему не говори, — показывает сержант на Горгеля. — А то он уже прямо весь извелся, соображая, под каким бы предлогом смыться отсюда.
— Я могу снести в ближайшую санчасть, — откликается тот.
— Ближайшую? — с неприятным скрипучим смешком отвечает сержант. — Слышь, не смеши меня. А то поперхнусь.
— Есть наверняка где-нибудь. Не может быть, чтоб нас расколошматили…
— Много ты понимаешь… Молчи уж.
Между скал — опять какой-то шум. Горгель оборачивается и видит майора Индурайна, командира почти поголовно уничтоженного батальона регуларес, — он спускается по склону с явной целью проверить, сколько осталось людей и боеприпасов. Он тоже весь в густой пыли, френч разодран, волосы всклокочены, бинты вокруг головы стали черными. Горгель вспоминает, каким он был двое суток назад, когда организовывал оборону Кастельетса. И кажется, с тех пор не знал ни минуты покоя.
— Ну как вы тут? — спрашивает он.
Покрасневшие глаза на лице, покрытом застывшей маской пыли и пороховой копоти, всматриваются в каждого поочередно, и надежды в них немного. Сержант с усилием пытается приподняться, но, скривившись от боли, вновь падает:
— Да хреново, господин майор. Гранаты все вышли, патроны на исходе.
— Боеприпасов нет. И послать за ними некого.
— Сколько нас осталось?
book-ads2