Часть 12 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Самый важный противовес мальтузианской перенаселенности — не миграция из сельских регионов, все сильнее страдающих от дефицита земли, в города развитых стран, а миграция в города той же страны. О пользе такого переселения дает представление чрезвычайно убедительное исследование миграции из сельских областей Танзании в 1991–2004 годах, авторы которого изучают изменение доходов как у мигрантов, так и у тех, кто остался дома[122]. Миграция в танзанийские города влечет за собой резкое возрастание доходов, сопровождаясь ростом потребления в среднем на 36 процентных пунктов. В целом на миграцию приходится примерно около половины общего сокращения сельской бедности. Города обеспечивают экономию за счет масштаба, повышая производительность труда простых людей до такого уровня, который был бы невозможен при их жизни в рассредоточенном состоянии[123]. Если в сельской местности высокая плотность населения приводит к бедности, то в городах высокая плотность населения — залог процветания. Как ни странно, те же самые люди, которые являются самыми горячими сторонниками миграции из бедных стран в богатые, зачастую враждебнее всего относятся к переселению сельской бедноты в города в пределах их собственной страны. Можно подумать, что крестьяне должны быть навеки законсервированы в маринаде их сельской идиллии. Без массовой эмиграции из обедневших сельских регионов оставшемуся населению не видеть процветания, для которого необходим резкий прирост количества земли, приходящейся на одного человека. Поэтому жизненно важно, чтобы города выполняли свою функцию, повышая производительность труда мигрантов, прибывших из сельской местности.
Некоторые из условий, обеспечивающих выполнение городами этой функции, определяются на национальном уровне, но другие задаются самим городом. Одни города становятся намного более эффективной лестницей для мигрантов, чем другие. В этом смысле причиной важных различий могут стать такие факторы, как принципы зонирования и местный транспорт[124]. Несмотря на высокую производительность Парижа в целом, те его пригороды, которые отведены для их заселения мигрантами из сельских регионов бедных стран, дисфункциональны. В них разрешена только жилая застройка, но при этом они очень плохо связаны транспортом с местами работы. И напротив, в таких городах, как Стамбул, мигранты селятся в районах, сочетающих плотную жилую застройку с наличием предприятий. Такое же сочетание характерно и для типичных африканских городов, однако те обычно заселяются так неформально, что там невыгодно многоэтажное жилое строительство. В итоге, несмотря на то что африканские трущобные города выглядят страшно перенаселенными, на самом деле они не отличаются высокой плотностью населения. Результатом становится меньшее число возможностей для предпринимательства: высокая плотность населения создает процветание путем концентрации спроса, позволяющей специализированным фирмам найти свою нишу на рынке. Поэтому миграция действительно играет решающую роль при борьбе с перенаселенностью стран нижнего миллиарда, но это не относится к миграции в богатые страны.
Глава 10
Оставшиеся дома?
Итак, мы изучили все существующие каналы возможного воздействия миграции на тех, кто остается жить в бедных странах. В какую картину все это складывается? По-видимому, политическое воздействие миграции носит умеренно позитивный характер, хотя факты, доказывающие это, только начинают накапливаться. В том, что касается экономических последствий, на первом месте стоят «утечка мозгов» и денежные переводы. В глобальном плане говорить об «утечке мозгов» — ошибка: возможность миграции лишь стимулирует появление новых талантов, вместо того чтобы истощать их фиксированный запас. Но в том, что касается стран, находящихся на дне мировой экономики, утечка мозгов является реальностью. Однако для тех же самых стран поступления, приходящие из-за границы, становятся спасительным кругом, облегчая чрезвычайно тяжелые условия жизни. Для большинства стран прибыль от поступлений, скорее всего, перевешивает потерю талантов, вследствие чего чистый экономический итог оказывается умеренно положительным.
Поэтому мы можем вполне уверенно заключить, что для оставшихся дома миграция оборачивается благом. Но, по сути, этот вывод является ответом на неверный вопрос. В реальности следует задаваться вопросом не о том, что приносит миграция тем странам, которые служат ее источником, — вред или пользу, а о том, принесет ли им вред или пользу ускорение миграции. Проблема практической политики заключается в необходимости решить, что будет более полезным для бедных стран — ускорение существующей миграции или принятие странами, в которые она направлена, эффективных мер по ее ограничению. Именно это обстоятельство, а не общее воздействие миграции, требует оценки с точки зрения тех, кто остается дома. Если вы думаете, что подобные тонкости — педантизм и софистика, то советую вам еще раз пролистать часть 4 и задуматься. Проводимое мною различие, имеющее принципиальное значение в большинстве случаев экономического анализа, — это различие между общим воздействием миграции и ее предельным воздействием. То, что ее общее воздействие — положительно, не говорит нам ровно ничего об ее предельном воздействии.
Однако мы можем оценить предельное воздействие миграции исходя из графика ее общего воздействия. На рис. 10.1 сплошная линия соответствует графику утечки/прироста талантов в зависимости от разных темпов миграции. Например, мы знаем, что в Китае и Индии с их низкими темпами миграции наблюдается серьезный прирост талантов, в то время как Гаити — страна с намного более высокими темпами миграции — страдает от их оттока. Пунктирная линия показывает предельное воздействие миграции. Простая логика подсказывает нам, что когда выгода достигает максимума, небольшое увеличение или уменьшение темпов миграции ничего не меняет; или, выражаясь более красивыми словами, предельный эффект равен нулю. В тех случаях, когда выгода снижается, дополнительная миграция не может не усугубить ситуацию и потому предельный эффект отрицателен. Очевидно, что с точки зрения тех, кто остается дома, идеальным темпом миграции будет тот, при котором прирост талантов максимален. На Гаити этот пик явно давно пройден: на основе такого критерия, как утечка/прирост талантов, мы можем уверенно заключить, что реальный темп миграции в этой стране намного превышает желаемый. При намного более низких темпах миграции утечка талантов на Гаити сменилась бы их приростом, как в Китае или в Индии.
Рис. 10.1. Миграция и утечка/прирост талантов
На рис. 10.2 изображены общее и предельное воздействие миграции на денежные переводы, проанализированное точно таким же образом. Очевидно, что в отличие от случая утечки/прироста талантов, общее воздействие переводов будет отрицательным лишь в редких случаях. Единственный известный мне случай, когда миграция дошла до того, что переводы лишь выкачивали деньги из карманов тех, кто остался дома, а не обогащали их, относится к Южному Судану. Во время войны квалифицированные люди покидали эту страну вместе со своими семьями. После завершения конфликта они выказывали крайнее нежелание возвращаться, делая это лишь в тех случаях, когда правительству удавалось заманить их на родину высокими заработками. Но даже при этом те, кто возвращался домой, оставляли свои семьи за границей и посылали им деньги. Так и возник парадокс: чистый отток денег из одной из беднейших стран мира в одну из самых богатых.
Однако, несмотря на существенный объем переводов в нормальных обстоятельствах, при возрастании миграции они также достигают пика, после которого дальнейшая миграция становится контрпродуктивной. Если открыть дверь слишком широко, мигранты будут привозить своих родственников с собой вместо того, чтобы отправлять им переводы. Аналогичный пик мы увидим и при рассмотрении вопроса об уровне квалификации мигрантов. Более того, существуют надежные эмпирические подтверждения того, что большинству бедных стран, являющихся источниками миграции, очень далеко до той точки, в которой переводы достигают максимума. Притом что в отсутствие миграции, очевидно, не было бы и переводов, в предельном случае эти страны получали бы больше переводов при наличии ограничений на миграцию, особенно касающихся права образованных мигрантов привозить с собой свои семьи.
Рис. 10.2. Миграция и денежные переводы
Таким образом, мы приходим к тому, что миграция, помогая тем, кто остается на родине, помогала бы им еще больше, если бы не была такой массовой. Однако страны, являющиеся источником миграции, не в состоянии контролировать ее своими силами: темп миграции определяется политикой принимающих ее стран. Полемические дебаты на тему о том, полезна ли миграция или вредна, серьезно затрудняют выработку оптимальной политики: речь должна идти не о том, открывать ли дверь или закрыть ее, а о том, в какой степени она должна быть приоткрыта.
Спасательный круг способен удержать человека на плаву, но он не в силах изменить его жизнь. Миграция из перенаселенных сельских районов — в конечном счете мощный двигатель развития. Но основные миграционные потоки направляются не в города богатых стран, а в города самих бедных стран. Такая страна, как Турция, за последние полвека вырвавшаяся из бедности, достигла этого не из-за того, что отправила два миллиона турок в Германию: по сравнению с 90 миллионами человек, оставшихся в Турции, это капля, а кроме того, напомню, что эти немецкие турки находятся на одном из последних мест в том, что касается отправки переводов на родину. За турецким экономическим чудом стояло переселение сельской бедноты в Стамбул, в свою очередь, привлекаемой туда расширением возможностей.
Наиболее вероятная роль международной миграции как катализатора состоит в том, что она становится каналом для распространения идей. Наличие диаспоры, контактирующей с обществами, имеющими более функциональную социальную модель, может ускорить усвоение идей, изменяющих жизнь. Однако мало что указывает на то, что постоянно живущие в стране диаспоры, в отличие от временно проживающих в ней иностранных студентов, имеют в этом смысле какое-то значение. Несмотря на всю ценность идей, в каждом из важных случаев преобразований, обсуждавшихся в главе 2, — Восточной Европы, Южной Европы и «арабской весны» — диаспоры не играли серьезной роли. Вообще, при политической ангажированности многих диаспор они обычно глядят в прошлое, лелея старые сектантские обиды как способ сохранения своей идентичности в окружающем их обществе, вместо того чтобы становиться послами тех его качеств, которые в конечном счете и соблазнили их к миграции. Более того, институты невозможно пересадить на новое место в существующем виде. Любому обществу присуще значительное своеобразие, и потому функциональными могут быть лишь институты, возникшие естественным путем. Даже внешне похожие друг на друга «англосаксонские» общества — США, Великобритания, Австралия и Новая Зеландия — имеют серьезные различия в том, что касается их политических и экономических институтов. Удачные институты должны соответствовать обществу, пусть и обладая фамильным сходством со своими международными образцами, а не быть трансплантантами, которые обычно отвергаются обществом. Поэтому постоянное население страны по сравнению с диаспорой может находиться в более выгодном положении для восприятия идей и их применения. Оно способно брать на вооружение международные образцы, о которых узнает через интернет или в процессе обучения за рубежом, и в то же время держит палец на пульсе процессов, идущих в его собственном обществе, и потому в состоянии создать жизнеспособные отечественные институты. Напротив, диаспора в одно и то же время находится и слишком близко к принимающему ее обществу для того, чтобы воспринимать общую картину, и слишком далеко от своего родного общества, которое видится ему в романтических фантазиях.
Даже в тех случаях, когда диаспоры смотрят вперед, а не погрязли в прошлом, они становятся излишними в качестве проводников идей. Техника уничтожает расстояния, устраняя необходимость в физическом перемещении: египетская молодежь скачивает материалы из YouTube и Google и общается друг с другом с помощью сотовых телефонов и Facebook. Как лаконично отметил Найалл Фергюсон, Запад вырвался вперед, создав ряд таких «программ-приманок» (killer apps), как конкуренция, вызвавшая реорганизацию его общества, но сейчас эти «программы-приманки» доступны для установки и устанавливаются по всему миру[125].
В потенциале эмиграция талантов из стран нижнего миллиарда создает ощущение, что «жизнь идет где-то, но не здесь». Вообще говоря, такое ощущение принципиально в плане создания стимулов и ролевых моделей, компенсирующих утечку талантов. В худшем случае чувство того, что жизнь идет где-то в другом месте, расслабляет, что выразил Чехов своим мощным рефреном «В Москву, в Москву!». Но для бедного общества, долго жившего в застое и бедности, жизнь в смысле возможностей действительно течет где-то там, а не здесь, и молодые люди это отлично осознают. Даже в отсутствие эмиграции новые средства коммуникации и глобализованная молодежная культура открывают перед ними заманчивый мир, который лежит совсем рядом. При современной технике пропуском в этот мир становится элементарная грамотность — именно поэтому культурные реакционеры из числа радикальных исламистов так боятся образования: название нигерийского террористического движения «Боко Харам» означает «западное образование греховно». Но, как и любая другая стратегия терроризма, действия «Боко Харам» обречены на провал. Даже если запретить миграцию, контакты с внешним миром продолжатся: невозможно скрыть или пресечь бурные и успешные процессы, идущие в других странах. Перспектива миграции и связи с родственниками за рубежом с той же вероятностью способны как смягчить горечь непричастности к этим событиям, так и обострить ее.
Ощущение того, что «жизнь идет не здесь», способно повлечь за собой чувство бессилия, но это — не причина для отчаяния. Триумфом постмодернистской культуры стала децентрализация: возбуждение проникает во все уголки мира, уничтожая раз и навсегда установленный порядок подхода к кормушке. Задачей для великих лидеров в странах нижнего миллиарда становится насаждение убедительного представления о том, как это восхитительно — догонять ушедших вперед, присоединяться ко все более разнородной группе обществ, в которых-то и течет жизнь. Несомненно, именно таким духом охвачены современный Китай и, в различной степени, страны Африки. И он не имеет особого отношения к международной миграции.
Таким образом, эмиграция из стран нижнего миллиарда не является ни угрозой, ни стимулом для тех, кто остается дома. Это всего лишь спасательный круг, децентрализованная программа помощи. Подобно другим программам помощи, она ничего не решает, но благодаря ей, несомненно, улучшается жизнь миллионов людей, чьи условия существования абсолютно нетерпимы в наш век глобализации и процветания. Но как и в случае с помощью самой по себе, ключевой вопрос, связанный с миграцией, состоит не в том, хороша ли она или плоха, а в том, как в предельных случаях добиться от нее максимальных результатов. Существуют вполне убедительные факты, говорящие о том, что для нижнего миллиарда миграция в целом полезна. Но в предельных случаях она оказывается пагубной, вызывая отток талантов при ничтожных поступлениях средств от эмигрантов.
Миграция как помощь
Практически все страны, принимающие мигрантов, имеют программы помощи для стран нижнего миллиарда: борьба с присущей им бедностью справедливо считается глобальным общественным благом. Программы помощи выражают в себе характер общества, будучи актом щедрости по отношению к обществам, живущим в отчаянной нужде. Даже если эти программы не слишком эффективны, они представляют собой проявление нашего гуманизма и потому укрепляют его. Подобно тому, как отдельные добрые дела в совокупности определяют не только то, какими нас видят другие, но и то, как мы выглядим в собственных глазах, так же и коллективные добрые поступки не только служат отражением общества, но и формируют его.
Этическая основа для оказания помощи в настоящий момент играет особенно большую роль. Суровая и продолжительная рецессия, поразившая развитые страны, влечет за собой жесткую фискальную экономию. Насколько приоритетны в этих условиях расходы на оказание помощи? Любые программы помощи ничтожны по отношению к общему государственному бюджету, и потому в случае тревожной фискальной ситуации несущественно, будут ли они серьезно урезаны или не претерпят изменений. Однако пора бюджетных сокращений чудесным образом заставляет собраться с мыслями: в такие моменты приходится делать непростой выбор, к тому же подвергающийся публичному обсуждению. Насколько важны нужды беднейших обществ по сравнению с потребностями нашего собственного общества? И напротив, периоды фискального благополучия мало что могут сказать об истинных приоритетах общества: если деньги достаются легко, то их тратят на все что только придет в голову. Сейчас, когда я пишу эти строки, каждое богатое общество в какой-то мере демонстрирует свои истинные приоритеты, причем выясняется, что они резко различаются от страны к стране. Кроме того, их не всегда удается предсказать исходя из приблизительной характеристики политического спектра. В Великобритании правое правительство не пошло на сокращение программ помощи; напротив, в США левое правительство резко сокращает аналогичные программы. И дело не сводится к эксцентричным девиациям публичной политики, происходящим под нажимом демократической общественности. Судя по всему, британская публика спокойно относится к выявлению истинных приоритетов. Некоторое время назад правый журнал The Spectator, решительно выступающий против оказания помощи, провел публичные дебаты на тему о том, не следует ли Великобритании сократить свои программы помощи. Я получил приглашение выступить на этих дебатах, и оно привело меня в некоторый трепет: вряд ли бы в Великобритании нашлась аудитория, более склонная выступать за сокращение зарубежной помощи. Однако мы победили в этих дебатах с громадным отрывом. Лично моя аргументация сводилась не к тому, что такая помощь сверхэффективна, — ибо я сильно сомневаюсь в этом, — а к тому, что наши решения в отношении оказания помощи неизбежно отражают в себе наши представления о том, какое общество мы стремимся построить. На последних выборах обе партии, входящие в правящую коалицию, дали слово не сокращать, а наоборот, увеличивать объемы помощи, и мы должны выполнять свои обязательства перед бедными странами мира. Я ощущаю некоторую гордость за принадлежность к нации, которая в наши непростые времена подтверждает свою щедрость. Сомневаюсь, чтобы американцы как народ были менее щедрыми. В конце концов, после землетрясения на Гаити личные пожертвования на оказание помощи пострадавшим сделала невероятно большая доля — половина — всех американских домохозяйств. Возможно, неприязнь американцев к выполнению программ помощи отражает в себе рост недоверия к правительству, в настоящее время заметное в американских публичных дебатах: средства, выделенные общественностью, оседают в карманах правительства, прежде чем попасть в ту страну, для которой они предназначаются.
В тех случаях, когда разная политика по-разному сказывается на достижении одной и той же цели, правительствам, желающим сохранить политическую сплоченность, следует координировать эту политику ради осуществления поставленных целей. Как минимум правительства не должны одновременно применять такие политические инструменты, которые способствуют достижению цели, и такие, которые препятствуют этому. Так, миграционная политика, осуществляемая страной, принимающей мигрантов, окажет такое воздействие на страну, служащую источником миграции, которое будет либо способствовать политике по оказанию помощи этой стране, либо подрывать ее, в зависимости от последствий миграции. Поскольку эмиграция в целом оказывает положительное воздействие на тех, кто остается дома, а богатые страны считают своим этическим долгом помогать беднейшим странам, то миграционная политика в какой-то степени должна рассматриваться как дополнение к программам помощи. Разумеется, миграция влечет за собой и другие следствия, и правительства стран, принимающих ее, имеют законное право принимать их во внимание, но необходимо учитывать и последствия миграции для тех, кто остался на родине.
Два важнейших экономических потока между богатыми и беднейшими странами, возникающие вследствие миграции, — это денежные переводы и «утечка мозгов». Переводы представляют собой скрытую форму помощи, оказываемой богатыми бедным, в то время как «утечка мозгов» — скрытая форма помощи, оказываемой бедными богатым. Попробуем разобраться, почему это так.
Непосредственным источником переводов служат доходы мигрантов, оставшиеся после выплаты налогов, и потому в роли спонсоров выступают сами мигранты. Но в конечном счете, высокая производительность, позволяющая мигрантам зарабатывать деньги, пересылаемые на родину, в первую очередь обеспечивается вовсе не мигрантами. В конце концов, в своем родном обществе эти люди работали бы намного менее производительно. Переселяясь в страны с высоким уровнем заработков, они начинают извлекать выгоду из различных форм общественного капитала, в своей совокупности делающих богатые общества богатыми. Этот общественный капитал был накоплен коренным населением страны, принимающей мигрантов. Как отмечалось в главе 2, если это дает коренному населению основания претендовать на эту надбавку за производительность, то в практическом плане ему бы не стоило это делать, так как при этом мигранты были бы низведены до положения людей второго сорта. Тем не менее коренное население поступит вполне обоснованно, если потребует, чтобы ему наряду с мигрантами воздали должное за переводы, обогащающие тех, кто остался жить в странах — источниках миграции. Последняя позволяет коренному населению отправлять значительные денежные средства в эти бедные страны: по сути, речь идет о программе помощи, осуществляемой мигрантами. Разумеется, привлекательной чертой этой программы помощи является и то, что она ничего не стоит коренному населению: она финансируется за счет роста производительности, обеспечиваемого миграцией.
С другой стороны, «утечка мозгов» финансируется за счет расходов на образование, которые несут власти стран — источников миграции. Инвестиции в образование детей, которые впоследствии переселяются в богатые страны, можно рассматривать как непреднамеренную программу помощи странам, принимающим мигрантов. Налоги с заработка иммигрантов, получаемые этими странами, представляют собой доход от образования, оплаченного совсем другими странами. Такое перераспределение средств невозможно оправдать никакими рациональными соображениями, и потому встает вопрос о компенсации. Власти стран, принимающих мигрантов, должны выплачивать странам — источникам миграции суммы, соответствующие налоговым поступлениям, которые являются прибылью от инвестиций в образование. Подходящим критерием для определения размеров компенсации может служить доля расходов на образование в бюджете страны, принимающей мигрантов. Например, если на образование приходится 10 % государственных расходов, то десятую часть налогов, взимаемых с иммигрантов, можно счесть справедливой компенсацией за то, что данная страна получает в свое распоряжение квалифицированную рабочую силу, обучение которой было оплачено каким-то другим обществом. Предположим, что на долю налоговых поступлений приходится 40 % национального дохода страны, принимающей мигрантов, что они составляют 10 % ее населения и что они выплачивают долю налогов, пропорциональную их доле в населении страны. В таком случае соответствующая компенсация за налоговые поступления, обеспеченные прибытием в страну квалифицированной рабочей силы, составит 0,4 % национального дохода. Разумеется, данный пример носит чисто абстрактный характер. Однако если фигурирующие в нем числа по порядку величины соответствуют реальности, то мы получаем интересное следствие. ООН поставила цель довести размеры внешней помощи до 0,7 % национального дохода. Соответственно, значительную долю этой помощи можно будет считать просто компенсацией за неявную помощь, оказываемую странами — источниками миграции странам, принимающим ее. В реальности большинство богатых стран выделяют на оказание помощи намного меньше, чем 0,7 % национального дохода — как правило, около половины этой величины. Поэтому можно сказать, что левая рука дает помощь, а правая получает ее и она превращается из подарка в возмещение ущерба.
Часть V
К пересмотру миграционной политики
Глава 11
Нации и национализм Англия для англичан?
ПРЕДСТАВИМ себе, что где-то в Англии немолодой человек, подражая поведению озлобленных подростков, намалюет на стене лозунг: «Англия для англичан». Хулигана схватит полиция, на него вполне обоснованно заведут дело и отдадут под суд с явным намерением предъявить ему обвинение в расизме. Вообще говоря, почти во всех странах богатого мира идея национального государства вышла из моды как у образованной элиты, так и у молодежи. Двумя столпами идентичности в наше время стали индивидуализм и глобализм: многие молодые люди яростно отстаивают свою индивидуальность в окружающем их и чуждом им обществе и в то же время видят себя гражданами мира.
Современный индивидуализм имеет глубокие корни. Примерно в то время, когда на свет появилась современная концепция индивидуума, Декарт объявил, что мы узнаем о существовании мира посредством неоспоримого опыта личного мышления: cogito, ergo sum. Многие современные философы считают, что Декарт перепутал местами причину и следствие. Мы не можем воспринимать свое существование иначе как в контексте осознания того, что являемся частью общества.
И здесь, в самом основании философии, возникает противоречие между людьми как индивидуумами и людьми как членами общества. Двумя этими подходами пронизаны и политика, и общественные науки. В политическом плане налицо диапазон воззрений от социализма до либертарианского индивидуализма, включающий таких политиков, как Маргарет Тэтчер с ее бьющим не в бровь, а в глаз заявлением «Нет такой вещи, как общество», и таких мыслителей, как Айн Рэнд, которая считала социальную организацию заговором ленивого большинства против одаренного меньшинства. В сфере общественных наук свойственное экономике стремление ставить индивидуума во главе угла издавна противопоставлялось групповому анализу, используемому в социологии и антропологии. Люди в одно и то же время суть индивидуумы и члены общества. Адекватная теория людского поведения должна учитывать оба эти аспекта нашей природы, точно так же, как успехи физики основывались на понимании того, что на субатомном уровне материя ведет себя и как частицы, и как волны.
Баланс между людьми как частицами и людьми как волнами может влиять на наше отношение к стране. На одном конце спектра находится страна как случайная географическо-юридическая сущность, населенная некими частицами. На другом конце спектра страна — это люди, имеющие общую идентичность и объединенные узами взаимного внимания. Этот конец спектра разделен на два отдельных этапа: представление о том, что общество не менее важно, чем индивидуум, и представление о том, что страна — ключевая единица организации общества. Потенциальным источником путаницы при этом служит то, что первая идея обычно ассоциируется с левыми политическими силами, а последняя — с правыми. Общество или личность?
Сначала разберем идею о том, что общество важнее индивидуума. Развитие философии, психологии и экономики в последние годы шло под знаком отрицания индивидуального начала. В философии Майкл Сэндел показал, как в течение последнего поколения акцент на индивидуализме, присущий экономическому анализу, привел к отказу от коллективного предоставления важнейших благ в пользу рыночных механизмов[126]. Наступление рынка имело серьезные последствия в плане распределения, сопровождаясь беспрецедентным ростом социального неравенства. Некоторые философы в настоящее время ставят под сомнение свободную волю — краеугольный камень индивидуализма. Их соображения основываются на собранных социальной психологией фактах, свидетельствующих о силе подражания[127]. Люди выбирают ролевые модели поведения из небольшого числа имеющихся вариантов, и в дальнейшем их реакция на те или иные ситуации задается выбранной ролевой моделью: при рассмотрении с такой точки зрения личная ответственность не устраняется, но существенно ослабляется.
В психологии Джонатан Хайдт и Стивен Пинкер показали, каким образом настроения и убеждения, влияющие на наше поведение по отношению к другим людям, изменяются с течением времени, серьезным образом сказываясь на благосостоянии. Хайдт указывает, что чувство общности является одним из шести фундаментальных нравственных ощущений, присущих практически всем людям[128]. Пинкер объясняет резкое сокращение уровня насилия в западном обществе, происходившее начиная с XVIII в., ростом способности к сопереживанию: благодаря различным факторам, включая в первую очередь распространение грамотности и популярные романы, люди научились ставить себя на место других и представлять себя жертвами насилия, которому подверглись не они сами. Даже психоанализ, традиционно возводивший роль личности в абсолют, сейчас ищет корни личных проблем в таких чувствах, порождаемых взаимоотношениями между людьми, как стыд.
Экономика издавна являлась бастионом эгоистичного, доведенного до крайности индивидуализма. Основы такого подхода были заложены Адамом Смитом в его знаменитом «Исследовании о причинах богатства народов», в котором он продемонстрировал, что подобное поведение выгодно для общества. Но Смит написал и «Теорию нравственных чувств», посвященную основам взаимоотношений. Эта работа с запозданием получает должное признание[129]. Дополнением к ней служит такая новая дисциплина, как нейроэкономика, в которой взаимодействие с другими людьми объясняется с неврологической точки зрения[130]. В сфере экспериментальной экономики выяснено, что склонность к доверию имеет высокую ценность и различается от общества к обществу. Исследования, посвященные счастью, показали, что в реальности важны социальные, а не материальные факторы: то, в какие отношения мы вступаем с другими и как выглядим в их глазах. Но даже с точки зрения такого узкого показателя, как доход, группа, отличающаяся высоким уровнем уважения и доверия к другим людям, будет более преуспевающей, чем группа, состоящая из эгоистичных индивидуалистов. В настоящее время бушуют споры о том, может ли социобиология объяснить возникновение генетической предрасположенности к доверию. В то время как его невозможно объяснить конкуренцией между индивидуумами, оно могло быть порождено как конкуренцией между генами, так и конкуренцией между группами: не исключено, что взаимное уважение в пределах группы заложено в нас с рождения[131].
С точки зрения всех этих исследователей поведение отчасти определяется чувством общности и настроениями, разделяемыми сообществом. Люди отличаются предрасположенностью к взаимному уважению в пределах группы; но эти чувства могут быть разрушены личным эгоизмом, как происходило на протяжении предыдущего поколения по мере укрепления позиций рынка.
Является ли нация сообществом
Сообщество играет важную роль как принципиальная ценность для большинства людей, как ключевой фактор счастья и как источник материального благосостояния. Какие же организационные единицы наиболее важны для сообщества: семья, клан, квартал, этническая группа, религия, профессия, регион, нация или мир? Люди прекрасно осознают наличие у них целого ряда идентичностей, многие из которых не противоречат друг другу. Насколько важна нация в этом спектре возможных клубов?
Эйнштейн осуждал национализм, сравнивая его с «корью», а в Европе вошли в моду разговоры об отмирании нации. Нациям бросают вызов региональные идентичности: Испании в настоящее время грозит отделение Каталонии, а Великобритании — отделение Шотландии. Нации сталкиваются с формальной угрозой — передачей власти таким более крупным структурам, как Европейский союз, — и с культурной угрозой, выражающейся в возникновении глобализованных образованных элит, высмеивающих национальную идентичность. Тем не менее эта идентичность чрезвычайно важна как сила, обеспечивающая равенство.
Нации являются исключительно важными институтами налогообложения. Лишь в тех случаях, когда людям свойственно мощное чувство единой идентичности на данном уровне, они готовы признать, что налогообложение может использоваться с целью перераспределения, частично компенсирующего превратности судьбы. Взять хотя бы стремление каталонцев отделиться от Испании. Каталония — богатейший регион Испании, и за тягой каталонцев к отделению стоит нежелание и дальше отдавать 9 % каталонского дохода другим регионам. Если бы испанский национализм был более сильным, это едва ли бы привело к воинственным настроениям в отношении Португалии, но, возможно, способствовало бы примирению каталонцев с необходимостью помогать своим более бедным соседям. Иными словами, современный национализм — это не столько массовая эпидемия кори, сколько массовая инъекция окситоцина[132].
Разумеется, было бы очень приятно, если бы чувство единой идентичности могло возникнуть и на более высоком уровне, чем нация, однако национализм и интернационализм не обязательно должны быть противоположностями. Ключевое слово во фразе «благотворительность начинается дома» — это слово начинается. Сочувствие подобно мышце: проявляя его по отношению к согражданам, мы можем развить в себе внимание к тем, кто ими не является. Более того, сейчас мы знаем, что построение единой идентичности на более высоком уровне по сравнению с нацией — дело чрезвычайно трудное. На протяжении последнего полувека наиболее успешным наднациональным экспериментом в мире было создание Европейского союза. Тем не менее даже после этих пятидесяти лет и несмотря на память о тех временах, когда национализм был больше похож на чуму, чем на корь, Европейский союз перераспределяет между странами Европы намного меньше, чем 1 % их дохода. Испытания, выпавшие на долю евро, а также жесткое противодействие немцев идее «трансфертного союза» (читай: «оплата греческих долгов») свидетельствуют о том, как трудно перестроить свою идентичность. Полвека существования Европейского сообщества продемонстрировали, что люди не в состоянии в достаточной мере считать себя хотя бы гражданами единой Европы для того, чтобы одобрять сколько-нибудь значительное перераспределение доходов. В рамках Европы национальные правительства распределяют примерно в 40 раз больше средств, чем Европейская комиссия. Выходя на глобальный уровень, мы встречаем здесь еще более слабый механизм перераспределения налогов — то есть оказания помощи. Несмотря на все усилия международной системы, за последние четыре десятилетия ей не удалось достичь взимания налогов в объеме хотя бы 0,7 % от доходов. С точки зрения сотрудничества между людьми, нации — это не эгоистичные образования, стоящие на пути к глобальному гражданству: по сути, помимо них, у нас нет других систем предоставления общественных благ.
При этом нация как система перераспределения решительно превосходит масштабами своей работы не только более глобальные системы сотрудничества, но и системы более низкого уровня. Субнациональные власти практически всегда распоряжаются намного меньшей долей доходов, чем национальное правительство. Исключениями являются именно те страны — в первую очередь это Бельгия и Канада, — в которых чувство идентичности носит главным образом субнациональный характер, отражая языковые различия. Например, Канада отличается тем, что природные ресурсы считаются там собственностью региональных властей, а не национального правительства. Будучи необходимой уступкой перед лицом слабого ощущения принадлежности к единой нации, в прочих отношениях такая ситуация нежелательна: с точки зрения равноправия было бы более справедливо, чтобы ценными природными ресурсами распоряжалась вся нация, а не только те, кому повезло жить в том регионе, где они были найдены. Жители Альберты ничего не сделали для того, чтобы в их провинции имелась нефть; просто так вышло, что они живут чуть ближе к ее месторождениям, чем другие канадцы. Даже базовая децентрализованная система перераспределения, семья, — всего лишь бледное подобие государства. Вообще, благотворительность в буквальном смысле начинается не дома; она начинается в министерствах финансов, а семейная щедрость служит лишь ее скромным дополнением. Государство даже активно практикует изъятие у родителей средств в пользу их несовершеннолетних детей: там, где не существует финансируемого государством и обязательного образования, многие дети остаются необразованными, подобно моему отцу.
Нации функционируют как системы перераспределительного налогообложения, потому что с эмоциональной точки зрения отождествление себя с нацией оказалось чрезвычайно мощным способом объединять людей друг с другом. Общее чувство принадлежности к одной нации не обязательно влечет за собой агрессию; скорее, это практический способ установления братских уз. Французские революционеры, возвестившие наступление современности, не без причины говорили о братстве наряду со свободой и равенством: братство — это эмоция, примиряющая свободу с равенством. Мы готовы признать, что перераспределительное налогообложение, без которого не будет равенства, не ущемляет нашей свободы, лишь в том случае, если мы относимся к другим как к членам одного с нами сообщества.
Во многих отношениях труднее всего поддается социализации молодежь: похоже, что подростки генетически запрограммированы на антисоциальное насилие и своеволие. Тем не менее национальная идентичность оказывается способной — даже чересчур способной — к тому, чтобы обуздать неистовую молодежь. Можно вспомнить полчища молодых людей, в августе 1914 года призывавших в столицах всех европейских наций к войне, с полей которой в итоге немногие из них вернулись. Широко распространенное неприязненное отношение к национальной идентичности — результат не ее неэффективности, а того, что она слишком часто становилась причиной войн.
Помимо того, что нации являются мощным механизмом сбора и перераспределения налогов, с технической точки зрения именно национальный уровень в наибольшей степени подходит для многих коллективных мероприятий. Коллективный принцип делает возможной экономию за счет масштаба, но уничтожает разнообразие[133]. При попытке достижения компромисса между экономией за счет масштаба и разнообразием выясняется, что лишь немногие виды деятельности стоят того, чтобы заниматься их организацией на глобальном уровне. Но их организация на национальном уровне превратилась в норму. В некоей неизвестной степени предоставление общественных благ сосредоточено на национальном уровне по той причине, что нации оказались мощными единицами коллективной идентичности, а не из-за того, что идентичность определяется логикой пользы, которую дает сотрудничество. Но соответствие идентичностей коллективным действиям подтвердило свою ценность.
Кроме того, национальная идентичность может быть полезной и в качестве фактора, мотивирующего рабочую силу в государственном секторе. Вспомним ключевое различие между «своими» и «чужими»: оно заключается в том, насколько трудящиеся прониклись задачами своей организации. Одной из причин для передачи того или иного вида деятельности из частного рынка в государственный сектор является проблематичность мотивации посредством финансовых стимулов. Связать результаты работы с ее оплатой может быть непросто в случае их чрезмерной аморфности, не позволяющей дать им количественную оценку, или тогда, когда они в сильной степени зависят от командных усилий. И напротив, многие виды деятельности, которыми традиционно занимается государственный сектор, — такие как преподавательская деятельность и уход за больными — быстро начинают восприниматься как личное дело. Получить удовлетворение от обучения детей чтению и письму гораздо легче, чем от продажи косметики. Но при насаждении среди служащих чувства преданности своей организации откровенно полезной оказывается националистическая символика. В Великобритании государственная организация здравоохранения называется Национальной службой здравоохранения, а профсоюз преданных своему делу медсестер — Королевской коллегией сестер милосердия. Наиболее чистый пример организации, надежность которой основывается на преданности ее сотрудников, а не на финансовых стимулах, представляет собой армия — которую невозможно представить себе без национальной символики. Собственно, одним из примеров в книге Акерлофа и Крэнстона «Экономика идентичности» служит набор призывников в американские вооруженные силы.
Точно так же как Майкл Сэндел сожалеет о передаче предоставления многих благ из публичного сектора в руки частного рынка, так и в рамках самого государственного сектора происходит соответствующий поворот от личной преданности к финансовым стимулам. Как и в том, что касается более общей тенденции, во многом за этот поворот ответственна избыточная вера в силу денег. Но в то же время его может усугублять растущее нежелание использовать национальную идентичность в качестве мотиватора и снижение его эффективности по причине того, что значительную долю рабочей силы в государственном секторе нередко составляют мигранты.
Прекрасный пример того, что происходит в случае несоответствия между идентичностью и коллективной организацией, нам дает Африка. Границы государств на этом материке проводились иностранцами, в то время как идентичность определялась географией расселения народов, складывавшейся в течение тысячелетий. Лишь в немногих африканских странах нашлись лидеры, озаботившиеся тем, чтобы насадить чувство единого гражданства; в большинстве других стран идентичность носит преимущественно субнациональный характер, а сотрудничество между людьми, имеющими различную идентичность, затрудняется из-за недостатка доверия. При этом в большинстве африканских стран предоставление общественных благ сосредоточено на национальном уровне: именно туда стекаются финансовые поступления. В результате общественные услуги предоставляются там очень плохо. Типичной чертой африканской политической экономии является то, что каждый клан рассматривает государственную мошну как всеобщее достояние, которое можно расхищать на благо данного клана. Этичным считается сотрудничество в рамках клана при расхищении ресурсов, а не сотрудничество на национальном уровне при предоставлении общественных благ. Выдающимся исключением из числа африканских лидеров, не проявивших способности к насаждению чувства единой национальной идентичности, был отец-основатель Танзании — президент Джулиус Ньерере. В главе 3 я описывал, как наличие в Кении 50 различных этнических групп препятствует уходу за колодцами из-за разногласий между деревенскими жителями. Однако в той же самой работе кенийские деревни, различающиеся степенью своей неоднородности, сравнивались не только друг с другом, но и с танзанийскими деревнями, лежащими по другую сторону границы. Поскольку эта граница была произвольным образом проведена в XIX в., то национальный состав населения по обе ее стороны одинаков; ключевым различием служат усилия лидеров в сфере национального строительства. В то время как президент Ньерере ставил национальную идентичность превыше этнической, его кенийский коллега, президент Кениата, рассматривал этническую принадлежность как средство обеспечить себе верных приверженцев, и его преемники продолжили эту стратегию. Это различие в подходах к национальной идентичности не осталось без последствий. Если в кенийских деревнях различные этнические группы не могут наладить сотрудничество друг с другом, то в танзанийских деревнях такое сотрудничество — в порядке вещей. По сути, в Танзании степень неоднородности никак не влияет на уровень сотрудничества. Национальная идентичность тоже бывает полезна.
В мире, разделившемся на индивидуалистов, не видящих необходимости в социальном сотрудничестве, и универсалистов, опасающихся национализма, нация как решение проблемы коллективных действий вышла из моды. Но в то время как необходимость в сотрудничестве вполне реальна, страх перед национализмом давно утратил всякие основания. Как указывает Стивен Пинкер, война между развитыми странами в наши дни немыслима. Перед Германией сейчас стоит сложный выбор, связанный с поддержкой Греции: без такой поддержки Греция будет вынуждена выйти из зоны евро, поставив под угрозу ее существование, в то время как финансовая поддержка снизит имеющиеся у Греции стимулы к проведению экономических реформ. Канцлер Меркель заявила о готовности Германии спасать евро любой ценой, утверждая, что его крах вызовет из небытия призрак войны между европейскими державами. Но эти страхи, будучи искренним итогом размышлений о прошлом Германии, откровенно беспочвенны в том, что касается ее будущего. Европейский мир опирается не на евро и даже не на Европейское сообщество. Мы можем проверить, насколько оправданны опасения канцлера Меркель, если сравним друг с другом вероятные будущие отношения Германии с Польшей и с Норвегией. Во время Второй мировой войны германские войска вторглись в обе эти страны и оккупировали их. Сейчас Польша использует евро и состоит в Европейском сообществе, а Норвегия не сделала ни того ни другого. Но разве этот факт хотя бы чуть-чуть повышает вероятность немецкого вторжения в Норвегию по сравнению со вторжением в Польшу? Вполне очевидно, что Германия больше никогда не будет захватывать ни ту ни другую страну. Мир в Европе держится не на общей валюте и не на брюссельской бюрократии, а на глубокой перемене в умонастроениях. Через сто лет после 1914 года европейская толпа уже не станет радоваться грядущему кровопролитию.
Если национализма и следует опасаться, то не потому, что он приведет к войне с другими народами, а, скорее, вследствие его возможной неинклюзивности: национализм может стать прикрытием для расизма. Под нацией можно понимать не всех людей, живущих в данной стране, а только преобладающую этническую группу. Британскую националистическую партию следовало бы называть «Партией коренных англичан»; под «Истинными финнами» имеется в виду финское этническое большинство и т. д. Но позволять расистским группам присваивать такой серьезный символ и эффективную организационную единицу, как нация, опасно само по себе. Если прочие политики по умолчанию пренебрегают чувством национальной идентичности, то они отдают мощное политическое орудие на откуп силам зла. Националист не обязан быть расистом. Превосходный пример именно такой позиции, сложившейся благодаря своеобразным коллективным процессам, был продемонстрирован на лондонских Олимпийских играх 2012 года. Великобритания, к своему собственному удивлению, завоевывала на них одну золотую медаль за другой. И эти золотые медали добывало для нее созвездие всевозможных рас, что само по себе служило для британцев предметом национальной гордости. Идентичность формируется символами: британская реакция на Олимпийские игры в одно и то же время выражала в себе и нечто уже сформированное, и сам процесс формирования этого нечто, то есть мультирасовой нации. Аналогичным образом, фраза «Англия для англичан» должна быть такой же безвредной, как «Нигерия для нигерийцев». Политическому истеблишменту следовало бы определять английскую идентичность точно так же, как Шотландская националистическая партия определяет «шотландцев», понимая под ними всех, кто живет в Шотландии. Нельзя позволять, чтобы национальная идентичность по умолчанию становилась собственностью расистов. Нации никуда не делись. Низведение национальности к чистому легализму — набору неких прав и обязанностей — можно назвать коллективным эквивалентом аутизма: жизнью по правилам, но без всякой душевной теплоты.
book-ads2