Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 8 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Словно для того, чтобы усилилось ощущение изоляции и предчувствие близкой беды, уже расползавшееся по Прибалтике, Гитлер той же осенью решил созвать всех этнических немцев «домой в Рейх» (Heim ins Reich), тем самым подавая еще более ясный сигнал о том, что эти земли он оставляет Сталину. В конце сентября, когда Риббентроп во второй раз побывал в Москве, вопрос о возможной «репатриации» так называемых фольксдойче ставился на обсуждение — как бы в ответ на высказанное Сталиным намерение утвердить свое влияние в Прибалтике. Согласие Советов на переселение немцев, живших в том регионе, было тайно получено, после чего Германия подступилась к еще независимым Эстонии и Латвии, чтобы согласовать с ними порядок процедур и компенсаций. Заигрывая же с самими прибалтийскими «фольксдойче», немцы из рейха всячески упирали на предполагаемую выгоду, какую принесет переселенцам присоединение к германской «национальной общине», однако за их бодрыми посулами довольно отчетливо сквозили и намеки на то, что близятся тяжелые времена259. Многих прибалтийских немцев приходилось долго уговаривать, ведь некоторым предстояло покинуть земли, где их предки жили поколениями. Были и такие, кто воспринимал переселение не просто как личное горе, но и как предательство — и не только собственной истории и культуры, но и цивилизации вообще. «Мне было очень тяжело, — вспоминал уже после войны один эвакуированный. — Ведь это издавна была европейская в культурном отношении страна, и немцы столетиями составляли там виднейший слой в обществе. И вот теперь эту страну, у которой во многом было немецкое лицо, просто бросали — одним росчерком пера со скупыми словами»260. Даже некоторые стойкие национал-социалисты были напуганы. Один записал в дневнике, что испытал «страшное потрясение» при известии о переселении. «Все, ради чего мы жили, все, что наша этническая группа создала здесь за последние 700 лет… все это обречено исчезнуть, растаять, как снеговик»261. И все же, несмотря на тревожное волнение, которое вызывала у прибалтийских немцев одна только мысль о переселении в почти незнакомую страну, они в массовом порядке откликнулись на призыв Гитлера. Уже в середине октября 1939 года из Риги в Германию отплыл первый пароход с этническими немцами. А за следующие два месяца из балтийских портов выйдут еще 86 кораблей и увезут более 60 тысяч человек «домой», в германский рейх, или, по крайней мере, в недавно присоединенную к нему область Вартегау. Кроме того, тревога из-за неопределенного будущего Прибалтийских стран настолько возрастала, что среди заявителей, желавших ехать на запад, стали появляться даже евреи262. Массовый отъезд «фольксдойче» служил для остававшихся в Прибалтике жителей других национальностей зловещим знаком. Один эстонский немец позже вспоминал: Они [эстонцы] видели опасность, идущую с востока… Они понимали, как тяжело нам покидать Эстонию. Мы поднялись на корабль в Таллине, чтобы отплыть на родину, и заиграли Deutschland, Deutschland über alles, а потом эстонский государственный гимн. У многих на глазах показались слезы263. Исход из страны подстегнул события, произошедшие той зимой в Финляндии. Как и их соседей-прибалтов, в начале октября 1939 года финнов пригласили в Москву для переговоров по «политическим вопросам». Как и соседи, они откликнулись на приглашение и отправили в столицу СССР делегацию во главе с опытнейшим дипломатом Юхо Паасикиви. В предлагавшемся советской стороной варианте соглашения были такие пункты: отодвинуть границу СССР, проходившую по Карельскому перешейку (то есть слишком близко к Ленинграду), подальше на север, а также предоставить советскому флоту порты на полуострове Ханко, у выхода из Финского залива. Похоже, советская верхушка не сомневалась в том, что финны окажутся такими же беспомощными и готовыми на все, какими уже выказали себя прибалтийские правительства. Хрущев приводил в своих мемуарах тогдашние слова Сталина: «Мы лишь чуть повысим голос, и финнам останется только подчиниться»264. Берлин, конечно же, вмешиваться не собирался. Риббентроп, помалкивавший о судьбе Прибалтийских стран, и тут воздержался от каких-либо комментариев, лишь высказал лицемерное пожелание, чтобы финны «уладили свои дела с Россией мирным путем», но с ужасом отверг саму мысль о том, что бывший президент Финляндии может приехать в Берлин для переговоров. Между тем посол Германии в Финляндии в частном порядке получил указания «избегать любых обязательств… которые могли бы осложнить германо-советские отношения»265. И все же, несмотря на изоляцию, финны сочли нужным дать отпор советским угрозам. Они вынесли на обсуждение два встречных предложения и попытались растянуть сами переговоры чуть ли не на месяц, будучи уверенными, что Москва просто блефует и «правда» — на их стороне. Похоже, в лице лукавого Паасикиви Молотов встретил равного себе противника. На последней встрече с финским коллегой он, не скрывая злости, сказал: «Мы, гражданские люди, не достигли никакого прогресса. Теперь будет предоставлено слово солдатам»266. И в самом деле, вскоре действительно дали выступить солдатам. 26 ноября 1939 года советский пограничный пост вблизи карельской деревни Майнила попал под артиллерийский обстрел. Четверо красноармейцев погибли, еще девять были ранены. Молотов поспешил возложить вину за этот «прискорбный акт агрессии»267 на финнов, хотя Майнила находилась вне пределов досягаемости для финских стрелков, из предосторожности удалившихся от границы. Снова вызвав в Москву представителей Хельсинки, Молотов объявил, что отныне его правительство освобождается от обязательств, наложенных существующим советско-финским пактом о ненападении, и что нормальные отношения между двумя странами больше сохраняться не могут. В точности так, как Гитлер инсценировал тремя месяцами ранее «Гляйвицкий инцидент», чтобы превратить его в повод для нападения на Польшу, Сталин подстроил провокацию в Майниле, тем самым предоставив коммунистам во всем мире подложный аргумент для оправдания советской агрессии. А через четыре дня Красная армия двинулась в путь. На первый взгляд трудно вообразить большее несоответствие военных сил. Казалось бы, двадцати шести дивизий и 500 тысяч солдат, выставленных Советами, с лихвой хватило бы, чтобы без труда одолеть 130-тысячную финскую армию. По всем статьям у Красной армии наблюдалось подавляющее превосходство: военных было втрое, а самолетов — в тридцать раз больше. Например, на Карельском перешейке, где и ожидался главный удар советских войск, финны смогли выставить только 21 тысячу солдат с 71 артиллерийским орудием и 29 противотанковыми орудиями против красноармейских сил, насчитывавших 120 тысяч солдат, 1400 танков и более 900 полевых орудий268. Помимо своего численного превосходства, Москва рассчитывала и на другой фактор: по ее убеждению, финский рабочий класс непременно восстанет против буржуазии, поддержит своих «освободителей»-коммунистов и превратится в «пятую колонну» в тылу противника, будет мешать переброске военной техники и подрывать боевой дух финских солдат. Потому-то советская сторона вела себя столь самоуверенно: военное руководство отводило на всю операцию всего двенадцать дней и предвидело столь быстрое наступление, что командиров даже специально предостерегали, чтобы они нечаянно не пересекли границу с нейтральной Швецией, до которой оставалось еще 300 километров269. В действительности все вышло совершенно иначе. В условиях крайне суровой финской зимы — температура иногда падала до –40 °C — перевес в численности войск и боевой техники мало что значил. Кроме того, территория, по которой приходилось тащиться советским солдатам, чаще всего представляла собой сплошное снежное бездорожье густых сосновых лесов, перемежавшихся замерзшими реками, озерами и болотами. Такого рода местность практически непроходима для механизированной армии. И словно нарочно для того, чтобы затруднить продвижение красноармейцев, в межвоенный период на Карельском перешейке, к северу от Ленинграда, возвели (хотя работы еще не закончились) обширный оборонительный комплекс бункеров, окопов, природных препятствий и земляных сооружений — линию Маннергейма (она получила имя финского главнокомандующего, по чьему плану и возводилась). Уже здесь можно было догадаться, что у красноармейцев не все пойдет как по маслу. Численное превосходство советской стороны умалялось и за счет разного качества противостоявших друг другу войск. Красная армия по-прежнему переживала своего рода кризис. Она еще не оправилась от убийственных чисток, которым ее подвергли в середине 1930-х годов и в результате которых было потеряно более 85 % командного состава270, она страдала от плохого руководства, неправильного режима подготовки и низкого боевого духа. А еще, хоть армия и была обеспечена более качественным вооружением, чем у финнов, у солдат не оказалось зимнего обмундирования, лыж и камуфляжа. В итоге и пехота, и танки устремились в бой в ноябрьскую пору, так и не сменив своей традиционной грязно-зеленой расцветки и сделавшись легкой мишенью для неприятеля. В тактике красноармейцев тоже имелись просчеты: после чисток в рядах офицеров среди них осталось мало таких, кто был способен проявлять инициативу и изобретать военные хитрости. В отсутствие четкой военной доктрины зачастую предпочтение отдавали просто массированной лобовой атаке, и любые неудачи и недоработки усугублялись плохой координацией между различными отрядами вооруженных сил. Между тем финны были настроены очень решительно. Вопреки ожиданиям Москвы, они отнюдь не встречали советских солдат как освободителей, а, напротив, проявили такой патриотизм, что высокий боевой дух финнов компенсировал их отставание в численности и технике. В подкрепление регулярной армии удалось призвать на фронт большое количество обученных резервистов, и многие из них обладали жизненно важным знанием особенностей местности, а также бесценными навыками выживания и отличной полевой выучкой. Об оптимизме финнов, которым предстояло схватиться с явно могучим врагом, можно судить по шутке, которую часто повторяли той зимой: «Их так много, а наша страна такая маленькая, — говорили солдаты. — Где их всех хоронить?»271 Что характерно, советское нападение на Финляндию носило и военный, и политический характер. Как только советские бомбардировщики начали наносить удары по Хельсинки и Виипури[7], а танки и пехота принялись совершать первые попытки прорвать линию Маннергейма, в Териоки[8], первом городке по ту сторону старой советско-финской границы, посадили марионеточное прокоммунистическое правительство. «Финскую демократическую республику» возглавил старый коммунист Отто Куусинен, прославившийся в первую очередь тем, что пережил советские партийные чистки. Но, несмотря на старательные заигрывания с профсоюзами и умеренными левыми, Куусинен оказался в вакууме: коммуниста признавали только московские начальники, и его указы имели силу только в зонах, «освобожденных» Красной армией. Таким политическим промахам сопутствовали серьезные стратегические неудачи. При всем своем техническом превосходстве Красная армия оказывалась порой крайне негибкой — совсем как «колосс на глиняных ногах». Кроме наивной тактики, ее часто подводила излишняя осторожность: иногда наступление задерживалось на много часов от малейшего сопротивления финнов. А в условиях, когда проехать можно было всего по нескольким дорогам, окруженным непролазными лесами, такая медлительность оказывалась на руку защитникам, и советские атаки быстро оборачивались гигантскими бронетанковыми пробками. Когда Красная армия застревала вот так на дорогах, финны переходили к контратакам и вволю упражнялись в находчивости и хитрости, которых очень недоставало их противникам. Небольшие, но высокомобильные отряды лыжных войск обходили врагов с фланга и отрезали их от колонн снабжения, пользуясь долгими ночами скандинавской зимы для того, чтобы под покровом темноты разорять обозы и устраивать засады на неприятеля. Между тем пехота пускала в ход самодельную взрывчатку, вроде ранцевых подрывных зарядов или знаменитых «коктейлей Молотова» — бутылок с зажигательной смесью, состоявшей из керосина и дегтя и прекрасно загоравшейся, когда бутылку бросали в воздухозаборники советских танков. Свое название это оружие получило после того, как Молотов заявил по радио, что советские бомбардировщики не бомбят Финляндию, а сбрасывают пакеты с продуктами. Тогда же финны окрестили советские кассетные бомбы «хлебницами Молотова», а скромную зажигательную гранату назвали тоже в его честь — как «напиток, чтобы запивать его подарки»272. Шутки шутками, а коктейли Молотова, массово производившиеся на финском ликеро-водочном заводе, оказались очень грозным оружием. Со временем финская тактика, поначалу хаотичная, развилась и превратилась в общепризнанный метод. Разделив наступающий советский отряд на части, остановив и изолировав каждую из них, финны систематически уменьшали численность неприятельских колонн, причем сопротивляемость советских войск беспощадно ослабляли и вылазки разведчиков, и суровые зимние морозы. Эта партизанская тактика даже получила особое название — «мотти», от финского слова, означавшего способ заготовки бревен на дрова перед их рубкой. За этим понятием стоял зловещий смысл: окруженные таким способом советские отряды лишь ждали, когда с ним разделаются — или финские солдаты, или лютый мороз. Суровая северная зима порой и сама — грозный враг. Если финны, привыкшие к крепким морозам, одевались соответственно, то красноармейцам защищаться от холода было почти нечем. Потому от мороза погибало не меньше солдат, чем от военных действий, и финны постепенно привыкали к мрачному зрелищу: их враги неподвижно лежали, оцепенев в той самой позе, в которой подстерегали противника. Впрочем, на выживших порой смотреть было еще страшнее. Однажды к финскому офицеру привели двух захваченных в плен красноармейцев, пораженных снежной слепотой. У них были сильно обморожены руки и ноги. «Через некоторое время, — вспоминал очевидец, — русские ощутили тепло, которое шло от печки, и, спотыкаясь, двинулись к ней. А потом оба положили руки прямо на раскаленный железный лист. И не отдергивали. Они ничего не чувствовали. Так и стояли, а мясо у них на руках шкворчало, как ветчина над огнем»273. Благодаря суровым погодным условиям и собственной изобретательности финны добились больших успехов. Еще до Рождества 1939 года советские 139-я и 75-я стрелковые дивизии были практически уничтожены в битве при Толваярви, к северу от Ладожского озера, а в начале января та же участь ожидала 44-ю и 163-ю дивизии в битве при Суомуссалви, еще севернее. Последнее сражение, пожалуй, лучше всего иллюстрирует излюбленные финнами боевые методы. После того как 163-я дивизия Красной армии встретила мощное сопротивление, ей на подмогу бросили 44-ю дивизию, но обе постигла одна и та же судьба. Советские войска растянулись длинными вереницами вдоль узких дорог, зажатых между озерами и лесами, а продвигаться дальше им мешал укрепленный финский блокпост. Обе дивизии становились жертвами быстро передвигавшихся лыжных отрядов, попадали в засады и постепенно разделялись на все более мелкие группы. Так финны отдавали вражеских солдат на растерзание холоду и голоду, не говоря уж о пулях. Затем все эти маленькие отряды уничтожались — один за другим. Когда от двух дивизий не осталось практически ничего, финны обнаружили, что вдоль лесной дороги лежат более двадцати семи тысяч замерзших трупов, а рядом валяются обломки их снаряжения274. Зрелище было пугающее. Как выяснил один репортер, мертвецы лежали повсюду: По обочинам дороги, под деревьями, во временных убежищах и блиндажах, где они пытались укрыться от беспощадного огня финских лыжных дозоров. И по обе стороны от дороги, на протяжении всех этих четырех миль, стоят грузовики, полевые кухни, штабные автомобили, патронные двуколки, орудийные лафеты и прочие виды транспорта, какие только можно вообразить275. После такого деморализующего поражения Красной армии последовала и расправа — быстрая и суровая. Командира 44-й дивизии, генерала Алексея Виноградова, который вышел из окружения, избежав гибели, через несколько дней отдали под трибунал и расстреляли прямо перед строем его немногочисленных уцелевших солдат. Судя по рапортам НКВД, рядовые сочли наказание справедливым276. Применяя боевую тактику «мотти», финны отряжали на борьбу с русскими снайперов. Это оказывало важное психологическое воздействие, ведь снайперы не только нагоняли на противника страх, но и наносили ему огромный моральный вред. Например, в качестве жертв избирались командиры, или же огонь велся по полевым кухням или по солдатам, гревшимся у костра. Некоторые снайперы даже нарочно стреляли по солдатам, когда те отходили в сторонку облегчиться, — тем самым внушая оставшимся в живых мысль, что опасность подстерегает их повсюду. Мастерски маскируясь и используя тактические приемы полевого боя, финские меткие стрелки наносили тяжелые потери советским войскам, сами же искусно скрывали свои позиции. Позднее один полковник Красной армии жаловался: «Мы нигде не видели финнов, а они засели там везде… Смерть-невидимка таилась повсюду»277. Больше других снайперов прославился Симо Хяюхя — худой, невзрачный с виду 34-летний капрал, служивший в 34-м пехотном полку, в снежных просторах к северу от Ладожского озера. Хотя у Хяюхя был лишь финский вариант устаревшей русской винтовки Мосина, оснащенный обычным механическим прицелом, он сумел застрелить более пятисот красноармейцев (это лишь подтвержденные случаи), проведя на фронте менее ста дней: это самые высокие снайперские показатели для Второй мировой войны. Хяюхя пытались убить артиллерийским огнем, на него охотились советские снайперы, но он пережил войну, хотя ему прострелили лицо. Русские дали ему прозвище Белая Смерть278. В начале января 1940 года продвижение Красной армии застопорилось, и возникла патовая ситуация. Финнов, окрыленных собственными успехами, подбадривала и международная поддержка. С самого начала разные страны открыто выражали сочувствие к Хельсинки — пожалуй, ярче всего оно было продемонстрировано, когда Советский Союз изгнали из Лиги Наций, а Совет Лиги призвал ее членов оказать помощь финнам. На Западе для многих нападение на Финляндию послужило мощной встряской, испытанием моральных сил и упреком для всех, кого продолжала мучить совесть из-за Польши. Наверное, именно вспоминая о горестной судьбе Польши, Невилл Чемберлен заявил в январе 1940 года: «Нельзя допустить, чтобы Финляндия исчезла с карты мира»279. А Черчилль, выступая по радио, высказался по этому поводу в своем неподражаемом стиле: «Одна лишь Финляндия — великолепная, нет, величественная, — угодив в тиски опасности, показывает нам, как подобает поступать свободным людям»280. Случай с Финляндией, по-видимому, позволил сопоставить агрессию Сталина с агрессией его союзника Гитлера. В редакционной статье Daily Sketch говорилось: «Наша задача в этой войне — победить гитлеризм, но даже если в роли агрессора выступает Сталин, все равно это гитлеризм»281. Из-за подобных настроений были приложены огромные усилия по оказанию помощи Финляндии. В авангарде оказались Швеция, Британия и Франция — они собрали для Хельсинки огромное количество военной техники, в том числе полмиллиона ручных гранат, 500 зенитных пушек и почти 200 тысяч винтовок282. Тем временем около одиннадцати тысяч добровольцев — в основном шведы, датчане и норвежцы — выразили желание сражаться за свободу Финляндии, и в их числе был брат американского президента Кермит Рузвельт. Многие прибалтийские соседи финнов тоже стали записываться на фронт: наверняка некоторым из них очень хотелось вступить в борьбу с русскими, на которую так и не отважились их собственные правительства. Так, в Каунасе, бывшей литовской столице, в финское консульство явилось больше двухсот добровольцев283. Альтруизм в политике — конечно, редкость, и следует отметить, что в намерении союзников помочь финнам подобные побуждения занимали ничтожное малое место. Хотя отдельные люди, разумеется, могли руководствоваться высокими идеалами и принципами, у политиков на уме было совсем другое. Не в последнюю очередь они ухватились за мнимую кампанию по оказанию помощи Финляндии как за повод навредить Гитлеру. Следовательно, когда союзники начали разрабатывать предварительные планы помощи финнам, высказывалась смелая мысль о том, что десантные войска в любом случае пройдут через Нарвик в Северной Норвегии и Лулео в Северной Швеции. Оба города лежали на пути, которым пользовались немцы для добычи шведской железной руды, столь необходимой Германии для ведения войны. Таким образом, решив оказать помощь Финляндии, западные союзники надеялись подчинить эту задачу более важной цели — помешать Гитлеру. Пожалуй, неудивительно, что из их плана ничего не вышло. Между тем Сталин был вне себя: кампания, на которую он отводил две недели, тянулась уже втрое дольше, а никаких успехов не предвиделось. Красную армию унижали на глазах у всего мира, который уже проявлял нетерпение, а немцы, по мнению Хрущева, наверняка наблюдали за происходящим «с нескрываемым злорадством»284. Конечно, в нацистских военных и политических кругах с интересом следили за перипетиями Красной армии на Зимней войне, и, можно не сомневаться, для многих явная слабость советских войск стала важным открытием. Например, Геббельс особо отмечал неудачи Красной армии. «Как и ожидалось, Россия не слишком-то быстро продвигается, — записал он в своем дневнике 4 декабря и добавил: — Армия у нее так себе»285. Другие тоже делали соответствующие выводы. Германский посол в Финляндии писал в Берлин в январе 1940 года: «Принимая во внимание этот опыт, представления о большевистской России следует полностью пересмотреть». Неспособность Красной армии «справиться» с такой маленькой страной, как Финляндия, наводила на мысль о том, что полезно было бы изменить позицию по отношению к Москве. «В нынешних обстоятельствах, — писал он, — можно было бы заговорить с господами из Кремля совершенно иным тоном, чем в августе и сентябре»286. Но при всем при том отношение нацистской Германии к советско-финскому конфликту было гораздо сложнее, чем предполагал Хрущев. Так, общество в целом симпатизировало финнам и с тревогой наблюдало за тем, как северный народ и к тому же давний союзник Германии явно приносится в жертву коммунистической экспансии. Одновременно выражались и тревожные сомнения: насколько разумны действия Хельсинки, решившего противостоять могуществу Москвы?287 Некоторые высказывали свое мнение напрямик. Например, немецкий дипломат-консерватор Ульрих фон Хассель порицал сговор Германии с Советским Союзом, заявляя: «В такой компании мы теперь выглядим в глазах всего мира одной большой разбойничьей шайкой»288. Министр иностранных дел Италии, граф Галеаццо Чиано, согласился бы с ним. В начале декабря он отмечал рост антигерманских настроений в Италии и утверждал, что судьба финнов беспокоила бы итальянцев гораздо меньше, если бы СССР не был союзником Германии. «Во всех итальянских городах, — писал он, — студенты устраивают стихийные демонстрации в поддержку Финляндии и против России. Но не следует забывать, что когда люди кричат «Смерть России!», на самом деле они имеют в виду «Смерть Германии!»"289 Тем временем официальная линия, которой придерживался Берлин, оставалась прежней: решительное невмешательство и отсутствие всякого интереса. В циркуляре, разосланном всем сотрудникам иностранных миссий из министерства на Вильгельмштрассе, говорилось: «Германия не принимает участия в этих событиях, и сочувствие следует выражать русской точке зрения». Словно этого было мало, там имелась и приписка: «Прошу вас воздерживаться от каких-либо выражений сочувствия к финской точке зрения»290. Сохраняя верность букве нацистско-советского пакта, германское правительство отказывалось давать согласие на предоставление любой помощи противнику своего партнера и потому даже приостановило поставку итальянского оружия, предназначавшегося для финнов и провозившегося транзитом через Германию. И в том же месяце была подведена черта под любыми спорами на эту тему, которые еще велись в самой Германии: Völkischer Beobachter опубликовал статью (предполагалось, что ее автором был сам Гитлер), где говорилось, что, хотя «немецкий народ [Volk] ничего не имеет против финского народа», все же «наивно и сентиментально» было бы ожидать, что Германия поддержит Финляндию — после того, как Финляндия обошлась с Германией с «надменным неодобрением»291. Примерно та же мысль, только в более грубой форме, нашла отражение в дневнике Геббельса: «Финны скулят, что мы не предлагаем им помощи, но они же сами никогда нам не помогали»292. Собственно, если Берлин и предлагал кому-то помощь, так это СССР. С самого начала Финской войны начались переговоры о снабжении советских подводных лодок, действовавших в Ботническом заливе: немцы были рады посотрудничать, рассчитывая на ответную услугу в каком-либо другом месте. Они быстро нашли и переоборудовали грузовое судно и подобрали для него экипаж, куда вошло три советских офицера, действовавших под прикрытием. Однако потом советская сторона почему-то остыла к этому проекту, и операцию отменили. Возможно, СССР счел, что окажется в слишком серьезном долгу перед своим новым союзником, а это было нежелательно293. Проворная услужливость Берлина не осталась незамеченной, и потому финны впоследствии видели в Германии прежде всего «сообщницу Советского Союза»294. Впрочем, подобные выражения поддержки едва ли могли успокоить Сталина, которого очень злили унизительные поражения Красной армии в этот чувствительный момент. В январе 1940 года, в очередной раз созвав своих помощников на ближнюю подмосковную дачу, он обрушил весь гнев на голову наркома обороны, командовавшего финской кампанией, — маршала Климента Ворошилова. Тот тоже вспылил и закричал в ответ, что в разгроме виноват сам Сталин, потому что он истребил все лучшие военные кадры. Потом схватил тарелку с поросенком и грохнул ее об стол295. Ворошилов тут же был отстранен от командования, его место занял маршал Семен Тимошенко, один из талантливейших командиров Красной армии (это он выступал главным организатором Польского похода четырьмя месяцами ранее). Полный пересмотр финской операции был неизбежен. Тимошенко быстро взялся за дело. Оставив дорогостоящий восточный фронт, где финны, применяя тактику «мотти», нещадно выкосили советские войска, он сосредоточился на Карельском перешейке. На фронт было брошено 600 тысяч солдат, обеспеченных массированной артиллерийской поддержкой и новейшими танками. Кроме того, Тимошенко усилил контроль и взаимодействие между разными подразделениями Красной армии и разработал новую тактическую доктрину. Теперь финнов принуждали вести традиционные военные действия за узкую полоску, где проходила линия Маннергейма, против противника, имевшего сокрушительный перевес сил. Для Финляндии готовили новые Фермопилы. Тимошенко начал наступление на рассвете 1 февраля 1940 года с огневого вала из трехсот тысяч снарядов, которые превращали вражеские укрепления в пыль и вызывали в памяти бои Первой мировой. Например, в городе Сумма на финские позиции сыпалось по 400 советских снарядов в минуту296. В последовавшие за этим дни и ночи артиллерийский огонь перемежался с внезапными атаками бронетанковых колонн при массированной поддержке пехоты. Все это имело целью систематический подрыв и уничтожение оборонительных опорных пунктов, бункеров и убежищ по всей линии Маннергейма. После десяти дней напряженных боев финские защитники вынуждены были уйти за вторую линию укреплений, но не смогли удержаться даже там. Советские передовые части снова прорывали финский фронт, а некоторые отряды красноармейской пехоты даже обходили оборонительные рубежи, с риском для жизни двигаясь окольным путем — по льду Ладожского озера297. К концу месяца финские войска уже потеряли способность сопротивляться. Смиряясь с неизбежностью, 7 марта финская делегация отправилась в Москву для переговоров. По правде сказать, переговариваться было не о чем, но Сталин, спеша покончить с войной и предотвратить надвигающееся иностранное вмешательство, предложил на удивление умеренные условия. Западная Карелия, включая Виипури и все укрепления Маннергейма, отходила Москве, как и еще некоторые территории, лежавшие в основном ближе к Баренцеву морю, на севере и востоке. Вдобавок полуостров Ханко у западного края Финского залива отдавался в аренду СССР для размещения военных баз сроком на 30 лет298. Этим все ограничивалось: ни советской оккупации, ни марионеточного правительства, ни покушения на финский суверенитет. Куусинена отправили «на пенсию» — возглавлять Карело-Финскую Советскую Республику. В нее вошли только что уступленные земли, и ожидалось, что в будущем она поглотит новые финские территории или, если потребуется, всю оставшуюся Финляндию. Условия были приняты, 12 марта был подписан Московский договор, и на следующий день орудия замолчали. За без малого сто дней боев было убито около двадцати пяти тысяч финнов. Советские потери (до сих пор остающиеся предметом споров), по некоторым приблизительным оценкам, составили более 200 тысяч человек299, но, как чистосердечно сознавался Хрущев, «нашему народу… так и не сказали правду»300. Принимая во внимание такие потери, да и ужасы самой Зимней войны, пожалуй, народам Прибалтийских государств было простительно думать, что они еще легко отделались, уступив требованиям Москвы и позволив всего лишь создать на своей территории советские военные базы. Молотов, конечно, всячески старался подчеркнуть благотворный характер новых соглашений. Выступая перед Верховным Советом в конце октября 1939 года, он заявил: «Эти пакты исходят из взаимного уважения государственной, социальной и экономической структуры другой стороны и должны укрепить основу мирного добрососедского сотрудничества между нашими народами», — и добавил, что «болтовня о советизации Прибалтийских стран выгодна только нашим общим врагам и всяким антисоветским провокаторам»301. Тем временем его коллеги в Прибалтике изо всех сил пытались найти в происходящем положительный смысл, хотя уже скоро от их оптимизма не останется и следа. Лживость советских обещаний «не вмешиваться» во внутренние дела Прибалтийских государств вскрылась почти сразу же. Хотя внешне отношения между странами оставались хорошими, за кулисами уже наметились кое-какие трещины. Прибывавшие отряды советских военнослужащих, которым Москва поручила создание баз на местах, чаще всего требовали большего, чем было оговорено в тексте соглашений. Например, в Латвии заявили, что к советской «военной зоне» необходимо присоединить дополнительную прибрежную полосу — шириной около пятидесяти километров302, а в Литве Красная армия потребовала выделить территорию для размещения гарнизона в самом Вильнюсе303. Между тем в Эстонии советским военным уступили два дополнительных аэродрома и другие базы. Вскоре уже во всем регионе численность введенных войск превосходила заявленную и согласованную изначально, а условия аренды и порядок компенсации, прописанные в договорах о взаимопомощи, не соблюдались. Деспотическое отношение Москвы к новым «союзницам», пожалуй, хорошо отразилось в высказывании одного советского майора. «Красная армия признает только одно правительство, — заявил он, — и это правительство Советского Союза»304. Несмотря на столь вопиюще недобрососедское отношение, степень предумышленности в действиях СССР, которые привели к низвержению Прибалтийских государств, традиционно преувеличивается. Большинство авторов, пишущих на эту тему, ссылается на документ НКВД, датированный октябрем 1939 года, известный как «Приказ 001223». Именно его приводят в качестве доказательства намерений Москвы «очистить» Прибалтийские государства от всех «антисоветских элементов», по сути утверждая, что депортации 1941 года были запланированы в 1939-м, когда Прибалтика еще не была аннексирована. Но это неверно. Считается, что «Приказ 001223», никогда не публиковавшийся на Западе, относится к делам в недавно аннексированной Восточной Польше, но его уже привычно путают с похожим распоряжением в отношении Прибалтийских государств, отданным Иваном Серовым весной 1941 года, которое цитируется ниже305. В действительности гораздо разумнее предположить, что СССР вынашивал иные планы в отношении Прибалтики, имея в виду более постепенные преобразования. Скорее всего, он рассчитывал на то, что близкие отношения, которые возникнут благодаря «соглашениям о базах», неизбежно породят в местном обществе массовый энтузиазм и народ сам выступит за объединение с Советским Союзом. Осенью 1939 года глава Коминтерна Георгий Димитров оставил в своем дневнике запись, в которой отразились довольно радужные представления Москвы о будущем. «Мы думаем, что в пактах о взаимопомощи (Эстония, Латвия, Литва) нашли ту форму, которая позволит нам поставить в орбиту влияния Советского Союза ряд стран… Мы не будем добиваться их советизирования… Придет время, когда они сами это сделают»306. Действительность оказалась намного прозаичней. Вероятно, решение оккупировать и советизировать Прибалтийские государства постепенно кристаллизовалось в начале весны и летом 1940 года. В марте активизировалась деятельность подпольных коммунистов в Прибалтике, что вызвало неизбежное ухудшение отношений между прибалтийскими правительствами и Москвой. Со временем чаще стали происходить происшествия с участием советских «гостей»: советские военные корабли выстрелили по эстонскому самолету над Таллином307, а в Латвии два пьяных советских офицера застрелили местного жителя308. Население, в большинстве своем и так настроенное антикоммунистически, смотрело на советских представителей со все большим презрением, неприязнь нарастала. Если политики еще пытались умалить значение подобных инцидентов и высказывались об отношениях с Москвой положительно, то в частном порядке даже они порой признавали наметившееся охлаждение. Так, в конце апреля 1940 года посол Литвы в Москве сообщил в письме на родину, что «в советско-литовских отношениях черная кошка перебежала дорогу»309. Эта «черная кошка» не проскочила незамеченной. Уже в мае 1940 года правительства Латвии и Литвы разрабатывали чрезвычайные планы, договариваясь с разными странами о пропусках для избранных дипломатических представителей на тот случай, если связь с родиной окажется оборвана. Между тем эстонцы переправили за границу часть золотого запаса, а также часть государственных архивов. В отчаянии президент Литвы Антанас Сметона даже предложил отдать страну немцам в качестве протектората310. СССР, со своей стороны, предъявлял прибалтам одну жалобу за другой. Он возмущался тем, что прибалтийская элита всячески препятствовала размещению советских войск предыдущей осенью, затягивая переговоры и медля со строительством баз. Вызывал большое недовольство и установившийся повсюду враждебный климат. Например, в Латвии гражданским лицам, которые всего лишь вступали в разговоры с советскими военными, будто бы грозил арест, а воцарившаяся «атмосфера недоброжелательности» провоцировала шпионаж против советских баз311. А еще Москва наверняка досадовала на то, что не сбылись ее первоначальные надежды: рабочий народ в Прибалтике отнюдь не радовался присутствию советских солдат и не спешил совершать пролетарскую революцию. Поэтому неудивительно, что к началу лета 1940 года отношения между государствами сделались довольно напряженными. Со временем события, развернувшиеся далеко на западе, послужат толчком для еще большего — и окончательного — ухудшения. Доля добычи, доставшейся Гитлеру по условиям нацистско-советского пакта, тоже оказалась немаленькой. Он не только наконец провел долгожданную Польскую кампанию и, действуя на пару со Сталиным, забрал себе половину Польши, но и условился об экономической помощи со стороны СССР, чтобы в будущем избежать худших последствий ожидаемой блокады Германии со стороны Британии. Но, пожалуй, самой важной задачей для Гитлера оставалось тыловое прикрытие (Rückendeckung), а пакт со Сталиным как раз решал вопрос с безопасностью тыла и позволял ему безнаказанно бросить все силы на запад, уже не боясь призрака войны на два фронта. И потому в апреле 1940 года Гитлер двинул войска на Скандинавию — прежде всего для того, чтобы пресечь планировавшуюся Британией попытку оккупировать Нарвик в Северной Норвегии, а еще чтобы завладеть стратегически важным западным побережьем Норвегии. Оккупация немцами прошла относительно гладко. В Дании вся операция продлилась от силы шесть часов, и погибло всего несколько десятков человек. С Норвегией так легко не получилось: норвежская армия оказала жесткое сопротивление, а в Нарвике произошла попытка союзной интервенции, и сломить ее немцам удалось лишь в середине июня. К тому времени, после шести месяцев так называемой странной войны, военная кампания на западе Европы уже шла. 10 мая 1940 года, когда танки Гитлера наконец вошли во Францию и Нидерланды, остальным странам Европы и всего мира показалось, что теперь-то начинается самое главное — что вот-вот произойдет решающий бой и станет ясно, кому будет принадлежать власть над Европой. В первый день кампании британский генерал Алан Брук записал в своем дневнике, что началось «одно из величайших сражений в истории»312. Конечно же, ставки были очень высоки. Всего на западный фронт согнали 285 дивизий и больше семи миллионов солдат. Соотношение численности личного состава и военной техники у противостоящих сторон было приблизительно равным (считалось даже, что у французов танки лучше), зато германское преимущество в силе духа и стратегии оказалось решающим. Обойдя линию Мажино и проехав по горному Арденнскому лесу, немецкие бронетанковые передовые части перехитрили и обогнали британцев и французов, обратили их в неудержимое бегство и нанесли им одно из самых катастрофических поражений в современной военной истории. Нисколько не напоминая медлительные, монотонные операции Первой мировой, какие наверняка рисовали себе Сталин и другие, эта кампания строилась на очень быстром движении и служила яркой иллюстрацией стратегии блицкрига — молниеносной войны313. Пока внимание всего мира было приковано к событиям на линии Мажино, в Седане и Арденнах, Москва, похоже, поняла, что пора еще крепче вцепиться в Прибалтику. 16 мая в «Известиях» появилась статья, утверждавшая, в связи с недавним крахом Бельгии, Люксембурга и Нидерландов, что «нейтралитет малых стран» — всего лишь «фантазия», и предупреждавшая, что таким государствам не стоит забывать: «политику нейтралитета нельзя назвать иначе как самоубийственной»314. Это предупреждение почти сразу же обернулось мрачным пророчеством. За два дня до публикации этой статьи в «Известиях» Молотов узнал от своих коллег в Литве о деле младшего офицера Красной армии по фамилии Бутаев, по-видимому, похищенного из военной части и позднее умершего при загадочных обстоятельствах. В другое время такое событие, хоть и тревожное, наверное, не вызвало бы международного скандала, однако май 1940 года был временем необычным. И советская сторона не замедлила с ответом. 25 мая, как раз когда на западе немцы вели стремительное наступление на британские и французские части, Молотов вызвал в Кремль литовского посла. Он сообщил своему гостю, что, кроме Бутаева, в Литве пропали еще два красноармейца, и намекнул на то, что военных подпоили, вовлекли в какое-то преступление и убедили дезертировать. Ответственность за эти события, заявил Молотов, лежит на литовских властях, которые явно желают спровоцировать Советский Союз. В заключение он потребовал, чтобы литовское правительство «предприняло необходимые шаги… для прекращения подобных провокаций», в противном случае он будет вынужден перейти «к другим мероприятиям»315. Советский гнев, конечно, обрушился не на одних только литовцев. 28 мая в «Правде» вышла статья, критиковавшая «лояльное отношение» к Великобритании среди эстонцев и сетовавшая на то, что, в частности, Тартуский университет превратился в настоящий рассадник «пробританской пропаганды»316. А эстонской делегации, приехавшей в Москву на книжную выставку, довелось на себе испытать резкую смену политического климата. 26 мая, в день приезда, эстонцев тепло принимали и чествовали, но уже через два дня атмосфера сделалась настолько враждебной, что делегатам пришлось вернуться домой раньше времени317. Как британские и французские войска дрогнули перед натиском немцев на западе, так и Прибалтийские страны ощутили на себе всю ярость дипломатической атаки Молотова. 30 мая, в самый разгар Дюнкеркской эвакуации, литовскому правительству были предъявлены официальные обвинения в потакании недавним «истязаниям» красноармейцев. Премьер-министр Литвы Антанас Меркис поспешил в Москву, но Молотов был непреклонен. 7 июня советский наркоминдел потребовал, чтобы из литовского правительства убрали двух видных членов кабинета; спустя еще два дня он обвинил Литву в тайном сговоре с Эстонией и Латвией с целью создать антисоветский военный союз. На третьей встрече, 11 июня, когда Меркис и другие члены литовского кабинета всячески пытались умилостивить Молотова, тот оставался неумолим и отвечал презрением на любые уверения литовцев в невиновности их страны. Встреча продлилась всего час, и Меркис вернулся в Вильнюс, еще не зная о том, что все его старания были напрасны, потому что Красная армия уже готовилась к вторжению318. В ночь на 14 июня 1940 года, пока остальной мир с замиранием сердца наблюдал за вступлением немецких войск в Париж, Молотов нанес собственный смертельный удар. Предъявив Литве ультиматум, он потребовал арестовать и судить двух деятелей литовского кабинета, которые вызывали у него недоверие, и сформировать новое правительство, которое окажется способным восстановить нормальные отношения с Москвой. Наконец, Литва должна обеспечить свободный пропуск дополнительных советских воинских частей (численность их не оговаривалась) — для поддержания порядка. Ответ ожидался не позднее чем в 10 часов утра следующего дня. Вскоре беду Литвы разделили и ее соседи. 15 июня, когда правительство в Вильнюсе рухнуло и Красная армия, не встречая сопротивления, начала вторжение, Эстония уже находилась в блокаде. Теперь такой же ультиматум, что накануне был предъявлен Литве, получили Латвия и Эстония. И словно для того, чтобы накалить атмосферу, советские войска совершили ряд провокационных атак на прибалтийские цели. 15 июня в Масленках пять пограничников и гражданских лиц попали в засаду, устроенную НКВД, и были убиты. Днем раньше советские бомбардировщики сбили финский гражданский самолет «Калева», летевший из Хельсинки в Таллин; погибли все девять человек — пассажиры, а также члены экипажа, находившиеся на борту, и пропали мешки с французской дипломатической почтой — их подобрала советская подводная лодка319. Шум, поднявшийся из-за обоих инцидентов, вскоре заставило утихнуть советское вторжение. В июне того года просматривалась какая-то леденящая симметрия между событиями на разных концах Европы. 16 июня, в тот самый день, когда войска вермахта промаршировали по Елисейским Полям в Париже, Красная армия вошла в Ригу, столицу Латвии. Гражданское население обоих городов с одинаковым смятением и страхом смотрело на приход незваных чужих солдат. Пока мир не отрываясь следил за ошеломительной победой Гитлера над французами и британцами на западе, на востоке Литва, Латвия и Эстония молча отступились от своей независимости. Спустя два дня Молотов направил Шуленбургу свои «самые теплые поздравления» «по случаю блестящего успеха германских вооруженных сил» во Франции320. Возможно, он рассчитывал на ответные поздравления. Когда главы Прибалтийских государств перетасовали свои правительства, отчаянно силясь найти коммунистов и «попутчиков», которые могли бы удовлетворить Москву, некоторые из старейших политиков остались на своих местах — возможно, в надежде, что хоть что-то ценное удастся спасти от кризиса. Подобная позиция нашла обобщенное отражение в ответе латвийского президента Карлиса Улманиса, который, выступая с радиообращением к своему народу, подчеркнул, что важно сохранить преемственность: «Я останусь на своем месте, а вы оставайтесь на своих»321. И он действительно оставался на своей должности до тех пор, пока его не арестовал НКВД. Другие оказались не столь уступчивы. Генерал Людвиг Болштейн, командовавший латвийскими пограничными войсками, застрелился, оставив предсмертную записку, адресованную вышестоящим чинам: «Мы, латыши, построили для себя совершенно новый дом — наше государство. Чужая власть хочет заставить нас разрушить его собственными руками. Я не могу в этом участвовать»322. Президент Литвы Антанас Сметона — он выступал сторонником вооруженного сопротивления советским войскам — бежал в Восточную Пруссию (принадлежавшую тогда Германии), перейдя вброд ручей; советская пресса глумливо сообщила, что он бежал, задрав штаны323. Министра иностранных дел из правительства Сметоны, Юозаса Урбшиса, находившегося по дипломатическим делам в Москве, просто арестовали. Таким людям быстро нашли замену. В тот же день, когда бежал Сметона, в Вильнюс прибыл представитель Сталина Владимир Деканозов, затем в Эстонию приехал Андрей Жданов, а в Латвию — Андрей Вышинский. Под присмотром этих трех высших чиновников, присланных из Москвы, и совершалось стремительное вхождение Прибалтики в СССР. Как Молотов разъяснил новому министру иностранных дел Литвы Винцасу Креве-Мицкявичюсу, альтернативы не было: Вы должны хорошо уяснить реальное положение дел и понять, что в будущем малым странам суждено исчезнуть. Ваша Литва, вместе с другими балтийскими государствами… должна будет присоединиться к славной семье народов Советского Союза. Поэтому вам нужно уже теперь приучать ваш народ к советской системе, которая в будущем восторжествует по всей Европе324. Надо отдать должное Креве-Мицкявичюсу: когда он вернулся на родину после беседы с наркомом, в знак протеста он сразу же подал в отставку, пояснив, что не желает участвовать в похоронах литовской независимости325. В то лето события разворачивались с головокружительной быстротой. СССР, осенью предыдущего года ловко присоединивший к себе восточные земли Польши, уже поднаторел в искусстве «демократического сноса». В течение месяца во всех трех Прибалтийских государствах вновь сформированные промосковские правительства устроили выборы. Само по себе это уже было новшеством, ведь в 1930-е годы во всех трех странах появились авторитарные (пусть и мягкие) режимы, однако советский вариант демократии еще меньше заслуживал этого названия. К выборам допускались лишь одобренные кандидаты, всех прочих отстранили от избирательной кампании и арестовали. Голосование было принудительным, а тем, кто собирался испортить бюллетень или отказаться от голосования, грозил арест. «Только враги нашего народа сидят дома в день выборов», — предупреждала одна эстонская газета326. Чтобы обнадежить людей, советские представители всячески подчеркивали, что независимость Прибалтийских государств будет уважаться, и яростно отрицали, что в ближайшее время готовится их присоединение к СССР. Результаты были предопределены — причем в Москве их по случайности огласили еще до того, как закрылись избирательные участки на местах. Сообщалось, что за список одобренных кандидатур в Латвии проголосовали 97,2 %, в Литве — 99,2 %, а в Эстонии — 92,8 %327. Явка избирателей тоже была представлена неправдоподобно высокой — между 84 и 95 %, а на одном избирательном участке в Литве была зафиксирована просто фантастическая явка: 122 %. Истинный же средний показатель для всей Литвы оценивается менее чем в 16 %328. Как только были избраны послушные «народные парламенты», все, что от них требовалось, — это проголосовать за собственное упразднение. И потому в конце июля, когда они собрались на свои первые заседания, каждый первым делом обратился с петицией в Москву, чтобы она приняла Прибалтийские государства в состав СССР в качестве новых республик. Выдержав для приличия небольшую паузу (как бы для «совещания»), Верховный Совет в Москве, разумеется, удовлетворил поступившие просьбы. Литва сделалась Советской республикой 3 августа, Латвия — два дня спустя, а Эстония — 6 августа 1940 года. В Вильнюсе, Риге и Таллине люди не знали, куда деваться от смущения и унижения: они тщетно пытались понять, что вдруг случилось с ними и с независимыми государствами, где они жили еще совсем недавно. Некоторые в отчаянии подались в леса, чтобы вести партизанскую борьбу с советскими оккупантами, другие выбрали пассивные формы протеста — например, возлагали цветы к памятникам национальных героев или пели патриотические песни. Позже Хрущев без тени иронии напишет в своих мемуарах, что присоединение стран Прибалтики стран к СССР стало «большой победой» для прибалтийских народов, потому что дало им «возможность жить в тех же условиях, в каких жили рабочий класс, крестьянство и трудовая интеллигенция России»329. Германское руководство быстро признало новую реальность (конечно, все это полностью согласовывалось с условиями секретного протокола к нацистско-советскому пакту и последующего соглашения о границе), а вот изменить настроения в германском обществе, по-прежнему относившемуся к Советскому Союзу с недоверием, оказалось несколько сложнее. Как будто желая подсластить пилюлю, Гитлер распорядился начать новую операцию по эвакуации этнических немцев из Прибалтики, и это оказалось спасением для тех фольксдойче, которые ранее предпочли остаться на родине, а теперь увидели, что их оптимизм не оправдался. В январе 1941 года порядок процедур был определен, и началась вторая волна эвакуации из бывших Прибалтийских государств, причем заявления подавали очень многие люди, имевшие довольно слабые доказательства своего немецкого происхождения. В Литве изъявили желание уехать в Германию более пятидесяти тысяч человек — притом что общее количество остававшегося в стране немецкого населения оценивалось всего в 35 тысяч или менее того. А в Эстонии, как отметил один чиновник, если бы только СССР дал на то разрешение, подавляющее большинство эстонцев тоже попросило бы переселить их330. Однако щедрость Германии распространялась почти исключительно на «фольксдойче». Если прибалты вообразили, что в Берлине их жалобы будут слушать с сочувствием, то они горько ошибались. Министерство иностранных дел Германии предельно корректно, но достаточно холодно придерживалось полученных инструкций. Циркуляр, выпущенный еще 17 июня, напоминал всем сотрудникам ведомства, что советские действия в том регионе остаются исключительно «делом России и Прибалтийских государств», и предупреждал их, что следует «воздерживаться… от любых заявлений, которые могут быть истолкованы как пристрастные»331. Неделей позже, когда латвийский и литовский дипломаты в Берлине предъявили своим германским коллегам ноты протеста в связи с официальным включением их стран в состав Советского Союза, эти ноты были им вскоре возвращены — «по-дружески», с напоминанием о том, что подобные протесты принимаются лишь в том случае, когда подаются от имени правительства его представителями332. А так как дипломаты больше не могут выступать в этом качестве, то их присутствие, откровенно говоря, стало лишним. Для одного из них это было чересчур. Литовский посланник Казис Шкирпа усомнился в объективности германской прессы, которая освещает прибалтийский кризис, и пожаловался на то, что излагается только советская версия событий, и не заметно ни следа сочувствия к Литве. Когда же ему ответили, что немецкие чиновники воздерживаются от каких-либо комментариев на эту тему, следуя указаниям министерства иностранных дел, он «залился слезами и некоторое время не мог прийти в себя»333. Пока чиновники напускали туман, Геббельс (по крайней мере, в своем дневнике) был беспощадно откровенен. «Литва, Латвия и Эстония перешли… к Советскому Союзу, — написал он. — Вот какую цену мы платим за нейтралитет русских»334. Запад же воздержался от благословений. Британцы, мучительно сознавая собственное бессилие, отказались признавать новый статус аннексированных территорий, но не стали вообще как-либо комментировать это событие и как ни в чем не бывало продолжили общаться с представителями прибалтийских правительств (теперь уже в изгнании). Однако в правительственных кругах Британии вскоре уже рассматривали идею признать аннексию хотя бы де-факто — как возможный способ умилостивить Сталина и привлечь его на свою сторону. Американская позиция оказалась куда более принципиальной. Заместитель госсекретаря Самнер Уэллес выпустил официальное заявление — «Декларацию Уэллеса», где осуждал советскую агрессию и отказывался признавать законность советской власти над Прибалтийским регионом, ссылаясь на «доводы разума, справедливости и закона», без которых, по его словам, «нельзя сохранить саму цивилизацию»335. В частных беседах он выражался еще более прямолинейно, и когда советский посол Константин Уманский заметил, что Соединенным Штатам следовало бы поаплодировать советским действиям в Прибалтике, потому что теперь прибалтийские народы получили великое благо — «либеральное и социальное правительство», Уэллес ответил ему с сокрушительной прямотой: «Правительство США не видит принципиальной разницы между действиями русских, подчинивших себе прибалтийские народы, и действиями Германии, оккупировавшей другие малые европейские страны»336. Вероятно, это чересчур сильно сказано, но суть его слов в целом понятна: не прошло и шести недель с начала вторжения Красной армии, как Прибалтийские государства фактически прекратили существовать. В то же самое время, когда побережье Балтийского моря неудержимо вовлекалось в орбиту Москвы, Сталин обратил взоры и на юго-запад — к Румынии и ее провинции Бессарабии, которой Москва лишилась в годы гражданской войны. Как и в случае с Прибалтикой, Молотов прекрасно понимал, что нужно торопиться: падение Франции предоставляло ему уникальную возможность действовать, пока весь мир смотрит в другую сторону. В марте 1939 года Франция и Британия предложили Румынии свои гарантии, и теперь, с разгромом западных союзников на континенте, Бухарест, по существу, остался беззащитен против произвола Москвы. За день до поражения Франции заместитель наркома обороны Лев Мехлис написал: «Настал момент вырвать из воровских рук боярской Румынии нашу землю… Уворованная Бессарабия… будет возвращена в лоно своей матери»337. Позиция Германии (по крайней мере, официальная) в отношении Бессарабии была точно такая же, как и в отношении Прибалтийских государств. Когда у посла Германии в Москве Шуленбурга попытались осторожно узнать о намерениях Берлина в отношении этой области, тот дал Молотову зеленый свет — вновь заявил об «отсутствии политического интереса»338, о котором уже говорилось в секретном протоколе, подписанном почти годом раньше. И все же кое-кто в Берлине выражал обеспокоенность тем, что Советы подбираются все ближе к объекту жизненно важных интересов Германии — а именно к румынским нефтяным месторождениям в Плоешти. Поэтому Риббентроп даже совершил попытку в частном порядке нейтрализовать кризис, опасаясь, как бы этот регион не превратился в арену боевых действий. Однако Молотов, разгоряченный недавними успехами, не собирался отступать от задуманного. 26 июня 1940 года он предъявил румынскому правительству в Бухаресте ультиматум, требуя вывезти всех гражданских и военных представителей из Бессарабии. Ответ ожидался ровно через сутки. В ноте говорилось, что Румыния силой отняла Бессарабию у Советской России, когда та была слабой, и вот настало время ее вернуть. Вдобавок в порядке «компенсации… за колоссальную потерю», понесенную Советским Союзом, под советский контроль следует передать еще и соседнюю область — Северную Буковину339. Как это было ранее с несчастными прибалтийскими правительствами, румынское вначале тоже задумалось о сопротивлении (бывший премьер-министр и радикал Николае Йорга восклицал: «Проклятье на наши головы, если мы сдадимся без боя!»340), в итоге победили более трезвые головы в кабинете министров — особенно после того, как их германские союзники посоветовали им поскорее подчиниться. Утром 28 июня они согласились удовлетворить советские требования со словами: «Чтобы избежать серьезных последствий, какие может повлечь за собой применение силы и начало военных действий в этой части Европы, румынское правительство вынуждено выполнить требование… об эвакуации»341. Румынские власти начали уходить из Бессарабии в тот же день, а через два дня их место уже заняла Красная армия.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!