Часть 50 из 98 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мы учились в разных школах, – сказала она. – Да, мой отец был французом, и когда я захотела изучать искусство, он отнесся к этому серьезно и решил, что учеба в Филадельфии толку не даст, – говорила она быстро, но делала паузы между предложениями, как пловчиха, вдыхающая воздух между бросками. – Главной школой в Париже была, как вам, несомненно, известно, Эколь-де-Боз-Ар[104], но туда не принимали женщин, а хоть бы и принимали, там был такой нафталин. Я написала в две школы, и одна из них была Академи Коларосси. И, – она хохотнула, – я вам скажу, что меня больше всего впечатлило: они были готовы допустить меня к рисованию обнаженной мужской натуры. Был такой предлог в большей части школ, вы знаете, чтобы не пускать женщин. Мы не можем принимать женщин, ведь у нас тут голые мужчины! Так что все было улажено, и я поступила в Коларосси, – она продиктовала для Йеля название по буквам, хотя оно ему уже встречалось, но записывал он за Норой с отставанием, – и отец отвез меня в Париж. Шел 1912-й, и мне было семнадцать лет.
Роман согнулся, распыляя мяту вдоль порога в столовую, и его черная футболка задралась на спине.
– Я должна была жить у тетки отца, тант Алис[105]. Она была в маразме и не вставала с кровати. Считалось, что меня будет держать в узде ее сиделка, но бедная женщина не представляла, как. Она делала мне утром бутерброд, и дальше этого ее опека надо мной не простиралась. Той осенью в Коларосси давали анатомию, вход был свободный. Ну, знаете, внутреннее устройство колена и так далее. В Боз-Ар это все тоже изучали, но тут особый случай, специально приглашенный преподаватель, и некоторые их студенты пришли.
К Йелю подоспел Роман, точно бегун, принимающий эстафету, и Йель вернулся к своему хронологическому списку, надеясь заполнить какие-то пробелы в датах, но все, что он мог пока записать, это: 1912 – прибытие в Париж.
– И рядом со мной оказался мужчина с темными вьющимися волосами – почти как у тебя, Йель, только лицо подлиннее – и вот он так сидел, а на голове у него была корона из канцелярских скрепок. Он их сцепил по кругу и надел на голову. И так сидел, будто это самое обычное дело, и солнце блистало на нем. Я захотела писать его – это была моя первая мысль, а в следующий миг я уже втюрилась. Я раньше этого не понимала, как художники вздыхают по своим музам. Я думала, это просто такой тип мужчин, у которых из штанов торчит. Я ощущала острую необходимость рисовать его и обладать им – природа этих импульсов была одна. Не знаю, понятно ли я выражаюсь, но так и было.
Йелю захотелось что-то сказать, но он не знал, как начать. Он вспомнил прогулку по лагуне Линкольн-парка, куда отправился с Нико и Ричардом, и они снимали виды камерой Ричарда. Йель поразился в тот день, как они оба взаимодействовали с миром – алчно и в то же время щедро – как они хватали красоту и отражали ее. Скамейки, и пожарные гидранты, и крышки колодцев, которые Нико и Ричард снимали, – все это становилось еще прекраснее оттого, что они заметили эту красоту. И, уходя, они оставляли все отснятое еще более красивым, чем оно было до них. К концу дня Йель обнаружил, что видит все в рамках – он видел, как свет ложится на забор, и упивался солнечной рябью в витрине музыкального магазина.
– Я вас понимаю, – сказал он, – правда.
Роман тем временем вспотел, лицо его блестело. Йель пытался понять, в чем тут дело: разговор о любви так подействовал на него или он просто заболевал. То, как он заерзал на диване, предполагало, скорее, первое. Что ж, Йелю меньше всего сейчас хотелось выслушивать любовную историю.
– На другой день Ранко устраивал пикник и пригласил меня в числе прочих. Вот и все – я пропала. Он пах как надо, как темная комната. Столько в сексе связано с запахами! Я действительно верю в это. И он в меня тоже влюбился.
Она замолчала, подняв палец, и, похоже, сосредоточилась на дыхании. Йелю не терпелось задать вопрос, просто чтобы заполнить тишину, но вошла Дэбра, с большими белыми кружками кофе для Йеля и Романа. Ни сахара, ни сливок: один кофе, и такой жидкий, что сквозь него просвечивало донышко. Роман неловко взял кружку и сразу поставил на кофейный столик. Дэбра оперлась о дверной косяк, скрестив руки – аллегория скучающего нетерпения.
– Это все еще о Ранко?
Йель кивнул.
– Мы дошли до скрепок, – сказал Роман.
– Это из-за него она отдала вам картины. Вы ведь понимаете?
– Я этого не отрицаю, – сказала Нора прежде, чем Йель нашелся, что ответить.
Роман спросил, что она имеет в виду, но Дэбра громко рассмеялась.
– Семьдесят лет – по любым меркам долгий срок для одержимости кем-то, – сказала она. – Вы не думаете? То есть я уверена, он был крутой парень, но он умер вечность назад, а она все равно ставит его выше семьи.
– Я не понимаю, – сказал Роман, – почему это значит, что она должна была отдать галерее…
– Дэбра, – сказал Йель.
И понял, что не знает, что сказать. Ему просто отчаянно хотелось убрать повисшее напряжение, сменить тему.
– А сахар у вас есть?
Дэбра стремглав вышла из комнаты, и Йель встал и пошел за ней, дав Роману знак продолжать записывать.
Дэбра открыла холодильник и уставилась в него; едва ли там находился сахар, но Йель на самом деле не хотел сахара. Он только надеялся, что Дэбра не ненавидит его так сильно, как раньше. Когда не станет Норы, она может быть им ценным союзником.
– Это, наверно, выматывает, – сказал он, – заботиться о ней, – Дэбра ничего на это не ответила. – И душевно, и финансово. А знаете, если хотите сделать оценку этих украшений, я буду рад свести вас с нужными людьми. Вы же не хотите просто пойти в какой-нибудь магазин здесь. Если вас интересует денежная стоимость… Я хочу сказать, вас может ждать сюрприз. Я знаю кое-кого в Чикаго, кто даже подъехал бы сюда. Из расположения ко мне.
Дэбра повернулась к нему. В руках у нее была, почему-то, горчица. В глазах ее стояли слезы, но они, наверно, выступили раньше.
– Это мило с вашей стороны, – сказала она сухо.
– Без проблем.
– Знаете, я никогда не злилась на вас лично. Было бы легче вас ненавидеть, будь вы засранец. Поэтому люди отдают вам ценности, да? Вы хороший. И это не притворство.
Йель раньше считал себя хорошим человеком, но Чарли так не думал. А теперь и Тедди. Он пожал плечами и сказал:
– Нет, не притворство.
И, к его величайшему изумлению, Дэбра ему улыбнулась.
Когда они вернулись в комнату, Нора рассказывала Роману, как она стала жить вдвоем с приятельницей, студенткой академии, которая недавно развелась.
– Мы жили в квартирке над обувной мастерской на Рю-де-ла-Гранд-Шомьер. Ох, господи, – обратилась она к Роману, – ты знаешь французский?
– Вообще-то, знаю. Я ведь… моя диссертация по Бальтюсу, и я…
– Ха! Этот извращенец! Ну хорошо, сможешь записать. Муж продолжал поддерживать ее, присылал деньги каждый месяц. Я подкупила бонну моей тетки несколькими франками, а бедная тетка была уже в таких далях, что не замечала моего отсутствия.
Йель сел рядом с Романом и заглянул в его записи, но там было немного. Дэбра втащила стул из столовой.
– Вот такие мои студенческие годы. Рисование, живопись, встречи с Ранко. Те эскизы с коровами из тех годов, мы тогда путешествовали по Нормандии. В марте 1913-го, надо думать.
Йель нацарапал дату рядом с указанием трех эскизов Ранко Новака. Это была наименее существенная информация из всей, за которой он сюда приехал. Если он вернется с датами одних коровьих эскизов, Билл решит, что его разыгрывают.
– Мы хотели пожениться, но нужно было подождать, потому что в апреле Ранко стал претендентом на При-де-Ром. Это была не просто премия, а конкурс для студентов, он длился весь год, и жюри вычеркивало одного за другим. Это как «Мисс Америка», когда после каждого раунда выбывают эти девочки в слезах. И – представьте себе – к участию допускались только неженатые. И только французы, и, конечно же, кто-то из студентов поднял шум, что Ранко не настоящий француз – из-за имени, полагаю, просто потому, что его не звали Рене – но его все равно пропустили. Однако это его расстроило. Он был таким ранимым. И странным! Он ведь не должен был учиться в Боз-Ар. Это была академия – официоз, и его хотели укротить. Тогда был век богемы, и последнее, чего ты хотел – это чтобы тебя хлопали по спине старые консерваторы. Он всегда сглаживал свою странность для них. В итоге это, к сожалению, подействовало. Он прилизывал свои работы, пока не получал их одобрения.
– Те две картины, – сказал Роман, – не кажутся прилизанными.
– Именно! Его преподаватели эти картины так и не увидели. Маленькую девочку он написал примерно в то же время, бегло так. Это была как бы я; он писал мой детский портрет по воображению. Боюсь, он совсем не угадал, но все равно в этой картине есть душа. А все, что он делал для них, получалось прилизанным, плоским и религиозным. А ведь он был атеист! Он все проходил и проходил по конкурсу, и под конец испытаний претендентов изолировали в студии в Шато-де-Компьень на семьдесят два дня. Семьдесят два! Можете представить? И давали тему для картины. Сперва у тебя было двенадцать часов для эскиза, а потом – десять недель для картины, и отходить от эскиза не разрешалось. Кто это решил, что художник не может передумать? Так что его закрыли на семьдесят два дня, а я сидела и чахла.
– А писать вам письма он мог? – спросил Роман.
– Нет! Это было худшее время в моей жизни. Я сейчас так говорю, но на самом деле я с каждым днем все больше влюблялась. Что может быть романтичнее, чем ждать любовника, запертого в замке? Я похудела на двадцать фунтов. Не помню, какую тему ему дали, но в итоге у него получилась эта застывшая пиета[106]. Смотрелось как дешевая пасхальная поделка, так я подумала. И он выиграл. Вообще-то, выиграли трое студентов, что вызвало скандал. В прошлом году премию не присуждали, а еще годом раньше кому-то пришлось отказаться от премии по какой-то дурацкой причине, так что оказалось три вакантных места на Вилле-Медичи в Риме, куда отправляли победителей конкурса. В любой другой год, если по-честному, Ранко бы не выиграл. Все на самом деле понимали, что это третье место, и сам он понимал. Так что, вы можете представить: любовь моей жизни удаляется от мира на пару месяцев и выигрывает от трех до пяти лет в Риме. И даже теперь мы не могли пожениться, потому что для жены там места не было. Он был окрылен, а я раздавлена.
– Вот ведь как, – вмешалась Дэбра. – Я понимаю – посвятить жизнь памяти кого-то великого, но он был сволочью.
Йель вынужден был молча согласиться. Может, Ранко не был плохим парнем – похоже, такой шанс как эта премия выпадает раз в жизни – но, если бы молодая Нора пришла к Йелю за советом, как ей быть, он бы сказал ей обойтись малой кровью и жить дальше.
– Дальше, – продолжила Нора, – тем летом случились две вещи. Одну вы уже знаете: тот ужасный тип застрелил эрцгерцога, и началась война, впрочем, меня это не сильно задело. Но тут внезапно умер мой отец. Так что в один миг поездка Ранко в Рим была отложена, а в следующий меня призвали домой.
Роман сочувственно промычал и подчеркнул слово «умер» в своих записях.
– Началась сплошная неразбериха, можете представить. Я не собиралась покидать Париж, я была готова остаться с Ранко. Я почти радовалась этой войне, по ужасно эгоистичной причине. Но в Париже становилось опасно, а смерть отца означала, что у меня больше не было денег на обучение. А потом, в августе, Ранко объявил мне, что его призвали. Я даже в уме не держала такой вероятности. Я проплакала два дня кряду и решила ехать домой. Времечко для отъезда было адово – все разом бросились заказывать билеты на пароходы. Я вернулась в Филадельфию, к маме, и стала давать уроки рисования каким-то кошмарным детям.
– Но вы вернулись, – сказал Роман. – Все остальные картины, они были позже, да?
– Да, – согласилась она.
И тут ее стал бить глубокий, мокрый кашель, так что она закачалась всем телом. Дэбра вскочила со стула и бросилась на кухню. Йель тоже встал, не зная, что делать. Он успел привыкнуть к кашлю от плазмоклеточной пневмонии (ПКП), сухому и отрывистому – столько раз он слышал его на улицах и в барах – наводившему его на мысли о средневековой чуме. Он вспомнил Джонатана Берда, старого соседа Нико, который говорил: «Хотел бы я со всем этим кашлем хоть что-то выкашлять». Но Нора кашляла так, словно вот-вот захлебнется. Дэбра вернулась с салфеткой и очередным стаканом воды.
Йель вышел в столовую, позвав за собой Романа. Меньшее, что они могли – это не смущать Нору.
Роман прошептал:
– Он погиб на войне, да? Ранко Новак.
Йель пожал плечами:
– Сдается мне, вряд ли это история со счастливым концом.
– История прекрасная, – сказал Роман. – Обреченная любовь.
– Разве? – хмыкнул Йель.
И его стал разбирать смех. Это было ужасно, ведь Нора продолжала кашлять, и Роман выглядел обиженным. Но мечтательное лицо Романа и его голос высекли в душе Йеля искру черного юмора. Как прекрасна обреченная любовь! Как величаво и атмосферно мы покидаем друг друга! Как чудесна война, убивающая нас, как поэтичны болезни! Ему хотелось позвонить Терренсу и сказать: «Вы были как Ромео и Джульетта! Ромео и Джульетта, умершие, выблевывая внутренности. Тристан и Изольда весом девяносто фунтов[107], оба лысые. Это прекрасно, Терренс. Это прекрасно!»
– Ты окей? – спросил Роман.
Кашель Норы стал наконец стихать.
– Может, нам уже пора? – сказал Роман.
И тут в дверях появилась Дэбра с тем же предложением.
– Мне не следовало столько позволять ей говорить, – сказала она. – Как насчет завтра?
Предложение было отличное: это обещало еще одну ночь здесь, вдали от Чикаго и всех, кого Йель знал. Если бы только он мог растянуть это на неделю, а потом на месяц. Здесь не было никаких плакатов, призывавших его пройти тестирование. Он мог бы остаться в доме Норы, услав Дэбру жить своей жизнью.
В машине Йель сказал:
– Если она умрет сегодня во сне, просто пристрели меня, окей?
– Теперь, раз ты это сказал, она не умрет.
Сиденья были ледяными, а руль морозил Йелю руки даже сквозь перчатки.
book-ads2