Часть 3 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да ничего не будет — не кричать и вообще голос не подавать, пока не доплывете до того берега…
— Понятно? — припечатывает сержант.
— А если течением снесет?
— Товарищи, переправившиеся вплавь, протянули канаты с берега на берег… Над самой водой и чуть наискось, чтобы использовать течение.
— Понятно? — жестко и настойчиво повторяет Экспосито.
Ей отвечает общий утвердительный шепот.
— Ма-ать твою, какие девочки, — доносится с правой обочины мужской голос с хорошим мадридским выговором.
Эти слова тотчас подхватывает приглушенный мужской хор, где предвкушение перебивается комплиментами — подхватывает, но тут же смолкает, оборванный командой.
— Береги придатки, девчонки! — раздается напоследок чей-то шепот.
И снова — сосредоточенная тишина, которую нарушают только негромкие звуки, долетающие от воды. Пато слышит плеск воды под лопастями весел, стук дерева, звон железа, отданные полушепотом приказы. На том берегу пока царит безмолвие. Девушка знает, что в эту самую минуту ниже по течению, между Кастельетсом и Ампостой, с извилистого берега, протянувшегося на сто пятьдесят километров, шесть республиканских дивизий по двенадцати направлениям форсируют Эбро, чтобы внезапно ударить по франкистскому гарнизону. Замыслы высокого начальства в подробностях неизвестны, но ходят слухи, что в ходе наступления планируется взять Масалуку, Вильяльбу, Гандесу и горную гряду Пандольс, чтобы оттуда двинуться к Средиземному морю и отбить захваченный Винарос.
— Пошли, — пролетает вдоль строя команда Харпо.
Пато идет вместе с другими, следом за Валенсианкой, углубляясь в заросли тростника, а те чем ближе к реке, тем гуще и доходят до пояса. Мокрые штанины студят бедра, по телу пробегает озноб, и девушка стискивает зубы, чтобы не стучали, а то кто-нибудь решит, что это у нее со страху, а не от холода.
Все рыхлее и влажнее почва. Ноги в альпаргатах вязнут по щиколотку: земля раскисла от сотен ног, а дальше становится настоящим болотом.
— Стой. Первая шестерка — в лодку.
Вот теперь в отраженном свечении звезд на воде можно различить темные силуэты лодок. Стучат, сталкиваясь, борта, чавкает жидкая грязь, плещет вода. Гребцы вполголоса, стараясь, чтоб вышло потише, поторапливают связисток:
— Руку, руку давай сюда, хватайся… Давай же. Вот так, хорошо.
Черный как ночь берег усеян россыпями светлых пятнышек. Пато засматривается на них, но в этот миг чувствует, что вот-вот потеряет завязшую в земле альпаргату, и наклоняется потуже завязать ремешки. Прежде чем снова выпрямиться, с удивлением и интересом рассматривает берег, по которому, как на празднике, будто рассыпаны сотни конфетти.
— Вторая шестерка — пошла… Шевелитесь.
Пато снимает ящик с катушкой, ставит его в лодку. Если вдруг что пойдет не так, не хотелось бы барахтаться в воде с таким грузом за спиной. Хватит и того, что карманы комбинезона набиты всякой всячиной. Потом упирается руками в борт, переносит поочередно обе ноги — и оказывается в узкой лодке, вплотную к своим товаркам. Рядом плюхается Валенсианка. Кто-то отталкивает лодку от берега, слышится стук весел о дерево.
— Хватайтесь за канат и подтягивайте лодку, помогайте гребцам и течению, — говорит рулевой.
Обдирая ладони о толстый мокрый канат, шесть девушек выполняют приказ. Слышно их тяжелое дыхание. На противоположном берегу по-прежнему тихо: очевидно, что фашисты пока ничего не заметили, однако в любую минуту все может перемениться. Все знают это и потому стараются, чтобы лодка как можно быстрее двигалась к темной полоске берега — с каждой минутой она видна все отчетливей.
В этот миг до Пато доходит наконец, откуда взялись сотни бумажных клочков на берегу: прежде чем отправиться навстречу ближайшему и совершенно неведомому будущему, в прямом и переносном смысле окутанному мраком, все бойцы штурмового отряда уничтожают свои документы — членские билеты компартии, профсоюзов, Федерации анархистов и прочие. Неизвестно, что произойдет в первые минуты боя, но, если попадешь в плен, такая книжечка может стоить тебе жизни.
Это открытие обрушивается на нее как оплеуха, и впервые за эту ночь смутная тревога уступает место страху. Настоящему и небывалому еще — теперь она ясно сознает это — страху: сильная непонятная дрожь, зародившись где-то в паху, медленно поднимается к животу, охватывает грудь, доползает до пересохшей глотки, до головы, отуманенной предчувствиями. Сердце бешено колотится, холодеет, будто заволоченное стылой, серой, грязной пеленой.
И Пато, охваченная этим ужасом — неизведанным доселе, не похожим ни на что прежде испытанное, — выпускает из рук канат и торопливо роется в карманах, отыскивая партбилет; находит его, рвет в клочки, бросает за борт.
В сотне шагов от берега пехотинец Хинес Горгель Мартинес, который сидит в своей стрелковой ячейке, положив винтовку Маузера на бруствер, а стальную каску — на землю, ощупью насыпает табак из кисета, сворачивает самокрутку, проводит языком по краю бумажки, заклеивая ее, вертит в пальцах, подносит ко рту. Темень такая, что видны только белые пятна его рук.
На аванпостах курить запрещено, но до смены — еще три часа, а начальства поблизости не видно. Хинеса никак нельзя счесть образцом дисциплинированного солдата, выполняющего все приказы, — скорее наоборот. Ему тридцать четыре года, он умеет читать и писать, знает четыре правила арифметики. В его послужном списке — если бы таковой сейчас у кого-нибудь имелся — было бы отмечено участие в боевых действиях при Брунете и под Теруэлем, но в обоих эпизодах он старался в самое пекло не лезть, благо к такому поведению у него прирожденный талант. Любого врача спроси — он тебе скажет, что пули и осколки чрезвычайно вредны для здоровья.
Горгель, достав из кармана зажигалку, сгибается в три погибели, чтобы высеченная искра была незаметна, крутит колесико и прикуривает от дымящегося фитиля. Пряча самокрутку в ладони, глубоко затягивается, а потом надевает каску, приподнимается немного, вглядывается в чернильную черноту: не слышно ничего, кроме сверчков, не видно ничего, кроме звезд. Даже ветер стих. Убедившись, что все спокойно, солдат снова усаживается на дно окопа, спиной к реке.
Он не видит, но знает, что слева и справа от него в таких же окопчиках сидят его товарищи. Двести метров берега они держат вшестером, что заставляет усомниться в умственных способностях тех, у кого под началом войска, обороняющие сектор Кастельетс, — половина пехотного батальона, табор[3] марокканцев и рота легионеров. Всех их, думает он, так же клонит в сон от скуки, как и его самого. На фронте — затишье, а слухи о готовящемся наступлении противника — слухи и есть, а веры им нет. Кроме того, имеется прекрасная естественная преграда — река. И поставлены проволочные заграждения. Вот потому, скорчившись на дне ячейки, закрыв от ночной росы ноги полами шинели, удостоверившись, что ни с боков, ни сзади никто не заметит огонек его сигаретки, Горгель покуривает в свое удовольствие.
Покуривает и думает, что не будь реки между ним и красными, он перебежал бы к ним. Да, если бы не было реки и хватило бы духа.
Эта мысль уже не раз приходила ему в голову, потому что Альбасете, откуда он родом, находится в республиканской зоне. В Альбасете у него остались жена, сын, вдовая мать, сестра, а он вот служит в неприятельской армии оттого лишь, что так карта легла: 18 июля 1936 года в Севилье, где он тогда работал, его мобилизовали. В сущности говоря, он по профессии плотник, в политике не разбирается, ни в каких организациях, включая футбольный клуб, сроду не состоял, ему что те, что эти — все едино. Однажды, правда, голосовал за левых, но когда же это было? Кончится же когда-нибудь эта война, и кто бы ни победил, людям снова понадобятся двери, окна, столы и стулья взамен переломанных за последние годы. И потому при мыслях о семье — а письма, которые он посылает кружным путем, через одного родича, осевшего во Франции, либо не доходят, либо остаются без ответа — Горгеля охватывает самая черная тоска. И таких, как он, много и на той стороне, и на этой.
Да, хватило бы духу, давно перешел бы линию фронта. Однако расхолаживает история четверых однополчан, которые попытались было перебежать, но попались и были расстреляны. Впрочем, сейчас уже и смысла нет рисковать — все твердят в один голос, что скоро войне конец: красные терпят поражение за поражением и им, по всему видать, крышка. А раз так, имеет смысл держаться националистов и сейчас, и когда, бог даст, вернется в Альбасете. И возьмется за плотницкое свое ремесло.
Он бережно гасит окурок и прячет его в кисет: шесть недокуренных самокруток — все равно что одна целая, и тут ему чудится какой-то звук, донесшийся от реки: как будто стукнуло дерево о дерево. Выпрямившись в своем окопчике, он вглядывается в берег, но взгляд тонет в непроницаемой тьме. Потом смотрит налево и направо, на соседние ячейки, где сидят его товарищи. Но и там ничего — ночь да безмолвие.
Ненавижу эти проклятые караулы, думает он.
И совсем уж было собравшись снова скорчиться на дне, вдруг отмечает, что тишина теперь стала совсем уже полной — смолкли сверчки, трещавшие в кустах. Немного удивившись, он снова пытливо всматривается во мрак, окутывающий все пространство от окопа до реки. Ничего подозрительного не улавливает — когда сидишь в передовом охранении, чего только не примерещится, — но все же решает не расслабляться. Настораживают эти внезапно стихшие сверчки.
Подумав немного, он достает две гранаты «лафитт», кладет их на бруствер окопчика, у приклада винтовки. Эти ручные бомбы — ударного действия, а в боевое состояние приводятся во время броска, когда разматываются четыре витка ленты, выдергивающей чеку. Капризная штука: взрывается иногда на середине полета, убивая не врага, а того, кто метнул. Потому их и прозвали «беспристрастными». Но что есть, тем и воюют: красные тоже их используют и тоже от них страдают. Весят они почти полкило, а летят, в зависимости от силы броска, метров на двадцать-тридцать. На всякий случай Горгель снимает с обеих проволочные рогатки-предохранители — теперь гранаты готовы к бою.
И все-таки он колеблется. Если в такой час поднять тревогу, в соседних окопах немедленно откроют вслепую беспорядочную стрельбу, которая перебудит все расположение — и офицеров, само собой, тоже. А если она окажется ложной, им это вряд ли понравится. И по головке за это не погладят. Будут неприятности, а зачем они ему? — ни малейшей склонности у него к ним нет, и не уговаривайте даже. Так что лучше удостовериться точно, а уж потом вступать в бой на свой страх и риск. К числу его достоинств относится умение действовать скрытно, не раз спасавшее ему жизнь. Осторожность — мать мудрости, как уверяют ученые люди. Ну или что-то в этом роде. А его, за два года не получившего ни единой царапины — ни за Бога, ни за отчизну, — в самом прямом смысле можно счесть стреляным воробьем.
Ну, Хинес, шевелись, говорит он себе. Не жди, когда свалятся тебе на голову.
Но в эту минуту он делает лишь то, что в его силах, — застегивает подбородный ремешок каски, берет винтовку: гранаты не в счет. Из пяти патронов в обойме, которую он вставил в маузер, заступая в караул, один уже дослан в ствол, так что Горгелю остается лишь снять оружие с предохранителя и положить указательный палец на спуск. Потом он вытягивает шею и напрягает зрение, чтобы хоть что-нибудь разглядеть в темноте. И навостряет уши.
Ничего.
Ни света, ни звука. Тишина.
Однако сверчки молчат как молчали.
Но зато теперь явственно доносится прежний звук — как будто ударилось дерево о дерево. Доносится откуда-то издали, со стороны черного берега. Разумеется, это может быть все что угодно. Но могут быть и красные. Там нет ничего, кроме проволочных заграждений, и свои там не ходят — тем более в темноте. И потому совершенно лишне окликать: «Стой, кто идет?» — или требовать: «Пароль!» Так что Горгель, не мудрствуя, откладывает винтовку, берет в руку гранату, привстает, чтобы размахнуться как следует, и швыряет ее изо всех сил в сторону реки. И, еще не дав грохнуть первой, бросает ей вслед вторую.
Пум-ба. Пум-ба.
Два разрыва с интервалом в две-три секунды. Две стремительные оранжевые вспышки разносят мотки колючей проволоки, укрепленные на железных опорах. И на миг высвечивают десятки черных фигурок — густо, как муравьи, они медленно продвигаются от берега.
Увидев такое, Хинес Горгель, оставив шинель и винтовку, выскакивает из окопчика и в страхе мчится к позициям своих.
Хулиан Панисо Серрано, вымокший и вымазанный тиной по грудь — лодка, на которой он переправлялся, оказалась из гнилого дерева и у самого берега погрузилась в воду, — пригибаясь, лезет вверх по склону, поросшему кустарником.
Трудно двигаться в мокрой, облепленной илом одежде, таща на горбу двадцать шесть килограммов груза — автомат MP-28 II с длинными магазинами на тридцать шесть патронов, нож, подсумки, ранец, моток запального шнура, детонаторы и тротиловые шашки. Кроме всего этого, он вместе с напарником несет автомобильное колесо, с помощью которого можно будет преодолеть проволочные заграждения. Эти двое, как и еще восемьдесят человек из саперной роты Первого батальона, идут в первой линии атаки на городок Кастельетс. Им предстоит расчищать подходы.
Поначалу все шло хорошо — высадились благополучно и тихо, скрытно начали приближаться — пока справа и очень близко не разорвались одна за другой две гранаты. Потом там и тут по всему фронту засверкали вспышки, затрещали выстрелы, зазвучал глухой грохот взрывов. Покуда, и по счастью, противник лупит наугад, вслепую и кто во что горазд — очевидно же, что атаки он не ждал и какими силами она предпринята, не знает, — хотя время от времени поблизости разрывается граната, и вот только что пулеметная очередь, ударив слева, высекла искры из камней между кустов.
— Живей давай!
Это кричит Панисо своему напарнику: тот споткнулся в темноте и припал к земле, спрятавшись за колесом. Напарника зовут Франсиско Ольмос, он тоже из Мурсии, бывший шахтер, коммунист с 34-го года, когда членов партии было, можно сказать, наперечет — это уж потом, при обороне Мадрида они показали такую железную дисциплину, проявили такую стойкость, что превратились в решающую силу, стали ядром народной армии, которая пришла на смену пылким, но неумелым ополченцам. И Панисо, и Ольмос — сперва подрывники-самоучки, потом саперы — участвовали едва ли не во всех сражениях, какие только были после фашистского мятежа, не пропустили ни Мадрида, ни Санта-Мария-де-Ла-Кабеса, ни Брунете, ни Бельчите, ни Теруэля. Что называется, прошли славный боевой путь.
Задача им поставлена такая: когда переберутся через проволочные заграждения, взорвать блокгауз, откуда пулемет — судя по звуку: ра-та-та-та, ра-та-та-та, ра-та-та-та — это «гочкис», машинка эффективная и смертоносная — бьет по левому флангу наступающих республиканцев. Пулеметчики, кажется, не вполне еще оправились от неожиданности и не обрели должную сноровку, а потому садят длинными очередями беспорядочно и суматошно, однако скоро, надо полагать, поведут прицельную стрельбу. И огонь будет губительным, особенно когда рассветет. Именно поэтому Панисо, Ольмос и еще четверо — те, кому приказано уничтожить пулеметное гнездо, — весь вчерашний день провели на противоположном берегу, рассматривая в бинокль будущее место действия. Изучив все до последнего кустика и камешка.
— Шевелись, шевелись, черти.
С этими словами он оборачивается и помогает напарнику тянуть за собой тяжеленную шину. И натыкается в темноте на колючую проволоку. Встреча вышла неприятная — острые шипы разодрали ему брючины на коленях. Ругаясь сквозь зубы, он высвобождается, а потом, почти ощупью, вместе с Ольмосом, бросает скат на проволоку, пригибая ее к земле. Карабкается по нему и спрыгивает по другую сторону заграждений, а за ним — и остальные пятеро.
Теперь уже вдоль всего берега идет ожесточенная пальба, а кто-то совсем рядом бьет из винтовки, но все мимо. Может быть, франкист заметил, как они перебирались через проволоку, и выпустил пару зарядов почти наугад. «Заметил» — это ведь только так говорится: ничего заметить невозможно. Тьма, тени, вспышки выстрелов. Панисо и его люди не отвечают, чтобы не выдать себя. Всему свое время.
— Куда же, к черту, деревья подевались? — недоумевает Панисо.
— Впереди вроде.
— «Вроде»?
— Точно тебе говорю. Метрах в тридцати.
— Уверен?
— Как в победе пролетарской революции.
Он столько раз рассматривал местность при свете дня, что сейчас словно держит ее план перед глазами: несколько отдельно стоящих сосен, небольшая лощина и — на пригорке — блокгауз. Несмотря на сырой ночной холод, Панисо страшно жарко. Он знает — это от напряжения. Так уже бывало, и не раз. Когда он выпрямляется и шагает вперед, держа палец на спусковом крючке, обильный пот перемешивается с грязью, облепившей лицо и одежду. Когда успокоюсь, думает он, в дрожь бросит. Однако ему еще долго не удастся успокоиться, и, прежде чем это произойдет, придется навсегда успокоить других. Тех, кто сейчас так шумит.
Ра-та-та-та, ра-та-та-та, ра-та-та-та. Треск пулемета помогает ориентироваться, и сапер, пригнувшись, уверенно движется вперед, пока вытянутая перед собой ладонь не липнет к смолистому стволу сосны. Мы почти на месте, соображает он. Вот и лощинка, куда прыгают все шестеро. Шагах в двадцати, не дальше, короткими, на четыре патрона, очередями бьют «гочкисы», вспышки сверкают наверху как мерцающие звезды, и высоко над головами проходят трассы.
Панисо опускает автомат и прочее снаряжение на землю, проводит ладонью по лицу. На то, что предстоит ему теперь, надо идти налегке.
— Давай удочку.
Ольмос из-за спины протягивает ему раздвижной шест, а Панисо готовит толовую шашку, отматывает несколько метров запального шнура, снимает притертую крышку с жестяной коробки, где лежат детонаторы и зажигалка. На ощупь, тысячекратно отработанными движениями, бывший шахтер прикрепляет килограмм взрывчатки к шесту, обматывает брикет несколькими витками черного пластыря.
— Всем отойти… Назад, назад.
Чем ближе Панисо и Ольмос к блокгаузу, тем оглушительней бьет по ушам грохот пулемета. Открыв рот, чтобы не лопнули барабанные перепонки, Панисо останавливается на миг и заслоняет от ветра Ольмоса, а тот поджигает запальный шнур, рассчитанный на сорок пять секунд горения.
— С дороги, Маноло идет.
book-ads2