Часть 38 из 46 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Весна входила в таёжные леса не спеша. Дни уже становились долгими, ясными. Солнце подолгу висело в небе, поднимаясь выше лесистых гор на юге, и спускалось вечером неохотно, медленно, цепляясь за заснеженные ветви кедров и подолгу застревая между ними оранжевым текучим сгустком. Но снег лежал как ни в чём не бывало: высокий, неподвижный, непроницаемо спокойный в своей власти, спеленавший окаменелую землю, как покойницу, – и, казалось, конца-края не видно этому стылому царству. Стояла уже середина апреля – а ещё налетали внезапные бури, когда страшно стонала от порывов ветра тайга и снег летел вихрями и столбами, словно грозное небесное воинство. В такие ночи обитатели охотничьего балагана жались к натопленной печи, слушали, как угрожающе трещат прямо над крышей деревья и визжит, как полоумная, вьюга в трубе. Казалось – вот-вот рухнет могучий кедр, раздавив, словно бумажный, балаган со всеми жителями. Однажды и впрямь упало дерево – огромная ель на краю оврага саженях в полтораста от балагана. На следующий день Ефим и Петька выбрались посмотреть на выворотень. Покачав головой при виде огромного, в шесть аршин, комля с узловатыми, будто руки неведомого чудища, ветвями, Ефим взялся обрубать смолистые сучья на растопку. Когда ворох лапника вырос выше самого Ефима, топор взял Петька и ловко нарубил себе кривых сучков, в котором только ему виделось что-то зримое. Вечером, при свете яркой еловой лучины, Петька увлечённо орудовал ножиком, превращая бесформенный сук в стройную бабу с коромыслом.
– И ведь получается у него! – восхищался Ефим, сидя рядом на пороге и увлечённо наблюдая за работой мальчишки. – Я вот хоть неделю просижу – такого не выдумаю! Сучок сучком, что в нём разглядишь? И баба-то какая справная получилась: будто смыслит в них чего… Право слово, Петька, надобно тебя в ученье к настоящему мастеру отдавать! Вот весна будет, придём на Урал, устроимся, оглядимся – и свезу тебя в Касли! Коли дед Трофим не врёт – там твоё уменье как раз к месту будет!
– Снедать-то идите, умельцы, – звала Устинья, бухая котелок на стол, – Кашу я сварила да медвежатину в углях запекла. Васёна, ну-ка неча хорониться, иди да ешь! Кому это всё принесено-то? И медку с клюковкой поешь, тебе надобно!
– Дитям дай, Даниловна, – хмуро отзывалась Василиса. – И сами ешьте. До весны долго ещё, зубы берегите.
– Всем хватит, – уверяла Устинья.
Она была права: с тех пор, как дед Трофим узнал, что Василиса беременна, хорошая еда в зимнем балагане не переводилась. Помимо уже привычной крупы, солонины и сухарей, старик или Гришка привозили на ручных санях мёрзлое мясо – медвежатину, оленину, – рыбу, мочёные ягоды, черемшу, мёд и клюкву.
– Брюхатой бабе вдоволь харча надобно, – говорил старик, когда Устинья смущённо принималась благодарить и уверять, что они обошлись бы и меньшим. – Коли здорового работника наша Васёна родить намеряется – пущай ест, сколь нутро просит.
– В убыток вас вгоним, – сдержанно говорила Устинья, которую коробило это спокойное «наша», сказанное о Василисе. Старик делал вид, что не замечает её сухого тона, усмехался:
– Невелика потеря… К тому ж хозяин твой чистым золотом платит!
Это было правдой: к апрелю от семи золотых самородков остались лишь два. Их Ефим обязался отдать деду Трофиму перед самым уходом из балагана: в обмен на деньги и фальшивые документы.
Гришка показывался в балагане гораздо чаще старика: недели не проходило, чтобы он не подкатил на своих широких, обтянутых лосиной кожей лыжах к порогу. Молодой охотник никогда не приезжал с пустыми руками: то привозил берестяной туес мёду, то клюквы, без которой Василиса просто не могла жить, то ледяной камень замёрзшего брусничного взвара. Однажды даже привёз печатных пряников – мягких, сладких, по-летнему пахнущих мёдом. Василиса долго и недоверчиво обнюхивала печево:
– Это откуда же такое, Григорий Трофимыч?
– В город с тятей ездили, соболей в контору сдавали, – весело отозвался Гришка. – Купил вот тебе на забаву. Ешь, здоровей!
– Спаси бог, – коротко поклонилась Василиса – и ушла за печку. Пряников она не съела ни куска, разделив их между Петькой и Танюшкой. Последний с возмущением отверг подарок:
– Да господь с тобой, Васёнка! Я, поди-ка, большой!
– Ешь, большой… – грустно улыбнулась Василиса. И до вечера не сказала ни слова, лёжа на лавке и думая о чём-то своём. Уже в сумерках, когда Ефим с Петькой вышли нарубить на ночь дров, Устинья подсела к ней.
– И не говори мне ничего, – сердито сказала Василиса, не глядя на неё. – Сама вижу, зачем он ездит.
– Может, подумаешь, девка? – помолчав, спросила Устинья. – Я ведь тебе хорошего хочу. Понятно, что лучше Антипа не сыскать… так ведь на этом свете уж не свидаетесь! А жить всяко надо. Чем тебе Гришка худ? Охотник, работник, вольный… Хозяйство у них крепкое. Он тебя беречь будет, жалеть. Да сама подумай, как ты с нами, брюхатая, весной через тайгу-то поволочёшься? Ведь уж пузо-то у тебя с бочку отрастёт, за кажин куст цепляться будет! Я-то помню, какова сама на последних месяцах дохаживала! Шаг сделаешь – в глазах зелено! А тут сколь сотен вёрст до Шарташа сделать надобно?..
Василиса молча закрыла глаза. Из-под ресниц, медленные, поползли слёзы.
– Эй, эй, Васёнка, ты чего это? – испугалась Устинья. – Нешто можно тебе? Да прости на худом слове, коль обидела, только…
– Ежели я вам в тяготу – пойду за Гришку, – сдавленно пообещала Василиса. – Как другим разом приедет – сама ему скажу…
– Ну уж, нет, девка! – рассвирепела Устинья. – Нешто мы господа тебе – неволей замуж пихать?! Не люб он тебе – не возьмёт!
– Сама же говоришь… не дойти мне брюхатой…
– Ефим на плечах донесёт! Не такое нашивал! – твёрдо сказала Устя. – И моё тебе слово: более с тобой о Гришке и не заговорю! Жаль, конечно, парня… но, стало быть, другая ему на роду назначена. Да зима-то долгая: глядишь, надоешь ещё ему!
Но, судя по постоянным наездам молодого охотника в балаган, надежды эти были напрасны.
– Надо бы нам, Ефим, пораньше отсюда уйти, – сказала однажды Устинья мужу. – Не дожидаться, покуда дед этот нас отпустит – а самим в тайгу нырнуть, как ростеплеет только. Бог с ними, с бумагами: и без них люди живут.
– Чего боишься? – нахмурился Ефим.
– Помнишь, как Акинфич давеча обмолвился? «Наша», мол, Васёнка… Видать, в голове-то он уж её себе прибрал!
– Да кто ж ему даст Васёнку? С моим племяшом-то в пузе? – разом ощетинился Ефим. – Не сильней он меня, поди, Акинфич твой! Не таких валяли! Коль чего – кулаком в землю по репку вобью!
– Угу… Ежели он тебя раньше из ружа не устрелит.
– Из-за бабы-то? – отмахнулся Ефим. – Не басурмане же они с Григорьем… Захотели бабу сосватать, не отдали им – ну и ладно, не вешаться же теперь? Ещё три сотни соболей в город свезут – купят Гришке жёнку, коль в заводе у них это. И то – что делать, коль на тыщу вёрст в округе одни бурятки косоглазые? А мы к той поре уж далеко будем! Ты про это лучше думай!
Устинья только тяжело вздохнула и больше мужа не трогала.
А весна подходила всё ближе, шумела по ночам в ветвях кедров свежим южным ветром, тяжело гремела снежными оползнями в оврагах, нагревала солнцем влажную, морщинистую кору гигантов-кедров. Уже тяжелел от влаги снег, съезжая с ветвей и мягкими, ноздреватыми сугробцами укладываясь у стволов сосен. Уже синело небо, уже не такими морозными были ночи, и гроздья сосулек играли и переливались алмазными каплями, точа воду в голубые ямки под окнами. Уже Петька выбирался на крыльцо со своими сучками и сидел там часами, трудясь над поделкой, шмыгая покрасневшим носом и деловито отмахиваясь от Устиньи:
– Да будет тебе, тётка Устя, право ж… Уже ведь вон как весной пахнет!
– Гляди, будешь дохать до лета – с собой не возьму! – грозилась Устинья, – а в это время мимо неё, придерживаясь за стену, неуверенно выбиралась на крыльцо на крепеньких ножках Танюшка. – Батюшки, а ты-то куда? Эй, стой, ветрогонка, ишь! Пошла на мою голову – и тут же из хаты подорвалась! Вся в тятьку, неслух! А ну в хату живо оба, – чай, не лето ещё!
Наконец, сошёл снег, обнажилась и захлюпала прелая, покрытая ржавой палой хвоей земля – и из неё победно полезли стрелы травы. Нежными салатовыми иголочками опушились суровые, сизые лапы кедров и сосен. Стаи птиц, слетаясь на берег сбросившего лёд озера, целый день выкликали жалобными, протяжными голосами. Через небо с утра до ночи летели неровные клинья гусей, уток, журавлей. Солнце пекло уже не в шутку, – и, наконец, из глубины векового леса послышались чуть слышные, ещё неуверенные, то и дело прерывающиеся «ку-ку».
Первым кукушку услыхал Петька, набиравший воду из озера, – и примчался в балаган опрометью, громыхая пустым ведром и вопя на весь лес:
– Дядя Ефим! Дядя Ефи-и-им!!!
Ефим выскочил за порог с ружьём наперевес:
– Чего орёшь, малой?!
– Генерал Кукушка команды даёт! – улыбаясь во весь рот, отрапортовал мальчишка. Ефим шумно вздохнул. Опустил оружие. Уверенно пообещал:
– Другой раз меня эдак в ружо подымешь – выдеру! Ну, кукушка – дело обычное! А голосишь, будто рота казаков на наши души явилась! Устька, слышишь, что ль?
– Слышу! – весело отозвалась жена из избы. – Что ж… трогаться, стало быть, скоро?
– Деда дождёмся, разочтёмся и пойдём, – решил Ефим. – Я ему ещё должон показать, где мы золото нашли.
Устинья подошла, встала рядом. Тихонько спросила:
– Может, сдёрнемся всё ж пораньше, Ефим? Нешто сами не доберёмся?
– Добраться-то доберёмся. Да ведь не по-людски это, – так же тихо ответил Ефим, глядя на то, как Петька, подхватив на руки смеющуюся Танюшку, скачет с ней вокруг балагана в каком-то диком танце. – Ничего худого мы от них за всю зиму не видали. К тому ж, и бумаги лишними не будут. Обожди ещё малость: придёт старик, дойдём мы с ним до того камня проклятого, разочтёмся вчистую и – через таёжку-матерю, на Урал!
– Васёну дотащишь ли? – вздохнула Устинья, – Вон уж, еле ходит, кадушка кадушкой… Семь месяцов, а брюхо отрастила – будто со дня на день родить.
– Донесу, – пожал могучими плечами Ефим. – Нешто это тягость?.. – и вдруг умолк на полуслове, разом потемнев лицом. Устинья, поняв, о чём думает муж, молча повернулась и ушла в избу. Острая, непрошедшая тоска стиснула сердце. «Ох, Антип Прокопьич, и на кого ты нас?.. Половинка мы без тебя, не целое…»
Дед Трофим пришёл через две недели после первого голоса кукушки, ясным вечером, когда из оврага поднимался синими пластами туман. Без мохнатого полушубка и малахая, одетый в суконный зипун и бурятские козловые сапоги, сидевшие на ноге, как чулок, дед выглядел сухим, стройным и подтянутым, под стать сыну.
– Ну что – дождались, варнаки? – мирно спросил он, входя в избу. – Пора вам балаган-то мой опрастывать.
– Правду молвишь, – согласился Ефим. – Хоть завтра уйдём.
– Уговор-то помнишь ли?
– Как не помнить. Пошли хоть сейчас! Недалече идти. Я с бабами и дитями в три дня дошёл. Мы с тобой в день обернёмся.
– Завтра с рассветом тронемся, – решил старик, поглядывая на жаркую монету солнца, засевшую в кедровнике. – А с золотишком моим остатним как?
– А с бумагами нашими?
Старик усмехнулся. Вынул из голенища сапога тонкий свёрток, сел на крыльцо балагана и развернул вытертую ткань. Ефим напряжённо, ожидая подвоха, смотрел ему через плечо. Через другое плечо так же пристально, нахмурившись, глядела Устинья.
Документ оказался старым и потёртым, что насторожило Ефима:
– Не брешешь ли, Акинфич? За что тут золотом платить – за труху бумажную? Эвон как по краям-то истрёпаны!
– Дурак ты, парень, – спокойно возразил дед Трофим, огромной ладонью разглаживая «труху» на колене. – Коли тебя солдаты аль начальство споймают, первым делом в бумаги посмотрят, – а они у тебя новые! Сам суди, как пачпорт у взрослого мужика новым может быть? Хоть малость полёжанным должен оказаться, в том и настоящесть вся!
Ефим подозрительно осмотрел бумагу, вчитался в фиолетовые чернильные строки. Это был не «пачпорт», а справка об отбытии каторжного срока. В ней было сказано, что мещанин Иван Гаврилович Савватеев, двадцати девяти лет, отбыв пять лет каторги, выпущен на вольное поселение. Печать Селенгинского соляного завода и все подписи были на месте. Ефим, видевший такие справки множество раз, слегка успокоился.
– В любое место с такой бумагой прибудешь, начальству покажешь – и тебя по всем законам к месту припишут, и с Устиньей твоей, и с дитями.
– Погодь, а бабы-то мои? – спохватился Ефим. – На них бумаги где? По закону – и им положено…
– И на них есть, – спокойно отозвался старик. – Сразу ж отдам, как только место на реке укажешь.
– Не по уговору, Трофим Акинфич, – угрожающе сказал Ефим, поднимаясь. – не было такого слова у нас! Почём мне знать, что бумаги на баб у тебя имеются?
– А мне почём знать, что ты впрямь на реке золотишко нашёл? – безмятежно поинтересовался дед Трофим. – Может, сбрехал, чтобы места не указывать! Может, сам думаешь туда попозжей вернуться. Я на слово и родному сыну не поверю, а уж тебе – не обессудь…
– Какой мне резон тебя дурить? – пожал плечами Ефим. – Я на золото не охотник, наше дело – землю ковырять…
– Много народу этак же говорит, покуда золото в глаза не увидит, – в тон ему заметил старик. – А как заблестит перед носом – про всё на свете забывают!
– Дед! – рассвирепел Ефим. – А не боишься, что я тебя вот сейчас по башке кулаком тюкну да сам бумаги заберу?!
– Боюсь, – согласился дед Трофим. – Потому у меня на твоих баб бумаги и не с собой, а в надёжном месте в лесу схоронены. Тут недалече. Кажное дупло в сосне проверишь – как раз годов через десять сыщешь…
book-ads2