Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 27 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
О своих думает, догадывается Панисо. О жене и детях. Догадаться нетрудно, потому что то же происходит и с ним. И с теми, кто с суровой торжественностью молча курит в дверях: скудный свет играет на грязных небритых лицах, на винтовках и гранатах, заменяющих в этой странной сцене ладан, золото, мирру. Все они, думает подрывник, способны на самое гнусное и на самое лучшее — ничего нет на войне хуже людей, но и лучше людей нет на войне ничего — и хранят в памяти или подспудно чувствуют отзвук события, столь похожего на то, что вот-вот произойдет здесь. Каждого из них произвела на свет женщина — и каждый в любую минуту может принять смерть от руки мужчины. И человеческая самка, с воплями и рыданиями корчащаяся сейчас в муках, покуда старуха и фельдшер бьются, чтобы извлечь из ее утробы находящееся там, рассказывает им и свою собственную историю, и историю их жен и детей, которых они любили, или любят, или когда-нибудь полюбят. И это древнейшее человеческое таинство соперничает сейчас со смертью, которая ждет каждого наверху, как только завершится перемирие — а его вроде бы все соблюдают, потому что стрельбы не слышно, и краткое, обманчивое затишье позволяет жизни перевести дух. Дыши и тужься, продолжает взывать старуха. Дыши и тужься. Дыши и тужься. Тужься. Сильней тужься, вот так. Вот так. Тужься! Внезапно с душераздирающим воплем женщина выгибается в особенно сильных судорогах: желтоватый свет огарка, как масло, разливается по ее вздутому, блестящему от пота животу. Панисо видит, как Ольмос, склонясь над ней, крепче сжимает ее руку и одновременно с неожиданной для него нежностью гладит ей лоб, пока старуха и фельдшер с силой вытягивают из ее тела нечто темное, красноватое и окровавленное — какое-то странное, крошечное тельце, и фельдшер, понукаемый старухой, неловко поднимает его повыше, держа вниз головой, а старуха мягко хлопает его — раз, и другой, и третий, снова и снова, пока вдруг вслед за слабым кряхтением не раздается пронзительно громкий, неистовый, первый в жизни крик, от которого Панисо покрывается гусиной кожей, а подвал оглашается ликующим ревом солдат. Составив винтовки в козлы, разлегшись поотделенно под одеялами, 157 солдат ударной роты Монсерратского полка отдыхают после долгого перехода. Целый день по шоссе шли им навстречу беженцы — женщины, дети, старики, — с опаской поглядывая на рекете, поскольку здешнее население явно симпатизировало республиканцам больше, нежели националистам, а к вечеру им разрешили на полчаса развести костры и поесть горячего. Сейчас они спят или стараются заснуть, зная, что еще затемно снова должны будут выступить. Знают они и то, что находятся где-то вблизи от сьерры Мекиненса, а вот конечный пункт назначения неизвестен никому, кроме капитана Колль де Рея да еще, может быть, взводных командиров и патера Фонкальды, однако и те ни словечка на этот счет не проронят. Солдаты же пребывают в полном неведении, и лишь канонада на востоке указывает, что Эбро уже близко. Капрал Ориоль Лес-Форкес, лежа рядом со своими товарищами, которые храпят как кабаны, смотрит в усыпанное звездами небо. Он устал, но заснуть не может. Это началось после Кодо, где истребили почти весь полк, а он с еще несколькими уцелевшими отчаянным броском прорвался через республиканские позиции, — и вот с тех пор его мучает бессонница, перемежающаяся кратким забытьем и кошмарными снами. И он не один такой. — Не спишь? — шепотом спрашивает Агусти Сантакреу, который лежит рядом. — Нет. — О чем думаешь? — О том же, о чем и ты. Ориоль слышит, как товарищ заворочался под одеялом и снова стих. — Если мы смогли вырваться из-под Кодо, а там ведь похлеще было, — говорит он миг спустя, — может, и отсюда выберемся, а? Капрал опускает веки. Да уж, если вспомнить, как хлестал под Кодо свинец, слово «похлеще» будет самым уместным. Однако никогда не угадаешь, что будет впереди. — Да, пожалуй, — отвечает он. — Похлеще. — Мы с тобой уже привыкли выбираться из самых гиблых мест, — настаивает Сантакреу. — Помнишь артиллерийские казармы в Барселоне — выбрались же тогда, хоть и оставляя клочки шкуры. Помнишь? — Такое забудешь, как же. — Quod durum fuit pati…[30] — Тебе видней, конечно. Они замолкают. Ориоль видит, как по небосводу катится падучая звезда, которую он сначала принял за трассер. Надо загадать желание, пока звезда не погаснет, вдруг вспоминается ему. Однако ничего не приходит в голову. Жить! — спохватывается он, но небесные огни уже опять неподвижны, и, наверно, желание его вряд ли сбудется. Жить — и не остаться калекой, жить — и не видеть по ночам кошмарных снов. Пусть снится что-нибудь спокойное и такое, что легко забывается потом. Пусть будут дети и внуки, и пусть они не услышат от меня ни слова о том, как я жил эти годы. — Кто-нибудь знает, который час? — спрашивает кто-то. Ориоль узнает голос паренька из своего отделения — Жорже Милани из Вика. Смотрит на часы, но различить стрелки не может — слишком мало света. А тратить драгоценную спичку не хочется — их и так осталось всего девять. — Не знаю… Наверно, часа два или три. А тебе зачем? Не можешь уснуть? — Уснешь тут, когда над ухом болтают. — Ну извини. — Да чего уж там… Славный парень этот Милани, думает капрал. Он еще не бывал в бою, но к восемнадцати годам на его долю выпало немало передряг и испытаний. Его отца-пекаря вместе с другими лавочниками, крестьянами-арендаторами, мелкими фермерами казнили мерзавцы из Хенералидад[31], сочтя сторонниками правых: кто-то донес на них, получив по сто песет за голову. После того как расстреляли пятерых его друзей из «Хувентуд католика»[32], Милани вместе с приходским священником и еще несколькими беглецами тайными тропами — проводникам они отдали все, что имели, — прошел через горы до пограничной Осельи, улизнув от карабинеров, которые в те дни перебили многих каталонцев, пытавшихся уйти во Францию. — Как считаешь, завтра выйдем к линии фронта? — Не знаю, — отвечает капрал. — А люди говорят — выйдем. — Ну, раз говорят, значит выйдем. — Для Господа нет безымянных героев, — глумливо изрекает Сантакреу. И с этими словами, хрюкнув от смеха, снова заворачивается в одеяло. Форкес продолжает глядеть на звезды — вот Большая Медведица, вот созвездие Цефея, вот Полярная звезда. Тут он чувствует, что надо бы сходить по малой нужде, и, некоторое время перебарывая лень, откидывает одеяло, поднимается. — Ты куда? — спрашивает Сантакреу. — Отлить. — Я с тобой. За компанию. Не очень холодно. Оба рекете отходят на несколько шагов, стараясь не споткнуться о спящих. Дойдя в густой темноте до ближайших кустов, расстегиваются. Потом слышится только, как бьет о землю двойная струя. — Мы даже писаем с тобой на пару, — замечает Сантакреу. — Как в колледже, помнишь? Кто дальше. — Ага… Ну прямо супруги. Разве что в кровати не кувыркаемся. — Если начнем, я сейчас же перебегу к красным. — Они тебя назад отправят: им своих девать некуда. Оба благодушно посмеиваются. Напряженное ожидание скорого боя и черные мысли легче сносить, когда есть тепло дружбы, укрепившейся еще в те времена, когда на школьном дворе они дрались с одноклассниками, которые вслед за папашами-республиканцами смели дурно отзываться о короле — о каком угодно короле; и потом, когда они с другими юными карлистами поочередно несли караул у женских монастырей, не давая буйной черни разгромить и сжечь их; когда в 1936 году на Страстной неделе сопровождали с пистолетом в кармане епископа Ируриту[33], охраняя его от анархистов и синдикалистов, когда воцарилась тошнотворно-убогая Республика, вожди которой, цепляясь за власть, расплачивались с сепаратистами кусками Испании. В Барселоне, вспоминает Ориоль, застегивая штаны, восстание обернулось сущим бедствием. Памятуя об опыте дедов и прадедов, участников трех гражданских войн прошлого века, рекете предвидели, что совладать с Народным фронтом и Левыми республиканцами[34], располагающими штурмовой гвардией, ополченцами и боевиками из «Каталонской армии», будет непросто, и предлагали уйти в горы вести партизанскую войну. Тем не менее их союзники, юные фалангисты и монархисты, — почти все они были студентами, хорошими домашними мальчиками, усвоившими замашки крутых парней, — считали, что достаточно сильны. И жестоко просчитались. Анархисты проявили отвагу и перехватили инициативу, а Гражданская гвардия взяла сторону правительства. По всему городу, перевернутому вверх дном, шла охота на фашистов: Форкес, Сантакреу и еще двести человек успели добежать до артиллерийских казарм и засесть там, а когда генерал принял решение сдаться — выбирайтесь отсюда как знаете, сказал он им, а здесь вас перебьют, — с боем вырвались из кольца. Большинство погибло, едва шагнув за порог казармы. Позже, укрывшись на ферме, они услышали по радио, как генерал Мола[35] призывает: «Все — в Наварру», и через Францию перебрались в Испанию к националистам. И вот спустя — почти день в день — два года они снова здесь, и ноги их ступают по родной каталонской земле. — Чем заняты, бойцы? — Нужду справляем, господин капитан. И, узнав голос капитана Педро Колль де Рея, оба едва не вытягиваются, хотя в темноте строевой стойки не видно. — Вам бы следовало немного отдохнуть. Капитан ко всем обращается на «вы» — ко всем, включая красных. Кое-кто уверяет, что это — учтивость настоящего кабальеро, но Форкес подозревает, что командир таким образом держит дистанцию. Он не видит его в темноте, но угадывает пронизывающие глаза, бородку и подвитые усы, которые придают ему своеобразный и несколько старомодный вид: капитан словно сошел с дагеротипа середины минувшего века. Рассказывают, что якобы его прапрапрадеды сражались вместе с Кабрерой[36] в 1838 году на берегах Эбро и в Маэстрасго против либералов «королевы-потаскухи»[37] и ее матери. — Представьтесь. — Капрал Лес-Форкес, господин капитан. — Рядовой Сантакреу, господин капитан. — Это вы, значит, из Кодо? Так их называют в роте — те, что из Кодо. Там одиннадцать месяцев назад в сражении при Бельчите был почти полностью уничтожен Монсерратский полк. Кроме них, уцелели и другие, но в ударной роте — только они двое. И высокая честь носить это прозвище оплачена очень дорогой ценой. — Мы, господин капитан. За поджарой фигурой капитана можно различить еще одну — пониже. Это его ординарец Кановас, не столько поживший, сколько пожилой крестьянин, молчаливый и приземистый, неотступно следующий за своим командиром с охотничьим ружьем, которое тот использует как боевое оружие. Рассказывают, что Кановас работал на землях семейства Колль де Рей, был егерем, а когда анархисты забрали отца и двух братьев дона Педро в ЧеКа, чтобы через несколько дней расстрелять, вместе с ним бежал во Францию, а потом, вернувшись на родину, воевал в Лакарском полку до тех пор, пока не был сформирован Монсерратский. — Там, в Кодо, погиб мой кузен, младший лейтенант Алос… Не знавали его? — Ну как же, — кивает Ориоль. — Конечно знали, господин капитан. Он пожал нам руки — тем, кто решился вместе с ним вырваться из кольца. У нас тогда оставалось по четыре заряда на винтовку… Ну и штыки, разумеется. — Последнее, что мы слышали, когда бежали, был его голос, — добавляет Сантакреу. — Он кричал: «Вперед, вперед!» Потом увидели, что он остался позади, френч был весь в крови… Повисает пауза. Рекете вспоминают, капитан представляет себе эту картину. — Всегда был смельчаком, — говорит он наконец. — Истинная правда, господин капитан. Приглушенный расстоянием артиллерийский залп привлекает их внимание. За темными холмами на востоке мелькают быстрые вспышки. — Интересно, это наши или Атилано? «Атилано» — так после сражения при Теруэле националисты стали называть неприятельскую артиллерию, дав ей имя одного республиканского офицера, ведшего особенно меткий и губительный огонь. И теперь каждый раз, как раздаются залпы красных пушек, кто-нибудь непременно вспомнит его и, как правило, прибавит что-нибудь касательно его матери или нравственности его жены. Даже куплеты о нем сложили: Главный в небесах — Христос, Черный цыган — на дороге, А для тех, кто в землю врос, — Атилано, гад двурогий.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!