Часть 30 из 33 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Обсудить бы с этими умными, образованными людьми новости разных наук, которые я вычитала, пока ещё работала, во вражеских научных журналах и обзорах на английском и немецком. Да они – секретные. Не новости наук, конечно, а обзоры. Так устроено. Можно найти интересное в открытом доступе: в Ленинке есть подборки кое-какой иностранной периодики, журнал «Наука и жизнь» печатает кое-что по интересующим меня направлениям, хотя не много, есть свежие труды советских учёных. Всё равно, если уж об этом говорить, то интересно сравнивать с информацией из зарубежных изданий, о которых людям без допуска знать не положено, из книг, прочитанных мной в Берлине…
Если даже о науке толком не поговоришь, то с кем обсудить преимущества и недостатки целенаправленного ясновидения перед вещими сновидениями, причины ограничений в телепатической передаче информации, проблемы реинкарнации? И главное: разве могу я хоть с кем-то поделиться теми воспоминаниями, что оживают в моём сознании и в душе и раскрываются, словно почки на весеннем дереве?
Чтобы не повторяться и не сбиваться, самое важное или самое яркое я записываю. Сначала не могла придумать, куда прятать листочки с записями. Вряд ли кому-то пришло бы в голову искать у меня нечто подобное, но всё же я привыкла к режиму секретности и автоматически фиксирую такие вещи, которые сами собой напрашиваются быть надёжно скрытыми от чужих глаз.
Придумала прятать свои записи внутри научных рукописей моих заказчиков. Главная задача – не забывать вынимать толстеющие стопки листов из одной папки и перекладывать в другую. Но я не забываю. В делопроизводстве, в отличие от домашнего хозяйства, я человек организованный.
Последние три года подвергать какому-то специальному исследованию не имеет смысла: все основные события происходили тут, на этих аккуратных листочках, которых набралась теперь целая пачка. Сидела ли в четырёх стенах, бродила ли по городу, смотрела ли кино, телевизор, выезжала ли в гости на чью-то дачу – я всё время мысленно ставила себе вопросы о собственном прошлом, искала ответы на них и ставила новые вопросы. Всё, что видела, слышала, обоняла и ощущала в окружающем пространстве, использовалось как подсказки, как мнемотехнические вешки, вызывающие нужные для оживления памяти ассоциации. Искала недостающую информацию в библиотеках, и многое, чему невозможно поверить, подтвердилось. Так – и только так! – я узнавала, что нахожусь на верном пути. Спросить-то некого.
Порой шло легко, порой – так трудно, что я впадала в отчаяние, но всегда в награду – радость вторичного знакомства с собственной, необыкновенно интересной, жизнью, с людьми, с которыми некогда свела судьба.
С поступлением в университет я опоздала. А могла бы попытаться, ведь школьный аттестат вместе с дипломом секретаря-делопроизводителя мне Кирилл Сергеевич обеспечил при расставании. Жалко очень. Но я не имела права отвлекаться: потом мыслей было бы уже не собрать.
И вот теперь дело, которое порой казалось бесконечным, внезапно приблизилось к финалу. Собственно говоря, я всё сделала. Осталось лишь несколько белых пятен.
Осталось то, что я уже несколько раз откладывала на потом. Про родных. Когда я узнала, что они в опасности, а потом – что их нет в живых, и как отреагировала? Отчего я никак не припомню? Почему мне так не хочется этого делать? Не иначе как фрейдовское сопротивление празднует тут победу над волей и здравым смыслом. Значит, всё-таки есть информация…
Надо полистать записи, поискать – где-то ближе к началу… Как приятно перелистывать вместе со страничками живую, яркую теперь память!..
А ну-ка! Вот же! Я, ещё когда записывала, чувствовала, что тут какое-то противоречие, но не поймала. А оно – прямо на поверхности!
Я поговорила с Ниной Анфилофьевной насчёт письма к матери. Я беспокоилась обо всех моих. А прямо на следующее утро я встаю с убеждением, что их давно нет в живых. И как давно? Что это значит? Ого! Я тут даже порассуждала, почему души близких не навещали меня. Порассуждала – и всё равно не заметила противоречия. Может, я пропустила в памяти несколько дней или недель? Ну какие недели? Время было сжато до часов, оставалось совсем не много до эвакуации…
Да, удобная вещь – записи! Всё как на ладони…
Сразу после разговора с Ниной Анфилофьевной меня вызвали для работы. Михаил Маркович приказал уйти в глубокий транс. Помнится, у меня в тот раз очень плохо получалось, и он стал давить. Почему-то Николай Иванович присутствовал, не уходил…
Ясно! Сложилось. Прямо очевидно!
Начальство знало раньше, что мать моя погибла или надорвалась на строительстве оборонительных сооружений и померла. Про бабушку и отца, вероятно, были сведения, что они также не живы. Может, деревню сожгли, а жителей расстреляли. Разве такого не бывало? А может, ушли пешком и были расстреляны с воздуха, как многие тысячи беженцев… Съезжу на родину, как советовал когда-то Лёня Конопатов, и выясню на месте. Не откладывая. Завтра – воскресенье, а в понедельник поеду на вокзал за билетами…
Думаю, Николай Иванович, уже зная, какое-то время прикидывал, как мне обо всём этом сказать и что делать со мной потом.
Конечно же, я была довольно самостоятельной девчонкой, но я сильно любила родных. Известие о гибели всех близких выбило бы меня из колеи надолго. Не уверена, смогла бы я прийти в себя в течение месяца, двух? А время-то – каждый час был на счету. Уверена, что именно поэтому Николай Иванович принял решение: пусть гипнотизёр внушит мне, что всё, мол, случилось давно и давно отболело.
Не очень-то приятно сознавать, что твоим сознанием распорядились без твоего собственного ведома, да ещё воспользовались при этом твоим доверием. Но я могу понять товарища Бродова: он должен был заботиться, прежде всего, о деле. Мы были не просто кучкой индивидуумов, собравшихся по собственному интересу, а бойцами, присягнувшими служить Родине. А специфика нашей службы такова, что для неё необходим ясный ум и душевное равновесие. Кроме того, я уверена, что решение о вмешательстве, если таковое было, далось Николаю Ивановичу не просто: он сам очень не любил лишние внушения, потому что в нейроэнергетике хорошо работает только тот, чья умственная свобода не ограничена…
Пробую мысленно вызвать на связь кого-нибудь из своих – глухо. Пробую хотя бы увидеть их, почувствовать – ничего не происходит. Стараюсь прочитать чьи-то мысли, увидеть внутренние органы человека и определить их состояние. Пропустить через себя поток энергии? Даже не представляю, как подступиться. Не вижу ничего, не чувствую. Ощущение такое, как будто я ослепла и оглохла. Теперь понимаю Лиду, которая бросила в отчаянии: «Я сойду с ума без нашей работы!»
Так сложилось, что я всего три года прожила зрячей и способной слышать не только в привычном спектре, но и на тонком плане. Но лишь та жизнь одновременно в двух мирах, ничем не противоречащих друг другу, а дополняющих друг друга и обогащающих, была настоящей: насыщенной событиями, дружбой, товариществом, полной глубокого смысла. Там я могла приносить настоящую пользу людям, и мне было интересно.
Есть у меня в запасе один ключик, которым я ещё не воспользовалась. Стоит попробовать теперь. Вдруг он паче чаяния откроет мне дверь в тонкий мир! Вот он…
Катя по простоте душевной проговорилась Лиде перед своим отъездом, что ежедневно упоминает меня в своих молитвах. Тут Лида прицепилась к ней и не отстала, пока Катя не назвала имя. Я думаю, Катя не сдалась бы, если бы Лидок не уверила, что это – вопрос моего спасения. Откуда Катя знала, Лида тоже из бедняжки вытащила – тут уж, думается, не обошлось без гипноза: от мужа, священника – отца Алексия. Но откуда тот имел такие сведения, он скрыл даже от любимой супруги.
Лида, передавая имя мне, настаивала, что это – один из важнейших ключей к моей памяти и что мне пригодится, когда начну восстанавливать события прожитой жизни.
Без Лиды, самостоятельно, я, возможно, не припомнила бы: сама же упаковала его поглубже в карман памяти.
Я до сего момента не понимала, к чему его применить. Вроде ж и так припомнила детство и поступление в Школу. А к последующим периодам уж были другие ключи. Но, возможно, он откроет тот самый позабытый момент мысленного прощания с погибшими родными, расставания с детством. А может, ещё и врождённые способности вернёт.
Что ж, испытаю ключик! Вот имя, данное мне при рождении, имя, которым меня крестили. Повторю его несколько раз. В лёгкий транс может погрузить себя каждый, даже не обладая особыми способностями…
– Василёчек мой!
Отец проникновенно смотрит мне в лицо, его глаза очень близко. Отцовские руки мягко, но надёжно сжали мои бока. Он поднял меня высоко в воздух – так, чтобы наши лица оказались на одном уровне. Он целует меня в щёчки, щёточка его усов, как всегда, забавно покалывает. От него несильно пахнет табаком: последние дни он покуривал…
Отец из-за своей хворости совсем не мог поднимать тяжестей, но меня он всё же брал иногда на руки и поднимал высоко, зная, какую радость мне это доставляет…
Он всю жизнь звал меня, вместо имени, нежным прозвищем Василёчек.
– Что удумал: девочку зовёшь мужским именем! – бросала мать с усталой досадой.
Бабушка, когда отец не мог услышать, пеняла матери:
– Да не поддевай ты его! Слава богу, дочку любит, тебя за всю жизнь пальцем не тронул. Не всякой такое счастье достаётся.
– Это счастье моим же горбом добыто, – огрызалась мать.
Бабушка увещевала:
– Не гневи Бога! Вечно ты недовольна, всё-то тебе больше подавай…
И мать смягчалась:
– Да ладно, я ничего…
Отец снова и снова с удовольствием рассказывал, что сразу после рождения глазки мои были василькового цвета, и ухитрялся даже по прошествии десятка лет найти в них, светло-серых, оттенок синевы. Мать всё с той же усталой досадой возражала, что, мол, все младенцы рождаются синеглазыми. Она говорила: «с оловянными глазами». Но отец добродушно спорил: что ж он, младенцев мало видал?! Не такой у них цвет, как у его дочки…
Поныне при мысли об отце такая горячая нежность охватывает! Душа в душу мы с ним были. Мне весело было слушать его рассказы…
Зимний вечер тёмный, длинный. Уж легли, а сна ни в одном глазу. Я – на печи. Ворочаюсь под тяжёлым ватным одеялом – то ногу выпростаю, то руку: душно, жарко. Отец с кровати подаёт голос:
– Не спится, Василёчек? Хочешь, расскажу про поросёнка?
Ещё бы! Конечно, я хочу услышать рассказ отца! И про поросёнка, и про филина, и про тётку Матрёну… Отец рассказывает неторопливо, красочно, на разные голоса. В обычной жизни он много кашляет, но, когда рассказывает, вся хворь от него отлетает. Мать начинает недовольно сопеть, показательно отворачивается к стенке и натягивает одеяло на ухо. Другой угол одеяла сползает с плеча отца, и он остаётся подмерзать в одной рубахе: в избе уже холодает. Я прошу:
– Ещё расскажи!
Отец было обещает следующую историю, но мать зло ворчит:
– Кто за день не умаялся, тому и спать неохота! По дюжине раз уж всё слышала. Не надоело? Нового-то ему рассказать нечего!
Отец встаёт с кровати – поцеловать меня на ночь, поправляет и подтыкает мне сползшее одеяло, говорит примирительно:
– Ну всё, Василёчек, спи! Завтра ещё чего расскажу.
В самой глубине души я понимаю, что мать права: нового от него действительно не услышать. Но под страхом смертной казни я не сознаюсь себе в том, что мне всё-таки хотелось бы услышать что-нибудь новое…
Быстро устав, отец опускается на скамью, пристроенную им у стены избы, под окном, и сажает меня на колени. Он повторяет шёпотом:
– Василёчек…
И крепко обнимает. Я всем телом прижимаюсь к нему в ответ. Я услышала в его голосе слёзы, и теперь мы плачем вместе. Только теперь я, наконец, осознала, что надолго расстаюсь с близкими – на целый год, если не дольше. Потому что мы с матерью уезжаем в Ленинград!..
Мать прибежала в дом в крайнем возбуждении: глаза блестят, платок сбился, лицо раскраснелось. Бабушка в тот день была в доме моих родителей – помогала матери по хозяйству. Разгар лета – мать с утра до ночи на колхозных работах. Отец тоже ушёл работать. В разгар лета, когда из воздуха частично уходила влага, он чувствовал себя гораздо лучше, чем обычно: дышалось свободнее – и тоже шёл зарабатывать трудодни. Нынче он помогал, кажется, в ремонтных мастерских. Руки-то у него были хорошие – мог и починить, и приладить, и смастерить. И придумать он умел какое-нибудь полезное приспособление.
На мне – огород, дом, носить полдник матери и отцу, носить воду на полив. Вот бабушка и приходила на помощь. У самой у неё огородик и садик оставались совсем маленькие, игрушечные – за чем хватало сил ухаживать. Домик у бабушки был тоже крошечный, но чистый, светлый, уютный.
А родительский дом – отцово наследство – летом казался тёмным и мрачным, и только зимой можно было оценить по достоинству толстые старые брёвна, малюсенькие окошки, большие тёмные сени: вся конструкция дома позволяла сохранить тепло. Когда в печи трещали и полыхали дрова, насупленная изба преображалась, становясь доброй и гостеприимной. И ещё она преображалась, когда в ней хозяйничала бабушка, напевая, прибиралась и готовила в нашей избе – тогда в окошки заглядывало полуденное солнце, и его света хватало, чтобы наполнить помещение.
Так было и на сей раз: ситцевые занавесочки отдёрнуты, солнечные лучи насытили воздух. Я влетела с огорода, землю с рук не обтряхнув, вслед за матерью: разобрало любопытство. Что это она примчалась такая заполошная? Бабушка в этот момент взволнованно говорила матери:
– Так ты поторопись, раз хочется, не то там без тебя все путёвки разберут!
– Мама, я первая записалась! – выпалила мать. – Мне сказал уполномоченный: собирайся! Не отложили, как Нюрку, на потом. А Нюрку и Шуру отложили: мол, потом ещё взвесят.
В её голосе слышались и гордость, и удовольствие, и тревога: как-то бабушка отнесётся к тому, что она приняла некое важное решение, не посоветовавшись, не уважив.
Бабушка заметно погрустнела, но сказала твёрдо:
book-ads2