Часть 7 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Платон посещал мать и в их первом укрытии и поспешил за нею в огромный дом на предместьях Крофтона. Чаще всего она видела его в подвале, куда заходила с бельем. Он стоял, опершись о биллиардный стол и совал черные пальцы в лузы. Еще он появлялся в салоне, когда родители слушали радио или пластинки Рея Чарльза и Билли Холидей, ели говядину по-бургундски или же тефтели с виноградным желе. Мать, оставаясь одна, пила вино и смотрела телевизор. Платон тогда вставал за креслом, а его присутствие чувствовалось по запаху соли и звуку падающих капель.
Еще он полюбил газон за домом, в особенности, осенью, когда он стоял там среди листьев, точно так же, как мама сегодня – в халате, стискивая бычок по-русски: между большим и указательным пальцами.
Он водил глазами по округе и лишь иногда переносил на маму пронзающий взгляд.
Родители полюбили Чесапикский залив, куда ездили на уикенды. Там снимали номер на втором этаже с видом на воду и ужинали под открытым небом, за столом, липким от пива и жира. Мама чувствовала себя там, будто в палатке, даже обдумывала переезд, но папочка желал остаться поближе к Вашингтону.
К гниющим мосткам приставали лодки, полные крабовых ловушек, по берегу чинно прогуливались пеликаны и канадские гуси, а в воде, в паре десятках метров от берега, опять же, как мать сейчас, стоял наш бравый моряк с глазами, как водяные могилы, и спокойно чистил апельсины.
Увидела она его и на концерте в "Конститьюшн Холл". Элла Фицджералд держала микрофон, словно цветы, ее голос был то успокаивающе теплым, то вновь дробил стекло, но вся проблема заключалась в том, что в элегантном кресле перед матерью торчала знакомая, лохматая башка Платона.
- Он давал мне понять, что никуда не сбежит. Что никогда не оставит меня в покое, - объясняет это его присутствие мать и срывается к стойке, перед которой, наконец-то, уже никто не ожидает. Там она заказывает бутерброд с моцареллой и половину стакана теплой воды. Поясняет, что вода не может быть ни тепловатой, ни горячей; острым ногтем показывает, где находится половина стакана, после чего возвращается ко мне.
Мать рассказывает, что чаще всего Платон появлялся в доме по вечерам, когда отец куда-нибудь выезжал. Он не делал ничего плохого, просто чтоял, чего-нибудь ел и истекал водой; к этому всему даже можно было привыкнуть.
С психами не беседуют, с раком я тоже разговаривать не стану, но переламываю себя и спрашиваю, действительно ли мать видела дух моряка, которого пришила посреди Балтики. И посещал ее так долго, сколько она торчала в тех Штатах?
Мать вливает немножечко уксуса в воду, перемешивает, так получается квас, который, по ее мнению, хорошо действует на желудок. Выпивает глоток и подвешивает взгляд в пространстве где-то у меня за спиной. Говорит, словно бы осознавая, что я ей не поверю, да еще и пальчиком качает.
- Он никогда так и не ушел. Сейчас он стоит вон там.
О Кларе
Я посвящаю жену в собственный план.
Ночь. Мы сидим на кухне, Клара пьет вино, а я – кофе по-турецки, курю, выдувая дым приоткрытое окно, и поглядываю на открытый компьютер, так сильно мне хочется печатать.
На Кларе блузка в цветочки и сережки с камешками.
Она просит, чтобы я уже лег, и напоминает, что утром мы же тут едим. Неужели мне хочется, чтобы Олаф вошел сюда, когда все будет вонять дымом?
Она никак не может мне надоесть, словно бы я только-только начал ее узнавать и радовался раскрытием очередных тайн. Вглядываюсь в ее темные глаза, в это благородное лицо иальянки, которая сама с Италией имеет столько же общего, что пицца с ананасом; прослеживаю за ладонью, которая блуждает у волос, и за носом, возможно, и крупным, зато красивым, который всегда морщится, когда супругу что-то беспокоит.
Сейчас, к примеру, она пытается оттянуть меня от матери.
И она это делает не по злой воле, ею руководствует страх.
Обе дамы не любят одна другую, и если что меня по-настоящему трогает, то как раз это отсутствие симпатии и деланная сердечность, та мягкая, но глубокая пропасть, проходящая через нашу семью, перескочить которую способен только Олаф.
А чтобы было еще смешнее, мать ужасно уважает Клару. Она считает ее красивой, умной, замечательной и трудолюбивой девушкой, ну, может быть, излишне принципиальной. Просто, как ей кажется, я женился слишком рано.
Как-то раз мы шли по Гдыне, она же разглядывалась, словно маразматик-неудачник, и показывала, сколько у нас здесь красивых девушек.
Только я уже нашел красивую девушку.
Она меня убалтывала, чтобы я пользовался жизнью, немного разбил чьих-то сердец, при случае размял бы немного и свое, и нашел ту единственную, настоящую любовь лет после тридцати. Теперь я понимаю: совсем как старик.
На это я ей отвечал, что с той подходящей девушкой я уже познакомился, и что никакой другой просто не хочу. Если бы я сделал, как она советовала, то прожил бы почти два десятка лет без своей любимой личности, так где тут смысл?
И, собственно, вообще, мама, как у тебя складывается с мужиками?
Эта тема для особой истории.
Когда мы поженились, мать проглотила наше счастье, подкинула денег на пиршество и на свадебное путешествие в Тунис. Все это со старой припевкой, что обязательно необходимо радоваться. Лично я бы предпочел бабки на руку, но просить никогда бы не стал.
Ведь я же радуюсь, только дома.
К сожалению, в последнее время причин для радости мало.
Я говорю Кларе о том, что планирую. Стану ходить к матери каждое утро и слушать ее болтовню, от часового опоздания в "Фернандо" небо на землю не свалится, домой приеду после десяти вечера, быстренько все запишу, что услышал, посплю, а утром опять к маме.
По мнению Клары, это дурацкая идея. И я мигом свалюсь без сил. Тут она выходит с предложением, что мне не обязательно торчать в "Фернандо" с утра до ночи; Куба поможет мне и заменит меня, так что мы со всем справимся.
Поясняю ей: что ни в коем случае, потому что у Кубы больше добрых пожеланий, чем умения в руках, а кроме того, у него тоже наверняка имеются собственные проблемы, о которых он не говорит. Это наше дело. Наш ресторан. Так о чем мы вообще говорим? Двухголосие матери и опухоли прекратится через пару дней, ей сделают операцию и настанет спокойствие.
Она же может говорить и говорить, замечает Клара.
Самое большее – неделю. Это ведь недолго. Я же напрягусь и выдержу.
Клара склоняется и касается моего лица, опираясь ладонью на мою грудь, и говорит, что у меня совершенно синяя, сухая кожа, безумные глаза, что я исхудал, и что от меня несет. Я очутился на самой грани, чего, по ее мнению, я не замечаю, и вот тут она права. Я спокойный и сильный, все под контролем.
Я же работал по двадцать, по тридцать часов беспрерывно, и со мной ничего не было.
- Дастин, не пиши, - подходит Клара с другой стороны. – Я все понимаю. Хеля уперлась, и с этим мы ничего не поделаем. Да, ты прав, выслушай ее до конца, после чего пускай ее прооперируют. Только не сиди по ночам и не пиши. Тебе нужно спать. А если будешь печатать до утра, а потом еще лететь к матери, случится что-то нехорошее.
Она права, так что мы ложимся в кровать.
Я лежу на боку, ненадолго поддаваясь иллюзии, что засну, тяжелая голова тонет в подушке и в неопределенном, приятном мечтании; как вдруг сердце начинает колотиться, в животе что-то крутит, что-то давит на легкие.
С огромными усилиями продолжаю лежать. В голове крутятся больница, отец, Платон и грохочущие крабовые ловушки.
Ожидаю, когда Клара заснет. Тихонечко выскальзываю из спальни.
Кухня пахнет опухолью.
Закуриваю. Продолжаю набирать текст.
О последствиях
Вскоре становится известным, какое задание должен выполнить мой невероятный папочка.
Его пригласили на телевидение.
А в те времена телевидение – это было что-то, оно задавало тон жизни, вводило черно-белых друзей в обычные дома. Папочка совсем не думал обо всем этом таким образом. Он считал, что как только выступит, ему дадут ту работу, о которой он так мечтал, и жизнь, наконец-то, двинется к лучшему будущему.
Мама не могла этого понять. Поначалу их прятали на протяжении года, поменяли им имена, а теперь толкают отца, чтобы показаться жаждущему сенсаций обществу.
То, что были предприняты средства осторожности, это дело другое. В Крофтон приехала гримерша. Она сделала щеки пухлее, изменила нос, подбородок и усиленно колдовала над бровями. В конце концов, надела на него черные роговые очки с толстыми стеклами. С точно таким же успехом она могла превращать носорога во фламинго.
Поехали на трех автомобилях, ради безопасности. Телестудия размещалась в здании, длиннющем, что твоя подводная лодка. Мать рассказывает про громадные, серые камеры на рельсах и на кранах, про толпу телевизионщиков с сигаретами и про бесстрастного отца в этом всем.
Сама она присела в режиссерской. Программа началась. Старик сидел, словно проглотил штык, так она рассказывает, вспоминает серый пульт с множеством цветных кнопок, четыре больших экрана и журналиста в коричневом галстуке, который все говорил и говорил.
Я все лучше понимаю, в чем тут дело, особенно сейчас, посреди ночи, когда я быстрее печатаю, чем думаю: я разговариваю с опухолью, мать – это только маска, которую надела опухоль, чтобы я ей поверил.
Прояви смелость, рак, сбрось чужую одежду и встань передо мной, поговорим, как мужчина с мужчиной, и, говоря откровенно, я ужасно жалею, что болезни нельзя прихуярить. Я пробиваю защиту серией прямых левой, потом бью боковым, таким хамским цепом, и все, три прекрасные секунды, рак валяется, излеченная, прекрасная мама становится на ринге, поднимает мою руку, танцуют прожектора, мигают вспышки, публика воет от счастья, так что дрожат стены спортивной арены, крики толпы сливаются в рычание: русская курва, русская курва. Ой, я ебу!
Мама боится. И ей есть чего бояться.
Просвечиваю маме голову, она хрустальная, походит на тот индейский череп, который так увлекает уфологов, только вот в самой средине живет розовая опухоль, слепая, с трусливым ртом. Она бредит, плетет свой рассказ, это Шехерезада, которая своими сказками борется за жизнь.
Напрасный труд, мой жестокий приятель, твой рассказ, раньше или позже, доберется до конца, даже если бы ты ввел в него оказавшегося вампиром Фиделя Кастро. Ты произнесешь последнее слово, а тогда тебя выковыряют, расчленят и бросят на пластиковый подносик, а ты будешь похож на собачий корм.
Поехали дальше, программа пошла.
Зачем я все это записываю?
Старик сидел, словно бы проглотил дрын, все время он курил, его ответы переводили на английский язык.
Он говорил, что никогда не предавал Россию, только Советский Союз, а это две различные вещи. В молодости он видел, как отца коллеги посадили в психушку без какой-либо причины, где тот сидит и до нынешнего дня. Потом советы развешивали венгров на фонарях. Все это вместе привело к тому, что в отце вскипела совесть, вот он и решил смыться на Запад.
Журналист записал ответ и спросил, а почему это папочка смылся аккурат в июле пятьдесят девятого года, не раньше и не позже? Непоколебимый, буквально монолитный отец ответил, что долго носил в себе это решение, пальнул краткую речь о драме жизни в разрыве и плавно перешел к политическим темам: он предостерегал остерегаться Хрущева, остерегаться двухстороннего разоружения, которое Хрущев предлагал, Советам нельзя верить, убеждал он, до недавнего времени сам один из них.
Разыскиваю это интервью в Сети. Нет! Интересно, почему?
Мать утверждает, что отец был хладнокровным, отвечал по делу, и позволил вывести себя из равновесия всего раз, когда прозвучал вопрос про его жену и сына. Думал ли он о них во время побега? Что грозит семье дезертира?
- Я думаю о них каждый день, - произнес он со стиснутым горлом. – Надеюсь, что однажды мы встретимся в свободной России. И именно за такую, свободную Россию я и стану сражаться здесь, в Соединенных Штатах.
Дома со времен бегства он ни разу не заикнулся про супругу и Юрия.
После этой передачи мать беспокоилась, что отец каким-то чудом вернется мыслями к прошлой семье, он же, в свою очередь, отличался добрым здравием и таскал Бурбона за уши. Когда программу показали по ящику, он нажрался скотчем и заявлял, что станет кинозвездой.
А ведь это было близко.
book-ads2