Часть 60 из 137 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На гордый Рим, ликующий кругом.
И видит он, как люди гостю рады,
Он не сомнет их бешеным скачком,
Он не заставит их просить пощады.
И дети близко могут зреть отца,
И мнится — ждет бессмертье мудреца,
И нет ему на том пути преграды.
Царь Петр коня не укротил уздой,
Во весь опор летит скакун литой,
Топча людей, куда-то буйно рвется,
Сметая все, не зная, где предел.
Одним прыжком на край скалы взлетел,
Вот-вот он рухнет вниз и разобьется.
Но век прошел — стоит он, как стоял.
Так водопад из недр гранитных скал
Исторгнется и, скованный морозом,
Висит над бездной, обратившись в лед. —
Но если солнце вольности блеснет
И с запада весна придет к России —
Что станет с водопадом тирании?».
Приложения
Н. В. Измайлов «Медный всадник» А. С. Пушкина История замысла и создания, публикации и изучения
Памятник Петру Первому. Скульптор Э. Фальконе.
1
Последняя поэма Пушкина — «Петербургская повесть» «Медный Всадник», — написанная в болдинскую осень 1833 г., в период полной творческой зрелости, является его вершинным, самым совершенным произведением в ряду поэм, да и во всем его поэтическом творчестве, — вершинным как по совершенству и законченности художественной системы, так и по обширности и сложности содержания, по глубине и значительности проблематики, вложенной в него историко-философской мысли.
Вместе с тем творческие материалы, т. е. рукописи поэмы, черновые и беловые, сохранились в почти исчерпывающей полноте (кроме нескольких не дошедших до нас отрывков), что дает возможность проследить всю историю ее создания — от первого до последнего слова, изучить во всех деталях развитие творческой мысли Пушкина в работе над поэмой, от ее зарождения до завершения. Этому способствует и то, что весь рукописный материал, относящийся к «Медному Всаднику», опубликован под редакцией С. М. Бонди и Н. В. Измайлова в академическом издании сочинений Пушкина,[386] так же как в рукописи другого, относящегося к нему предшествующего произведения, т. е. черновые и беловые автографы неоконченной повести в «онегинских» строфах, называемой по фамилии ее героя «Езерский».[387]
Достаточно хорошо известны — а отчасти указаны самим поэтом — художественные, исторические, философские и иные русские, французские, польские произведения, на которых основано и с которыми связано создание поэмы — ее литературный фон (в самом широком смысле этого слова), так же как и ее бытовой и биографический фон, ее связи с жизнью Пушкина, с его переживаниями, размышлениями и воззрениями.
Все это дает возможность на твердых и широких основаниях построить строго документированную историю замысла и создания «Медного Всадника» и установить его место в творческом пути Пушкина, его связи с предшествующим и окружающим творчеством поэта, его значение в истории русской поэзии и, шире, в истории русской литературы.
Но это еще не все. Очевидная для каждого внимательного читателя, а тем более для каждого критика и исследователя сложность и глубина идейного содержания «Медного Всадника», его историко-философской проблематики, неразрывно связанной с его художественной системой, вызывала начиная с Белинского и вызывает до сих пор, в течение почти 130 лет и особенно в последние полстолетия, разные попытки раскрыть «тайну» поэмы, проникнуть в ее сущность и построить ту или иную концепцию ее проблематики. Эти попытки многочисленны и разнообразны, появляются одна за другой; одни авторы следуют за Белинским и развивают его понимание, другие — стремятся дать нечто новое и своеобразное. Каждая попытка отражает и тот исторический момент, в который она выдвигается, и мировоззрение ее автора, и его методологические принципы. Во многих из таких попыток можно найти более или менее удачные построения, сопоставления и соображения. Но чем больше возникает в пушкиноведении новых теорий, тем чаще приходится с сожалением убеждаться, что ни одна из них не приближает нас к цели — к такому пониманию изумительной пушкинской поэмы, которое бы наиболее глубоко, обоснованно и объективно выражало ее сокровенную философскую сущность и давало бы исчерпывающее истолкование образной системы «Петербургской повести». В самые последние годы появляются рецидивы безудержного субъективизма, полного произвола в толковании «Медного Всадника», и эти печальные рецидивы выдаются за последнее слово литературоведческой методологии, способствующей «научным открытиям» и открывающей новые «истины»…
Мы ограничимся пока этими беглыми замечаниями, каждое из которых будет развернуто далее, по ходу изложения. Обратимся теперь к рассмотрению истории замысла и создания «Медного Всадника», начиная с истоков, с тех исторических явлений, которые вызвали возникновение замысла и основных образов, определяющих сюжет поэмы.
В поэме, или «Петербургской повести», как очень точно назвал ее в подзаголовке сам Пушкин, два основных персонажа, два героя, определяющих две сплетенные между собою и сталкивающиеся идейно-тематические линии: первый из героев — Петр Великий, «могучий властелин судьбы», «строитель чудотворный», создатель города «под морем», продолжающий как личность жить и после смерти в памятнике, давшем поэме ее заглавие; другой — Евгений, мелкий чиновник из обедневшего дворянского рода, опустившийся до мещанского уровня, «ничтожный герой», вошедший в 30-х годах в творческий кругозор Пушкина из окружающего быта. Эти два, казалось бы, неизмеримо далеко стоящих друг от друга героя оказываются связанными событием, самая возможность которого вызвана «волей роковой» «державца полумира», — Петербургским наводнением 7 ноября 1824 г., погубившим не только счастие, но и самую жизнь Евгения. Угроза, брошенная «кумиру» безумием в момент внезапного и «страшного» прояснения мыслей, и вызванный ею мгновенный гнев «грозного царя» составляют кульминацию поэмы. Вокруг этого момента вращаются уже второе столетие все разнообразные попытки ее истолкования. Но наводнение, по-видимому, является тем моментом, от которого нужно начинать творческую историю «Медного Всадника».
Когда произошло петербургское наводнение 7 ноября 1824 г. — сильнейшее наводнение в истории города, Пушкин жил третий месяц (с 9 августа) в Михайловском, сосланный из Одессы «в далекий северный уезд», и был глубоко взволнован происшедшим в самом конце октября тяжелым столкновением с отцом — столкновением, грозившим ему, быть может, новой административной карой.[388]
Когда и каким образом узнал он о наводнении, сказать трудно. Всего вероятнее, первые (официальные) сообщения о нем — рескрипт Александра I князю А. Б. Куракину от 11 ноября и краткий рассказ о происшедшем «бедствии» — Пушкин прочитал в № 269 газеты «Русский инвалид» от 13 ноября 1824 г.: до этого момента никакие сведения о наводнении в печати не допускались.[389] Возможно, однако, что он узнал о «потопе» и раньше, из письма петербургской приятельницы сестры — Е. М. Ивелич, написанного, по-видимому, тотчас после наводнения, но полученного в Михайловском уже после отъезда Ольги Сергеевны и распечатанного поэтом.[390]
Как бы то ни было, в том мрачно-отчаянном настроении, в котором Пушкин был в то время, когда умолял Жуковского спасти его «хоть крепостию, хоть Соловецким монастырем» (XIII, 116), он отнесся к «потопу» желчно-иронически, видя в нем заслуженную кару «проклятому Петербургу» и выражая беспокойство лишь о судьбе «Северных цветов» Дельвига и винных погребов. В одном недатированном письме к брату, Л. С. Пушкину, он писал: «Что погреба? признаюсь, и по них сердце болит. Не найдется ли между вами Ноя, для насаждения винограда? На святой Руси не штука ходить нагишом, а хамы смеются. Впрочем это все вздор» (Акад., XIII, 122).[391] Первые известия о наводнении дали ему повод к фривольной шутке на французском языке, обращенной к петербургским дамам,[392] и вызвали мрачное заключение: «Я очень рад этому потопу, потому что зол. У вас будет голод, слышишь ли?». Закончив и запечатав письмо, поэт снова его распечатал, чтобы приписать поручение брату, касающееся, по-видимому, состояния винного погреба в Михайловском: «Ах, милый, богатая мысль! распечатал нарочно. Верно есть бочки, per fas et nefas (законным или незаконным образом (лат.), — Н. И.), продающиеся в Петербурге — купи, что можно будет, подешевле и получше. Этот потоп — оказия».
Несколько позднее, очевидно прочитав более подробные описания наводнения в петербургских газетах и в письмах родных и друзей, услышав рассказы очевидцев, в частности Михайлы Калашникова, Пушкин изменил свое первоначальное мнение[393] и 4 декабря писал брату: «Закрытие феатра и запрещение балов — мера благоразумная.[394] Благопристойность того требовала. Конечно, народ не участвует в увеселениях высшего класса, но во время общественного бедствия не должно дразнить его обидной роскошью. Лавочники, видя освещение бельэтажа, могли бы разбить зеркальные окна, и был бы убыток. Ты видишь, что я беспристрастен. Желал бы я похвалить и прочие меры правительства, да газеты говорят об одном розданном миллионе. Велико дело миллион, но соль, но хлеб, но овес, но вино? об этом зимою не грех бы подумать хоть в одиночку, хоть комитетом. Этот потоп с ума мне нейдет, он вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется. Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из онегинских денег.[395] Но прошу без всякого шума, ни словесного, ни письменного. Ничуть не забавно стоять в Инвалиде на ряду с идиллическим коллежским асессором Панаевым»[396] (Акад., XIII, 127).
Слова о «лавочниках», которые могли бы «разбить зеркальные окна», отчего «был бы убыток», т. е. о низших слоях петербургского населения, возмущенных и озлобленных поведением «высшего класса» «во время общественного бедствия», представляют собой несомненно в зародышевом состоянии мысль, которая, бесконечно углубленная и развитая, станет позднее основою «Медного Всадника».
Последним непосредственным откликом Пушкина на петербургское наводнение явилась его дружеская эпиграмма, написанная уже в апреле 1825 г. и обращенная к А. А. Бестужеву, одному из издателей декабристского альманаха «Полярная звезда».[397] Эпиграмма была вызвана тем, что альманах на 1825 г., тираж которого, весь уже отпечатанный, погиб в наводнение, был перепечатан заново и вышел в свет 21 марта 1825 г. Пушкин пародически перелицевал библейское сказание о всемирном потопе, применив к альманаху образ Ноева ковчега, приставшего к суше на горе Арарат (здесь замененной Парнасом). И как Ной взял в ковчег, для их спасения, по семи пар «чистых» и «нечистых» животных, так и в альманахе были объединены «и люди и скоты» — авторы, очень различные по дарованиям, по личному и литературному достоинству, по направлению: с одной стороны, сам Пушкин (поместивший в «спасенной» «Полярной звезде» отрывки из поэм «Цыганы» и «Братья разбойники» и кишиневское — 1821 г. — послание к Н. С. Алексееву), братья Бестужевы, Рылеев, Жуковский, Вяземский, Баратынский, Гнедич, Грибоедов, Крылов, Козлов, Ф. Глинка, Плетнев, Языков; с другой — Булгарин и Сенковский, ряд посредственных или бездарных сочинителей, как Иванчин-Писарев, Масальский, Ободовский, Раич и др.
Нет сомнения, что впечатление от «петербургского потопа» и вызванные им размышления, определение его как «общественное бедствие», ударившее всей своею тяжестью по «народу», по беднейшему слою населения столицы, — все это глубоко запало в сознание и чувство поэта, запало, чтобы через девять лет отразиться в «Медном Всаднике».
Вероятно, вскоре после возвращения из ссылки в Москву, а потом в Петербург он приобрел вышедшую в 1826 г. книгу историка В. Н. Берха «Подробное историческое известие о всех наводнениях, бывших в Санкт-петербурге», упомянутую как важнейший и первый источник сведений для «любопытных» в «Предисловии» к «Петербургской повести». Берх в своей книге перепечатал (с сокращениями) статью Булгарина, помещенную в «Литературных листках» в качестве рассказа очевидца. Ссылаться прямо на Булгарина в своей поэме Пушкин, очевидно, не хотел, и перепечатка Берха давала ему к этому законную возможность; он ограничился глухой ссылкой на «тогдашние журналы», из которых заимствованы «подробности наводнения», тем самым отводя от себя возможные упреки в неточностях, в том, что он, не быв свидетелем «потопа», вымышляет его подробности.
Книга Берха несомненно была взята с собой Пушкиным в путешествие 1833 г. по «пугачевским» местам и находилась перед его глазами во время работы над поэмой в Болдине. Очевидно, описание петербургского наводнения как основа сюжета будущей «Петербургской повести» было им задумано давно, во всяком случае еще в Петербурге, до поездки в Оренбург, а может быть и гораздо раньше, вскоре после самого «происшествия» 1824 г. Напомним еще один факт, который должен был оживить в сознании Пушкина мысль о наводнении и даже помочь наглядно представить его.
В самый момент отправления Пушкина в путешествие, 17 августа 1833 г., когда он, выехав с дачи на Черной речке, должен был переправиться через Неву, он стал очевидцем начинавшегося наводнения, которое едва не заставило его вернуться назад и отложить поездку. Об этом мы читаем в его письмо к Н. Н. Пушкиной от 20 августа из Торжка: «Милая женка, вот тебе подробная моя Одисея. Ты помнишь, что от тебя уехал я в самую бурю. Приключения мои начались у Троицкого мосту.[398] Нева так была высока, что мост стоял дыбом; веревка была протянута, и полиция не пускала экипажей. Чуть было не воротился я на Черную речку. Однако переправился через Неву выше, и выехал из Петербурга. Погода была ужасная. Деревья по Царскосельскому проспекту так и валялись, я насчитал их с пятьдесят. В лужицах была буря. Болота волновались белыми волнами <…> Что-то было с вами, Петербургскими жителями? Не было ли у вас нового наводнения? что, если и это я прогулял? досадно было бы» (Акад., XV, 71-72). Наводнения в Петербурге в тот день не произошло вследствие перемены ветра, но в те часы, когда Пушкин видел вздувавшуюся Неву, существовало опасение, что будет бедствие не меньшее, чем в 1824 г.[399] Важны, однако, пристальное внимание поэта к подъему воды в реке и его опасение, его досада от мысли, что он и это наводнение «прогулял». Это еще один показатель того, что тема наводнения уже определилась в его творческом, сознании задолго до начала работы над «Медным Всадником».
2
Две темы, или, вернее, две проблемы, среди многих прочих занимают важнейшее место в творчестве Пушкина — поэта, романиста, историка, мыслителя и публициста в последнее десятилетие его деятельности, с 1826 г. по конец его жизни. Первая из них, которую можно назвать «петровской темой», посвящена — в разных аспектах и разных формах — личности и деятельности Петра Великого. Вторая, условно определяемая нами как «тема (и проблема) ничтожного героя», возникает позднее, около 1830 г., и касается нового, еще не бывалого в русской литературе явления — героев из деклассированных дворян и даже разночинцев и мещан, сменяющих прежних романтических героев.
Та и другая темы имеют ряд точек соприкосновения, и обе они входят в идейно-художественную проблематику последней поэмы Пушкина «Медный Всадник». Поэтому прежде чем обратиться к анализу творческой истории «Петербургской повести», необходимо коснуться обоих этих вопросов — петровской темы и темы «ничтожного героя» в творчестве поэта. Начнем с петровской темы.[400]
Образ Петра Великого с его сподвижниками и его эпохою вошел с ранних лет жизни Пушкина в круг его родовых и даже семейных воспоминаний, и притом с двух сторон. С отцовской стороны это были рассказы о предках Пушкиных Петровского времени, из которых один (Федор Матвеевич) был казнен в 1697 г. за участие в стрелецком заговоре против Петра («С Петром мой пращур не поладил И был за то повешен им» — «Моя родословная», 1830). С материнской стороны прадедом поэта был знаменитый Ибрагим (Абрам) Петрович Ганнибал, «Арап Петра Великого», «царю наперсник, а не раб»; рассказы о нем Пушкин мог слышать от людей, лично его знавших, а с его сыном Петром Абрамовичем встречался после окончания Лицея (1817) и во время ссылки в Михайловское (1824) в усадьбе Ганнибалов Петровское.
Однако же в творчество Пушкина петровская тема вошла лишь с конца 1826 г.
Причины этому многообразны. В лицейские годы интерес к Петру был заслонен современными событиями — Отечественной войной 1812 г. и европейскими походами. В то же время петровская тема в литературе была скомпрометирована в глазах Пушкина, следовавшего в этом за «арзамасцами», рядом эпигонских классицистических поэм — Романа Сладковского («Петр Великий», 1803), С. А. Ширинского-Шихматова («Петр Великий, лирическое песнопение в осьми песнях», 1810), Александра Грузинцева («Петриада, поэма эпическая», 1812; изд. 2-е, 1817) и др.
Вышедшая в свет в 1818 г. «История государства Российского» Карамзина определила надолго тематику поэзии декабристского направления. Отразилась она и в творчестве Пушкина начиная с VI песни «Руслана и Людмилы», продолжаясь в оставшихся незавершенными поэме и трагедии о Вадиме Новгородском и завершаясь «Борисом Годуновым», законченным 7 ноября 1825 г., почти накануне восстания декабристов — события, вызвавшего глубокое отражение в мировоззрении и творчестве поэта.
Если, однако, за все время, предшествующее возвращению Пушкина из ссылки, имя Петра I упоминается в его стихотворениях и поэмах всего четыре раза, да и то вскользь или шутливо, то это не значит, что личность и деятельность Петра были вне его интересов и размышлений. Напомним его поездку с И. П. Липранди в январе 1824 г. из Одессы в Бендеры и Варницу — в места, связанные с судьбою Карла XII и Мазепы после их полтавского поражения, где Пушкин напрасно искал могилу изменника-гетмана, что нашло позднее отражение в III песни «Полтавы».
Несколько ранее поэт записывает в Кишиневе свои замечательные размышления о личности и значении Петра сравнительно с его ничтожными преемниками и с самою Екатериной II, датированные 2 августа 1822 г. и представляющие собою статью полуисторического и полупамфлетного характера. «По смерти Петра I, — начинается статья, — движение, переданное сильным человеком, все еще продолжалось в огромных составах государства преобразованного <…> Ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, с суеверной точностию подражали ему во всем, что только не требовало нового вдохновения…» и т. д. Итак, здесь и далее Петр — «сильный человек», «северный исполин», человек «необыкновенной души», который «искренно любил просвещение» и «гений» которого «вырывался за пределы своего века». Но вместе с тем он — «самовластный государь», вокруг которого «история представляет <…> всеобщее рабство»; «все состояния, окованные без разбора, были равны пред его дубинкою. Все дрожало, все безмолвно повиновалось». И наконец такое общее заключение: «Петр I не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон» (Акад., XI, 24 и 288-289).
В этих лапидарных, отчеканенных определениях уже в сущности заключен в эмбриональной форме позднейший двойственный, а точнее, двусторонний и глубоко диалектический взгляд поэта на личность и деятельность Петра, — взгляд, высшим, самым глубоким и совершенным выражением которого явится десятилетие спустя «Медный Всадник».
События 14 декабря 1825 г. и последовавшие за разгромом восстания следствие, суд и приговор над дворянами-декабристами, наконец, возвращение поэта из ссылки и свидание его 8 сентября 1826 г. с Николаем I заставили Пушкина многое пересмотреть в его воззрениях на прошлое и настоящее России. Историзм, всегда свойственный Пушкину и составлявший основу его общественно-философских взглядов, выражался у него прежде всего в стремлении отыскать причинные связи между современностью и той эпохой, которая легла в ее основу, — эпохой Петра I. В этот момент «властитель слабый и лукавый» (как позднее назвал поэт Александра I) сменился новым царем, «суровым и могучим» (как назвал он Николая I в стихах, посвященных 25-летию Лицея, 19 октября 1836 г.). «Необъятная сила правительства, основанная на силе вещей» — по формуле, введенной Пушкиным в составленную им по распоряжению Николая записку «О народном воспитании» (1826), — воплощалась для него в новой власти, и с этой властью, по убеждению возвращенного из ссылки поэта, надо было устанавливать взаимоотношения. Образцом же отношений между самодержавным монархом и его избранными подданными, ближайшими помощниками и советниками, был Петр Великий. В этом смысле человеческий образ его был намечен еще Ломоносовым в неоконченной поэме «Петр Великий» и во многих одах, а сформулирован кратко и выразительно Державиным в оде «Вельможа» (1794):
Оставя скипетр, трон, чертог,
Быв странником, в пыли и в поте,
Великий Петр, как некий бог,
Блистал величеством в работе:
book-ads2