Часть 31 из 33 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Хорошо, что спроворила. Нечего тут сидеть, ничего не высидишь. Поезжай!
Обе уже заметили меня, топтавшуюся на пороге. Мать подозвала меня, поставила прямо перед собой.
– Поедешь со мной в Ленинград?
Я, несмотря на изумление, быстро открыла рот, чтобы дать ответ, показавшийся очевидным. Тут мать решила уточнить:
– Я еду в Ленинград работать на заводе. Хочешь жить со мной в Ленинграде?
– Хочу, – воскликнула я без запинки.
С самого начала мне было очевидно: отец и бабушка остаются в деревне, а мать либо едет одна, либо со мной. Было столь же очевидно, что мать будет отправлять им часть заработанного: так поступает всякий, кто уезжает на заработки, оставив близких в деревне. Сомнений не возникало, что бабушка и отец справятся с зимовкой, по-родственному помогая друг другу. Лишь бы бабушка была здорова, и отец бы не расхворался слишком сильно. К длительным разлукам в деревне отношение как к естественной неизбежности. Печаль остававшихся скрашивали письма – как правило, не слишком уж частые, особенно если учесть с трудом отступавшую от наших краёв малограмотность. По умолчанию предполагалось, что мать, если устроится в городе хорошо, заберёт и родных. Хотя теперь я думаю, что с отцом она вряд ли стремилась бы воссоединиться.
– Поезжайте, деточки, поезжайте, – резюмировала бабушка стремительный разговор на троих.
Если она и смахнула слезу, то незаметно.
С отцом мать объяснилась без меня: куда-то я отлучалась. Когда вернулась, в доме царила мирная и немного торжественная атмосфера, но определённая натянутость присутствовала. Отец, возможно, и затаил обиду на мать, но при мне уже не спорил, не возражал, не старался поддеть мать, сказать ей что-нибудь колкое.
Мы с матерью собрались всего за несколько дней. Всё это время я была вне себя от нетерпения: скорее бы тронуться в путь, суливший так много нового и интересного, скорее бы увидеть Ленинград – грандиозный город, которого я, как ни силилась, не могла вообразить даже с помощью добытых у соседей картинок и открыток. И бабушка, и отец включились в это предвкушение чуда, вовсю помогали в сборах. Радостное волнение от перемен к лучшему, ворвавшихся в однообразную жизнь, отодвинуло на время печаль.
Отец – как человек, повидавший во время войны разные края, рассказывал о городах и странах, давал дельные советы, как ориентироваться в новой обстановке, вести себя среди незнакомых людей, общаться. Отец курил больше обычного и стал из-за этого сильнее дохать – как зимой, но в целом сохранял бодрость и деятельный настрой.
И вот настал момент расставания. Мы посидели и вместе поплакали. Обхватив друг дружку, поплакали с бабушкой. Та перекрестила меня перед дорогой.
Мать тоже со всеми обнялась, расцеловалась и смахнула слёзы, но меня, нахмурясь, недовольно поторопила.
И вот мы сидим на дровнях, мягко и удобно устроившись на сене. Солнце тепло светит из-под облаков; подкрашенная оранжевыми лучами листва колеблется в кронах берёз; где поля золотятся колосьями, где белеет гречиха, где зеленеют на разные лады овощи. Мы сидим задом наперёд, смотрим на дом и родных, машущих нам вслед, сами машем в ответ. Печаль улетучилась и постепенно сменилась радостным, нетерпеливым ожиданием чуда…
Итак, мать не тащила меня силком, а предоставила выбор, я сама приняла решение, определившее всю дальнейшую судьбу…
Жалко, что я не могу теперь говорить с душами ушедших! А что, если бы довелось ещё раз повидаться? Как довелось нежданно повидаться с Лидой, живущей теперь совсем в другом мире. Кого бы я позвала? Бабушку, с которой всегда было так уютно и надёжно? Отца, любовь которого я всегда чувствовала?..
Если нужно было что-то написать, расписаться, отец долго, старательно, едва не высунув язык, выводил печатные буквы. Иногда, стараясь произвести на меня впечатление, по слогам читал заголовки в газете и даже какую-нибудь заметку – целиком. Но я уже и тогда понимала, что это несовременно: грамотность была в моде, даже в деревне некоторые читали довольно бегло, да и мать могла быстрее осилить газетную заметку, но не желала тратить время «на баловство».
Зато отец мог степенно и очень убедительно рассуждать о политике, но тут уж мать испуганно шипела, чтобы он делал это потише и не «при ребёнке», а лучше бы и вовсе отказался от опасной привычки «молоть языком что ни попадя». Отец иногда отшучивался, иногда обижался, иногда молча уходил во двор курить, хоть ему нельзя было, или колоть дрова, от чего быстро выдыхался. Совсем редко он в сердцах говорил матери: «Был бы я здоров, ты б меня так не собачила, а?! Ну, давай, найди себе получше-то мужика, а?! Найди!»
Я пряталась в кусты и плакала: за что она с ним так? Ведь он такой добрый! И не виноват, что немцы отравили его газами. Но мне и мать было жалко, что надрывается на работе за двоих…
Странная мысль пришла. Дикая. А сейчас было бы мне интересно с отцом? Было бы весело слушать его рассказы? Восхищалась бы я его рассуждениями о политике, о людях, о видах на урожай? Хотела бы я променять Ленинград, Москву, Лабораторию на ещё несколько месяцев или лет, прожитых бок о бок с горячо любимым отцом?
Моё детство кончилось не в Москве и не в Берлине, а тогда, на пыльной деревенской улице. Как бы я вернула родных и близких, не вернувшись к себе, тогдашней?..
Вчера так и заснула над записями. Только среди ночи ощупью добралась до кровати и плюхнулась, не сняв халата. Под утро видела хороший сон.
Я будто бы проходила какие-то испытания, как в сорок четвёртом году по возвращении. Бесконечно что-то рассказывала, рассказывала, припоминала, опять рассказывала. Я торопилась, захлёбывалась словами, очень боялась не успеть рассказать и в то же время проскочить что-то важное. Мне задавали вопросы, что ещё сильнее сбивало с толку, кололи раскрепощающие препараты, но беспокойство моё только нарастало, переходя в панику. Материала становилось всё больше, а времени оставалось всё меньше. Если я не расскажу всего, что нужно, чего ждут от меня специалисты, то комиссия признает меня негодной и забракует.
В помещении было темно, я не видела ни стен, ни потолка. Слышала быстрые, разрозненные по смыслу вопросы специалистов, слышала собственный голос, замечала, что перескакиваю к следующей фразе, не окончив предыдущую. Видела фигуры в белых халатах, когда медики подходили из темноты, чтобы сделать очередной укол.
Потом – совершенно внезапно – мне стало вроде как и нечего больше сказать. В пустом пространстве брезжили серые рассветные сумерки. Я почувствовала огромное облегчение, поскольку стало ясно: успела! Уложилась в отведённый срок и, кажется, ничего не забыла. Разве что самую малость, которую мне, похоже, простили.
И тут в комнату неторопливой походкой вошёл Николай Иванович. Он был в форме старого образца, но без знаков различия на суконной рубахе.
– Ну, здравствуй!
Я так опешила, что промолчала в ответ на приветствие.
– Испытания окончены, поздравляю, – сказал он серьёзно. – Ты знаешь, какое сегодня число?
Я задумалась, вычисляя и боясь ошибиться.
– Тридцатое?
– Плохо, Тася, – строго нахмурился товарищ Бродов. – Очень плохо! Ты прохлопала целые сутки!
Я страшно смутилась. Как же я могла за всеми второстепенными испытаниями забыть о самой главной задаче, которая стояла передо мной: следить за ходом времени и считать календарные дни?! Ведь только это удерживает тебя в реальности, не даёт свалиться в тяжёлое забытьё! Значит, я всё-таки потеряла контроль…
– Сегодня тридцать первое, – сообщил Николай Иванович прежним строгим тоном и вдруг улыбнулся: – Скоро Новый год!
Улыбка, открытая, свободная, сделала его лицо светлым; от строгости не осталось следа.
– Собирайся! – предложил Николай Иванович.
– Новый год! – Я снова была близка к панике. – Как же?! Я же не подготовилась! Я не успею!..
– Не волнуйся, – сказал Николай Иванович очень тепло, – уже всё подготовили. Тебя все ждут. Пойдём!
Он взял меня за руку, как маленькую. От отчётливого прикосновения, от тёплой волны, захлестнувшей сердце, я проснулась.
Со времён далёкого детства я не просыпалась с ощущением такой радости.
Наверное, сон – в руку. Наверное, сегодня мне удастся закончить долгий марафон припоминаний. Осталось совсем чуть-чуть. На одно усилие. Тогда я смогу начать совсем новую жизнь…
Сновидение ясно подсказывает: осталось одно важное событие, которое я совершенно упустила из виду. Это событие произошло в течение одного дня.
Как же этот день искать? Что искать?
Много раз я подступалась к контрформуле самоликвидации. Саму формулу помню целиком, а контрформула как будто начисто стёрлась. Меня это, конечно, не оставляет в покое, раззадоривает: как же я целые монологи Михаила Марковича помню, а эту короткую фразу или даже одно слово – нет?! Может, надо добить контрформулу теперь, и дело будет завершено?
Попробую. Формула… вот она… Войти в транс и вспомнить, как Михаил Маркович делал внушение…
Не могу! В лёгкий транс – пожалуйста. Я и не выхожу из него, пока вспоминаю. Считай, живу в нём последние годы. Но это – лёгкий. А в глубокий…
Что ж дышать-то так трудно? И в сердце пошли какие-то перебои: стукнет – замирает. Волнуюсь!
Вспоминается изба. Не отчая. Чужая, большая, со множеством комнат, с несколькими печами. Ветер страшно воет в ущелье, шумит в кровле и бьёт в окно так, что стёкла дребезжат и постукивают добротные двойные рамы. В кабинете прохладно, но всё равно почему-то уютно. На письменном столе разложены открытые, все в закладках книги, бумаги, картинки, фотографии. Я рассматриваю портреты людей в париках, камзолах, доспехах, старинных мундирах, изображения предметов и зданий, а товарищ Бродов, сидящий напротив, негромко, сосредоточенно рассказывает об алхимиках, масонах, мистических орденах.
Особенно жестокий даже для этих суровых краёв ветер сопровождает резкую перемену атмосферного давления, от которой Николаю Ивановичу нездоровится. Я уже дважды подогревала для него чайник до белого ключа: товарищ Бродов убеждён, что обжигающий чай помогает ему не хуже капель и порошков. Но я вижу, что на сей раз не помогает.
Николай Иванович ещё не знает, и сама я ещё не уверена, но, кажется, что-то сдвинулось во мне с мёртвой точки, и я готова попробовать лечить. Незаметно под столом поднимаю ладонь и направляю на руководителя. Пальцы покалывает. Держу какое-то время, присматриваясь мысленным взором, что происходит.
Картина меняется, высветляется, и острое ощущение в пальцах стихает. Всё происходит достаточно быстро, но Николай Иванович успевает заметить, что я отвлеклась, и умолкает, смотрит на меня выжидательно. Ну да, прослушала немножко. Но не беда: сейчас сориентируюсь и пойму, о чём шла речь.
– Не замёрзла? – спрашивает руководитель.
Не дожидаясь моего ответа, он легко выбирается из-за стола и идёт отдавать распоряжение, чтобы затопили печь. Печь в кабинете топится снаружи, из другого помещения.
Я с гордостью думаю, что теперь тоже могу сказать как о чём-то простом и естественном: «Поднимаю руку, а мне пальцы бьёт», как тогда Женька сказала в подслушанном мною разговоре в самую первую мою ночь в Лаборатории…
Вот оно! Вот вопрос, который всегда тревожил меня и интриговал, но над которым я ни разу не собралась задуматься всерьёз.
Ещё только начав учиться в Школе-лаборатории, я разгадала, о чём разговаривали девчонки в ту, самую первую, ночь. Всё оказалось просто.
Вечером стало понятно, что неизбежен налёт вражеской авиации, так как погода была ясная. Товарищ Бродов вызвал Женьку, чтоб сделала прогноз. Они проводили такой долгосрочный эксперимент: Женя предсказывала, какова будет интенсивность налёта, куда упадут бомбы и где будут сильные пожары. Потом сравнивали её прогнозы с реальными событиями. Но на сей раз Жене никак не удавалось сосредоточиться. Ей мешало то острое беспокойное ощущение, которое всегда возникает, если человеку рядом очень плохо. Она незаметно просканировала Николая Ивановича и «прижала к стенке», точно описав его состояние.
Я так и постеснялась спросить девчонок, что именно тогда приключилось с руководителем: было неловко сознаваться в подслушивании. Факт тот, что Женька не на шутку перепугалась и еле справилась в одиночку. Ситуация была для неё из ряда вон выходящей. И почему-то именно в тот раз Николай Иванович не позвал девчонок, по заведённому обычаю, подлечить и, даже вызвав Женьку по делу, постарался скрыть недомогание.
Ещё когда я впервые всё это поняла, у меня возникло странное, иррациональное ощущение, что вся эта история как-то связана со мной, с моим появлением в Лаборатории…
Опять со мной творится нечто странное. Сердце замирает и какое-то время будто решает, идти ли дальше или остановиться насовсем. Никогда у меня не было никаких серьёзных проблем со здоровьем. Пока служила, проходила диспансеризации каждый год. Да и возраст ещё не тот, чтобы… Прошло… Больше всего это было похоже на действие формулы. Но с чего бы? Почудилось…
Итак, о чём я? О том, что в день моего приезда в Москву и знакомства с Лабораторией Николай Иванович о чём-то очень сильно переживал. Так сильно, что ему от этого к вечеру стало плохо, но он категорически не хотел, чтобы девчонки в процессе лечения считали его мысли, то есть узнали причину…
Да что ж такое?! Я сама готова концы отдать. Опять сердце встаёт, как вкопанное. Я-то из-за чего переживаю?
Из-за чего, не знаю… Но мне страшно… Аж в глазах темнеет. Мне страшно понять что-то такое… что-то ужасное… Может, у меня стёрта память о ещё каком-то событии?
book-ads2