Часть 101 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Хулиан Панисо поплотней прилаживает бинт на сорванном ногте, просовывает голову в щель между мешков с землей, смотрит и оценивает увиденное забористой бранью, помянув Пречистую Деву.
Новобранцы — Рафаэль и еще десяток парней, — стоящие рядом, глядят на него в ожидании того, что подрывник дать им не может, — воодушевления и уверенности. Слишком много товарищей погибло у них на глазах, и потому так напряжены их полудетские, грязные и утомленные лица, и такое смятение застыло в широко открытых глазах, устремленных на Панисо, — так во время шторма, когда валятся мачты и рвутся паруса, смотрят на своего капитана неопытные матросы. Но он-то не капитан, он неизменно отказывался даже от капральской нашивки. Он не умеет командовать людьми вообще, а уж мальчишками лет по 16–18 — и подавно. А умеет он только драться.
— Ну вот что, ребятишки мои, — выдавливает он из себя. — Они сейчас в штыки бросятся. Надо будет их остановить любой ценой. Досюда им дойти никак нельзя.
— А если отступим? — отваживается спросить кто-то.
— Тогда еще хуже будет, глупышка… Перестреляют нас в спину, как кроликов.
Лязгает взводимый автомат. Полтора магазина — пятьдесят четыре патрона. И ни одной гранаты. Кончатся — придется плясать хоту прикладом и штыком. Скрывая досаду, тая уныние, он заставляет себя улыбнуться. Как же не хватает сейчас кума — Пако Ольмоса, как жаль, что нельзя сказать ему, чтоб заткнулся.
Панисо показывает на мешки с землей:
— Вот здесь засядем и будем бить из всего, что в наличии. Рот не разевай, мушкой не моргай. Один выстрел — один фашист.
Подавая пример, он привстает так, чтобы опереть ствол и прицелиться в фигурки, которые стремительно движутся вперед и сейчас уже шагах в пятидесяти. Переводит огонь на одиночный, нажимает на спуск и начинает стрелять — медленно, методично, тщательно выцеливая тех, кто оказался ближе. Слева и справа раздаются выстрелы новобранцев, последовавших его примеру. Только двое по-прежнему лежат, скорчившись, за бруствером, а один удирает. Панисо перебарывает искушение догнать его пулей. Он понимает — не время. Это может подорвать боевой дух остальных.
Атаку прикрывают три танка. Повезло, думает подрывник, это германские машины, судя по темной окраске, они вооружены только пулеметами. Будь у них башенные орудия, как на русских, от Аринеры бы и следа не осталось. Но и эти остановились поодаль, предоставляя пехоте — кажется, это легионеры — сделать всю работу. Но это будет не так-то просто. К ружейной трескотне с брустверов и из окон Аринеры присоединяется отчетливый стук русского пулемета слева, который веером точных очередей заставляет франкистов держаться на почтительном расстоянии, замедлить продвижение, то и дело останавливаться и искать убежища за камнями и пригорками.
Впрочем, они отвечают огнем. Мины больше не падают, как было еще недавно, однако танковые пулеметы обстоятельно и обильно поливают республиканские укрепления. Падают бойцы, кончаются боеприпасы, время от времени слышны отчаянные крики, требующие патронов, которые никто не подносит. Или я ничего не смыслю в военном деле, думает Панисо, или у меня за спиной вся эта орава побросает оружие и рванет что есть мочи к реке.
— Все правильно делаете! — кричат он своим мальчишкам. — Продолжайте в том же духе! Не церемоньтесь с ними! Пожестче! Представьте, что на вас смотрят ваши невесты!
Никакие невесты — смотрят они, не смотрят — тут не помогут, и бывший шахтер это знает. Однако бежать ему не хочется, лень ему бежать. Как говорят в его краю — решетом воду носить. И чем это место хуже любого другого, чтобы встретить конец? Ему жалко — что правда, то правда — этих щенков вокруг, которые умирают или вот-вот умрут, еще толком не начав жить. Но что поделаешь — такова жизнь, на то и война, чтобы на ней убивать. Так уж устроен этот паскудный мир, что сражается ради того, чтобы стать другим, новым, который непременно должен прийти ему на смену. Кому может понравиться прежний?
Пулеметная очередь хлещет по брустверу. Один из новобранцев, выпустив винтовку, вскидывает руки к лицу и без единого звука опускается — так медленно, что кажется, будто он решил присесть. Второй, с раздробленным плечом, ворочается на дне траншеи, зовет мать. Мама-мама, стонет он, мамочка…
— Бей их, дети мои! Бей эту сволочь!
— Мы не дети твои, дедуля, а внуки.
Это Рафаэль, оказавшийся совсем рядом, локоть к локтю, толкает ладонью рукоятку затвора, вгоняя в ствол один патрон за другим и стреляя туда же, куда и Панисо. Он сменил свое древнее ружье на маузер, подобранный у кого-то из убитых, и орудует им умело и действенно. Скосив на него глаз, подрывник видит в профиль его лицо, покрытое пороховой гарью, сдвинутую на одну бровь пилотку, нагловатую ухмылку, постоянно играющую на губах. Панисо открывает было рот, чтоб отпустить какую-нибудь шуточку, но в этот миг видит, как чуть левее пулеметная очередь ударяет в бруствер, за которым стоит «максим», и скашивает обоих номеров, оказавшихся на виду: они вставляли новую ленту и наливали воду под кожух. Один, дергаясь как марионетка на ярмарке, падает вниз, тело второго наваливается на пулемет.
Панисо не ждал такого. На этом участке «максим» — единственное серьезное препятствие для франкистов. И потому подрывник закидывает за спину автомат и хлопает по плечу Рафаэля:
— С пулеметом умеешь управляться?
— Нет.
— Тогда, считай, тебе повезло сегодня. Идем, научу.
Панисо, пригнувшись, бежит, вскакивает на бруствер и сбрасывает в сторону мертвого пулеметчика. Латунный рифленый кожух ствола раскален и покрыт кровью — Панисо чистит его рукавом, вынимает пробку наливного отверстия.
— Это «максим», понял? Потрясающая русская машинка. В каждой ленте — двести пятьдесят патронов. Скорострельность у этой зверюги — шестьсот выстрелов в минуту.
Панисо устраивается за стальным щитом:
— Ленту подай. Вот сюда — видишь? — ее вставляют. И вот так, справа налево, продергивают. Держи повыше, расправь, чтоб не скрутилась. И голову, голову пригни пониже, балда!
Когда конец ленты высовывается слева, Панисо сильным рывком толкает затвор вперед и дважды повторяет эту операцию.
— Понял? Теперь один патрон — в патроннике, а другой — на входе в выводной канал. Теперь можно вести непрерывный огонь.
Склонившись над затвором, он ухватывает двойную рукоять, упирает большой палец левой руки — правая обмотана бинтом — в спусковой рычаг и через окошечко щита всматривается в прицел. Метров тридцать, прикидывает он.
— Планку вот эту сдвинь на ноль. Рот открой пошире, не то перепонки лопнут.
Рафаэль делает, что сказано, пригибаясь, потому что танк только что дал новую очередь, прошедшую над мешками с землей и с треском ударившую в стену, с которой посыпалась кирпичная крошка. От шальной пули вибрирует щит и зловеще позванивает, сотрясая весь пулемет. Через две секунды Панисо, сморщившись от напряжения, ощерившись так, что становятся видны стиснутые зубы, прицельно бьет короткими точными очередями, оглашая воздух их грохочущей чередой. А на той стороне — там, куда он стреляет, — решительно двигавшиеся вперед фигурки вдруг замедляют ход, останавливаются, пытаются укрыться от фонтанчиков пыли, встающих там и тут.
— Ленту! Ленту приготовьте!
Обернувшись к Рафаэлю, Панисо — руки его ходят ходуном вместе с содрогающимся пулеметом — удрученно понимает: новобранцы, которые прятались за мешками с землей, начинают отступать, потому что, как и он, услышали шакалье завывание мавров, накатывающих с правого фланга. Это меняет дело — и сильно меняет: подрывник, у которого от ощущения совсем уже близкой опасности холодеет внизу живота, с трудом перебарывает панику. Но сейчас потерять голову — все равно что жизнь потерять, а жизнь ему еще нужна, чтобы фашистов бить. И он трясет Рафаэля за плечо:
— Тащи сюда кого-нибудь из своих, пока не все разбежались! Живо! Понесем эту дуру.
Парнишка спешит выполнить приказ, а Панисо тем временем снимает стальной щиток. Потом отсоединяет лафет на колесах. Теперь пулемет весит не семьдесят килограммов, а вдвое меньше, и его можно переносить с места на место. Еще имеются два непочатых цинка с патронами и один начатый. Из него Панисо вытягивает ленты и обматывает их вокруг пояса. В эту минуту подбегает Рафаэль в сопровождении еще одного паренька — взмыленного, с испуганными глазами и в такой большой каске, что она прыгает у него на голове.
— Ты бери станок, на спину его, на спину взваливай! А ты — ящики. Тронулись, ребятишки.
Пригнувшись, они дожидаются следующей пулеметной очереди, и под прикрытием поднятой ею пыли Панисо вскидывает на плечо тяжелый пулемет, спрыгивает с бруствера и через пролом в ограде пролезает в заваленное обломками патио, где толпятся убежавшие из траншей и раненые, приползшие сюда и тщетно взывающие о помощи, — никто им не поможет. Панисо торопливо пересекает двор, задыхаясь от тяжести своей клади, которая вместе с почти пятикилограммовым автоматом становится совсем неподъемной. Он оборачивается и, убедившись, что оба новобранца следуют за ним, по грунтовой дороге направляется к реке. Солнце уже почти в зените, немилосердно пронзает отвесными лучами, и пот ручьями течет по всему телу подрывника, словно на него сверху выжали губку.
Продираясь сквозь заросли тростника, скрывающие его от франкистов, майор Гамбо Лагуна всматривается в противоположный берег.
Это спасение для хорошего пловца, способного справиться с течением или умело поддаться ему так, чтобы оно вынесло его на берег. Но майор — пловец неважный, и к тому же с ним еще пятеро, причем один ранен. Четверо — это все, что осталось от взвода, прошлой ночью вместе с ним прорвавшегося из окружения в бутылочном горлышке. А пятого — капитана Серигота — командир несуществующего больше батальона Островского обнаружил на рассвете: с одной пулей в бедре и с другой — в икре, тот прятался в этих самых зарослях, по которым они сейчас пытаются выбраться к переправе. К спасительному месту, до которого, по расчетам Гамбо, метров 700–800.
Это, разумеется, в том случае, если переправа действует, а не разнесена в очередной раз франкистской авиацией.
Шесть человек измучены и изъедены москитами. Обмундирование порвано, вымазано илом и грязью. Жажду они сумели утолить речной водой, но со вчерашнего дня ничего не ели. Гамбо сохранил свой пистолет, у двоих на плече — винтовки «манлихер». Остальные лишились оружия, пока бежали и тащили на себе Симона Серигота, который сам идти не мог и вообще был почти без сознания.
— Ждите здесь. И — тихо.
Гамбо делает несколько шагов вперед, чтобы осмотреться. Между высоких стеблей и зеленых листьев виднеется лишь кусок плавного откоса, поросшего редким сосняком: нет и следа франкистов, от которых они два долгих часа таились в зарослях, боясь шевельнуться и затыкая рот Сериготу, чтобы не выдал своими стонами, и ждали, когда люди в красных беретах, патрулировавшие берег, наконец уйдут. Гамбо успел рассмотреть их во всех подробностях, потому что солдаты уселись покурить и пустили вкруговую бурдюк с вином: все молодые и говорили между собой по-каталански или на валенсианском диалекте. Еще Гамбо понял, что, судя по тому, откуда фашисты пришли и куда потом ушли, они из подразделения, взявшего кладбище, а потом Рамблу, а если сидят так спокойно, боевые действия сместились к центру, то есть идут сейчас на окраинах городка вокруг Аринеры: с той стороны слышатся отдаленная стрельба и взрывы.
— Чисто. Можем идти.
Вопрос в том, размышляет Гамбо, покуда они, раздвигая тростник, шагают дальше, вопрос в том, успеют ли такие, как они, — отставшие от своих частей республиканцы — добраться до нужной точки раньше фашистов. И значит, будет ли этот последний клочок берега спасением или гибельной мышеловкой.
— Далеко еще, товарищ майор? — шепчет один из его солдат.
— Мы уже рядом с переправой… Если, конечно, она еще цела.
— Хорошо бы… А то я плавать не умею.
Слышится протяжный хрипловатый стон, и Гамбо оборачивается к Сериготу. Симон — его друг, но сделать для него Гамбо может не больше, чем для других, — не бросить его, отступая. Заместитель командира батальона, которого больше нет, в плачевном состоянии — он мечется в жару, бредит, произнося бессвязные слова, а из-под жгута, стягивающего ему левое бедро и прикрытого клочьями его же собственной рубашки, выглядывает осколок раздробленной кости. Вторая рана забинтована небрежно и сочится кровью при каждом движении Серигота, причиняя ему мучительную боль.
— Так надо понимать, что нас разбили? — спрашивает тот же боец.
Гамбо улыбается, хотя ему сейчас не до улыбок. Взглянув искоса, кривит губы в знак покорности судьбе. Он хорошо знает этого солдата, с ног до головы покрытого засохшим илом: его зовут Сиприано Халон. Низкорослый и худосочный, тот до войны был садовником в богатом доме, не расстается с майором со дня создания Пятого полка и похлебал горяченького на всем пути от Мадрида до Эбро. С ним можно говорить напрямик.
— Мы совершаем планомерный отход, Халон. Маневр.
Звучит скрипучий смех.
— Голову мне не морочь, товарищ майор… Это теперь называется маневром?
— Спокон века так называлось.
Халон, хмуря брови, вытирает грязный пот со лба:
— Слушай-ка, товарищ майор…
— Ну.
— Почему товарищ Сталин не прислал нам то, что обещал?
— Что именно?
— Ну не знаю… Танки, самолеты… Все, в чем у нас нехватка такая.
— Он что — тебе лично обещал?
— Пассионария говорила тогда, на митинге в Теруэле, не помнишь, что ли? Сталину, мол, война в Испании обойдется недорого, и это притом, что весь мир вовлечен в эту игру. Так тетя Долорес сказала. И потому мы ни в чем нуждаться не будем. Сказала ведь она так? Сказала или не сказала?
— Да, да, успокойся. Сказала.
— А потом еще вся такая подошла к одному раненому фронтовику и как бы поддержала его на радость репортерам, которые сейчас же это засняли и тиснули наутро в «Мундо обреро».
Под ногами хрустит тростник. Гамбо снова оглядывает противоположный берег, где начинается плавный спуск в низину: место вроде бы то самое. Они уже возле переправы, и самолетов не слышно. Может, удача улыбнется хоть на этот раз.
— На войне у каждого свое место, — замечает он.
Халона этот довод не убеждает.
— Так, может, махнуться? Как считаешь? Мы будем на снимочках красоваться, а она под пулями сидеть? И она, и Негрин, и даже сам товарищ Сталин?
book-ads2