Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 41 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Никто не посмел даже двинуться — нас бы пристрелили на месте. Папу связали цепью и принялись искать оружие, а заодно крали все ценное. Самый старый ополченец кричит, чтобы через полчаса мы были готовы… Маму схватили, связали и бросили на санки197. Даже когда давались какие-то указания, многие люди часто ничего не понимали — у них просто затуманивалась голова от страха или паники. Вот что вспоминала одна крестьянка: Он говорит, чтобы мы слушали, и зачитывает постановление: чтобы через полчаса мы были готовы, подъедет телега… Я тут же слепну, принимаюсь страшно хохотать. Энкавэдэшник кричит: «Одевайтесь!», а я бегаю по комнате и смеюсь… Сын собирает, что может… дети просят меня собираться, иначе будет плохо, а я словно с ума сошла198. Одна мать настолько потеряла рассудок, что вещи вместо нее собирал сын. А когда они приехали в Казахстан, в деревенскую глушь, то среди самых необходимых вещей обнаружились французский словарь, поваренная книга и елочные игрушки199. Обычно советская власть депортировала людей целыми семьями, и энкавэдэшникам вручались списки имен. Поэтому дальним родственникам, если они оказывались в доме, а также другим гостям обычно позволяли уйти, зато отсутствующих членов семьи активно разыскивали. Подросток Мечислав Вартальский оказался включен в список, и хотя он успел убежать до прихода энкавэдэшников, ему пришлось вернуться к семье: он испугался, что мать без него не справится, да и вспомнил отцовский наказ — заботиться о братьях и сестрах. Их семью, пятерых человек, всех вместе депортировали в Казахстан200. НКВД проявлял не меньшую сознательность и редко допускал исключения из правил. Например, один человек просил, чтобы его парализованного отца и маленького сына избавили от депортации, но все оказалось напрасно; и старик, и младенец умерли в дороге201. По-видимому, лишь в немногих случаях позволялось отступать от этого правила: если кто-то из людей, внесенных в списки депортируемых лиц, отсутствовал, энкавэдэшники решали подыскать им замену, чтобы выполнить норму. Известен случай, когда одну молодую женщину схватили прямо на улице, чтобы «заменить» ею дочь-подростка, которая сбежала, когда за ее семьей нагрянули из НКВД. Женщина кричала и протестовала, но на все был один грозный ответ: «В Москве разберутся»202. После сборов депортируемых отвозили на местные железнодорожные станции и сажали в товарные вагоны. Условия были ужасающие, ведь вагоны не предназначались для перевозки людей: лишь изредка там были дощатые нары и печки, но чаще всего просто голый пол, решетчатые окна и никаких санитарных удобств, кроме дырки в полу. В вагон набивали по шестьдесят человек, в поезд — до 2500 человек, так что сидеть было почти негде. В дороге депортируемых снабжали водой и едой в лучшем случае с перебоями — вагоны часто отпирали лишь через несколько дней после того, как поезд трогался. Воды вечно не хватало: зимой людям приходилось сгребать снег с крыши вагона, пускай даже черный от паровозной сажи. У тех, кого перевозили летом, не было даже такой возможности. Еды тоже было совсем мало — ее давали в среднем раз в два-три дня. Это была жидкая баланда, сваренная непонятно из чего, кислый хлеб, а иногда просто кипяток. Забирать все это разрешали только детям-добровольцам из каждого вагона. Иногда случалось, что поезд снабжали получше. Один высланный вспоминал, что во время остановок советские солдаты ходили вдоль поезда и пытались продавать ветчину, фрукты и другую еду; поляки заподозрили, что это продовольствие предназначалось для них самих, но было просто украдено203. В таких чудовищных условиях, конечно, многие умирали от истощения и болезней, и, когда поезд останавливался, часто первоочередной задачей было избавиться от накопившихся трупов (в основном стариков и детей). Один депортированный вспоминал, как на глазах у красноармейца выступили слезы при виде зрелища, которое предстало перед ним, когда раскрылись двери вагона204. Другой, ехавший зимой, вспоминал мрачные сцены: советские солдаты ходили из вагона в вагон, держа под мышкой маленькие трупики, и спрашивали: «Замерзшие дети есть?»205 А летом депортируемые сами старались выталкивать мертвецов из вагонов, боясь распространения заразы. И зимой, и летом все просьбы устроить нормальные похороны встречали отказ: тела или оставляли там, где они падали, или просто укладывали безымянными штабелями рядом с рельсами. Для многих муки депортации длились до четырех недель, после чего начинались новые испытания: жизнь на чужбине и тяжкий труд. Многие оказались на русском Крайнем Севере — в Архангельской области, или в Сибири, где предстояло заниматься валкой леса. Большинство же сослали в Казахстан, где их определили в колхозы или на строительство железной дороги. Везде в жизнь воплощался советский лозунг: «Кто не работает, тот не ест». Многие не выдерживали и умирали — по некоторым данным, уровень смертности среди ссыльных приближался к 30 %206. В России давно, с царских времен, практиковалась ссылка провинившихся в дальние глубины российской территории, но теперь, при советской власти, сама «вина» определялась исключительно классовым подходом. Тем, кто оставался в Польше, было сказано: Так мы уничтожаем врагов советской власти. Мы будем просеивать всех, пока не отсеем всех буржуев и кулаков, и не только здесь, а во всем мире. Тех, кого мы увозим, вы больше не увидите. Там пропадут как рудая мышь[6]207. Все четыре главные массовые депортации из Восточной Польши — в феврале, апреле и июне 1940-го и в июне 1941 года — проходили одинаково. Точное количество высланных остается неизвестным, но уже давно высказывалось предположение, что их было около миллиона208. Хотя в недавних исследованиях, проведенных благодаря работе в архивах самого НКВД в Москве, это число было скорректировано в сторону уменьшения209, есть подозрения, что российские архивы хранят далеко не все документы: туда не вошли дела людей, осужденных по упрощенной процедуре, или вообще не запротоколированные на бумаге случаи. Похоже, что на каждого осужденного или депортированного по официальному постановлению приходилось три или четыре человека, о судьбе которых вовсе не делалось никаких записей, потому-то всего сосланных и было около миллиона — и это «по самым скромным подсчетам», как полагает виднейший западный историк Польши210. Сколько бы их в действительности ни было, вернуться было суждено лишь немногим. Иногда в ГУЛАГ отправляли даже тех, кто приезжал в советскую зону с Запада по своей воле. Советская власть проявляла порой фантастическую негостеприимность: многие чиновники видели в беженцах просто шпионов или провокаторов. В одном случае немцы выдворили за границу около тысячи евреев, но оказавшийся поблизости советский командир попытался загнать их обратно в немецкую зону, находившуюся километрах в пятнадцати оттуда, и этот инцидент привел к обострению отношений с местными отрядами вермахта211. Большинство беженцев, которых представители советской власти ловили вблизи границы, арестовывали и приговаривали к ссылке в ГУЛАГ. Именно такая участь постигла семью Дрекслер осенью 1939 года. Они беспрепятственно въехали в советскую зону, но потом их задержали в Луцке и попросили заполнить разные анкеты. Ответ на вопрос о том, где они собираются поселиться — «Палестина», — так разозлил коммуниста, который допрашивал Дрекслеров, что он отправил их в трудовой лагерь под Архангельском212. Венский еврей Вильгельм Корн был одним из немногих, кто решился убежать от судьбы. Эсэсовцы прогнали его за Буг, велев «ступать к своим братьям-большевикам», но он не верил советским обещаниям о работе, жилье и хорошем обращении, а потому решил скрыться. Корна поймали, подвергли допросу в НКВД, обвинили в шпионаже на Германию и выслали обратно за границу — в Вену. Что примечательно, ему довелось пережить войну213. Пожалуй, неудивительно, что огромное количество беженцев, появлявшихся в советской зоне — и по собственной воле, и против, — вызывало все более заметное раздражение у советской стороны, и наконец она выразила Германии протест, заявив, что будущее сотрудничество обеих стран в щекотливой области обмена населением ставится под удар. После этого «шальные» депортации прекратились, и пограничный контроль усилился. Этническое и политическое переустройство польских земель требовало от нацистского и советского режима определенной согласованности в действиях. Поэтому начиная с декабря 1939 года обе стороны принялись регистрировать всех, кто хотел покинуть свою зону оккупации и перейти в соседнюю. С германской стороны границы о желании эвакуироваться на восток, в советскую зону, заявили около тридцати пяти тысяч украинцев и белорусов — в основном польские военнопленные. Намного труднее оказалось справиться с потоком этнических немцев, желавших уехать в противоположную сторону. В итоге на советской территории была создана совместная нацистско-советская «комиссия по переселению». Она состояла из четырех эсэсовцев из германского ведомства Volksdeutsche Mittelstelle, занимавшегося пропагандой среди этнических немцев, и четырех энкавэдэшников. В декабре 1939 года эта комиссия принялась объезжать малые и большие города СССР, чтобы наблюдать за регистрацией всех, кто заявлял о своем немецком происхождении, и помогать им уехать в Германию. За следующие полгода успешно подали заявления о «репатриации» в рейх около 128 тысяч «фольксдойче», и первую группу переселенцев встречал на советско-германской границе, в Пшемысле, лично Генрих Гиммлер214. Естественно, этот процесс проходил не без осложнений. Прежде всего, советская власть явно сама же препятствовала всей операции и отвергала многие заявления — как представлялось германской стороне, безосновательно215. Главная проблема, повергавшая власти СССР в замешательство, заключалась в том, что покинуть советскую зону хотело великое множество людей, совсем не являвшихся этническими немцами, в том числе очень многие из недавно прибывших с той стороны евреев. Годы спустя тогдашний глава компартии Украины, Никита Хрущев, с удивлением вспоминал в своих мемуарах, как «длинные очереди евреев… ждали, что их выпустят на запад»216. В других воспоминаниях рассказывается, как немецкий офицер тоже с удивлением смотрел на эти очереди, подходил к ним и спрашивал: «Евреи, куда вы собрались? Разве вы не знаете, что мы вас убьем?»217 Одним из тех, кто предпочел вернуться на Запад, был еврейский писатель Мечислав Браун, бежавший во Львов, как только началась война, но вскоре пожалевший об этом. Он не мог примириться с тем, что его постоянно заставляют приспосабливаться к советским нормам. Вот что Браун писал другу: Еще никогда я не оказывался в таком унизительном и нелепом положении. У нас каждый день собрания. Я сижу в первом ряду, на меня все смотрят. Я слышу пропаганду, бредни и ложь. Всякий раз, как произносят имя Сталина, мой руководитель принимается хлопать, и все присутствующие — вслед за ним. Я тоже хлопаю и чувствую себя придворным шутом… Я не хочу хлопать, но должен. Я не хочу, чтобы Львов был советским городом, но по сто раз в день говорю, что хочу. Всю жизнь я был самим собой и честным человеком, а теперь я разыгрываю шута. Я превратился в негодяя218. Терзаемый противоречиями и угрызениями совести, Браун решил вернуться в Варшаву и попытать счастья под немецкой оккупацией. Его ждала смерть в Варшавском гетто в 1941 году. В действительности очень малому количеству людей из тех, кто желал эмигрировать из советской зоны, выдавали разрешения: выехать позволили лишь 5 % заявителей219. Тех же, чьи ходатайства отвергались, ждал праведный гнев советского государства. Выразив желание уехать, они тем самым отвернулись от коммунизма. А так как при подаче заявления им пришлось сообщить о себе многие подробности, они привлекли к себе двойное внимание НКВД. И советская власть, долго не раздумывая, принялась мстить. Уже в июне 1940 года, когда Комиссия по переселению завершила свою работу, всех отказников собрали для отправки в советскую даль. Некоторым даже сообщили, что от местных железнодорожных станций их повезут на запад (тем самым власти избавляли себя от лишнего труда — выискивать непокорных), а там их посадили в вагоны и повезли, разумеется, совсем в другую сторону220. Считается, что из тех, кто угодил в эту третью большую волну советской депортации из Восточной Польши, около 60 % были евреями и подавляющее большинство составляли люди, безуспешно подававшие заявления об эмиграции из советской зоны221. Конечно, было бы неправильно сравнивать нацистский и советский оккупационные режимы в тот период, однако, как ясно показывают все эти свидетельства, многие поляки и евреи волей-неволей проводили между ними сравнения222. Действительно, перед большинством поляков встал немыслимый выбор: или оставаться на месте и смириться с неизбежным притеснением со стороны оккупантов, или попытаться что-то изменить к лучшему — и переехать в другую зону. Обдумывая свое решение, они не располагали никакими сведениями, кроме слухов и домыслов. Мало кто принимал решение по политическим и идейным соображениям: большинством людей двигали куда более простые мотивы — чувство самосохранения, желание обеспечить хоть какую-то безопасность для себя и своих близких. Это была неразрешимая дилемма, и лучше всего ее иллюстрирует один эпизод, относящийся к тому периоду. На нацистско-советской границе одновременно остановились два поезда, набитых польскими беженцами: один шел на запад, а второй — на восток. И люди из этих поездов с изумлением глядят друг на друга из окон: они не могут понять, как можно ехать туда, откуда пытаются убежать они сами223. Эта сцена очень емко передает весь ужас исторической ситуации, в которой оказалась Польша в 1939 году. Похоже, даже польским коммунистам не всегда по душе приходилась жизнь в советской зоне. Некоторых разочаровывала аполитичность и жадность красноармейцев. «Мы ожидали, что они начнут расспрашивать нас о жизни при капитализме, — жаловался один коммунист, — и рассказывать, как живется в России. А они хотели купить часы — и все. Я заметил, что их занимают материальные блага, а мы-то ждали идеалов»224. Мариана Спыхальского ждало еще более стремительное разочарование. Он бежал во Львов, находившийся в зоне советской оккупации, в ноябре 1939 года, но там его так потрясло обращение советской власти с поляками, что он едва выдержал две недели, а потом бежал обратно в немецкую зону и устремился в Варшаву225. В бывшей столице Польши он организовал сопротивление, и к нему примкнул видный польский коммунист Владислав Гомулка, который тоже бежал из Львова, чтобы попытать счастья с немцами в Генерал-губернаторстве226. Несмотря на отрезвляющий опыт жизни при советской власти, и Спыхальский, и Гомулка позже станут политическими деятелями и займут высокие должности в послевоенной коммунистической Польше: Спыхальский станет министром обороны, а Гомулка — генеральным секретарем Польской рабочей партии. Но с какими бы неприятностями ни столкнулись Спыхальский и Гомулка, они могли считать себя счастливцами. Ведь 5 тысяч других польских коммунистов — практически все активные члены партии — уже стали жертвами сталинских чисток. Избежать этой участи удалось лишь тем, кто сидел тогда в польских тюрьмах227. За другими коммунистами вскоре начал охоту Берлин. Уже в ноябре 1939 года Риббентроп заявил Молотову, что дальнейшее пребывание граждан Германии в тюрьмах и других местах заключения в СССР несовместимо с хорошими политическими отношениями между Москвой и Берлином228. Речь шла о политэмигрантах — их было около пятисот, и по большей части коммунистов, — которые, как считалось, нашли прибежище в Советском Союзе после захвата нацистами власти в Германии. По иронии судьбы, к 1939 году многие из них стали жертвами машины террора, приведенной в действие НКВД, а те, кому повезло избежать расстрела, оказались в трудовых лагерях, во множестве рассеянных по всей стране. Теперь же, когда по ним и так уже прокатился каток НКВД, их собирались вернуть в лапы мучителя, от которого они и бежали в самом начале, — гестапо. Немецкие чиновники передавали своим советским коллегам списки с именами тех немецких, австрийских и чешских граждан, которые, по их предположениям, бежали в СССР. НКВД сверялся с собственными архивами, чтобы выяснить судьбу людей, занесенных в списки, и если среди них находились еще живые, их повторно хватали и высылали. Что любопытно, некоторым узникам давали немного пожить в Москве, чтобы там они чуть-чуть «отъелись» после суровой лагерной жизни. Отто Раабе вспоминал, как ему и другим заключенным довелось пожить в столице — с перьевыми подушками, простынями и хорошей кормежкой. К ним даже приставили портного и сапожника — чтобы было в чем возвращаться в Германию. Наверное, неудивительно, что многие узники совсем не хотели уезжать, но им объявили, что выбора нет. По настоянию Германии их должны были отправить поездами прямо на пограничные пункты на новой германо-советской границе в оккупированной Польше, чтобы таким образом пресечь возможные попытки побега. Всего таким способом было возвращено в Германию около трехсот пятидесяти человек229. Одной из депортированных стала Маргарете Бубер-Нойман, жена видного немецкого коммуниста Хайнца Ноймана, бежавшего в Советский Союз в 1935 году. В 1937 году ее мужа арестовали и расстреляли, а Маргарете приговорили к пяти годам лагерей. Потом, в январе 1940-го, ее вновь арестовали и привезли на допрос в печально знаменитую Бутырскую тюрьму в Москве. В следующем месяце ее депортировали, вместе с другими двадцатью девятью заключенными, в Германию, для чего привезли на поезде в Брест. «Мы вышли на русской стороне Брест-Литовского моста», — вспоминала она. Группа энкавэдэшников ушла по железнодорожному мосту на другую сторону и через некоторое время вернулась с эсэсовцами. «Командир эсэсовцев и начальник энкавэдэшников поприветствовали друг друга. Русский… вынул документы из блестящего кожаного портфеля и принялся зачитывать имена. Я расслышала только свое имя: «Маргарита Генриховна Бубер-Нойман»». Ее передали эсэсовцам. Переходя мост, она не удержалась и бросила прощальный взгляд на коммунистическое «убежище», предавшее ее: «Энкавэдэшники стояли и смотрели нам вслед. А за ними простиралась Советская Россия. Я с горечью перебирала в уме все эти сакраментальные коммунистические фразы: «родина тружеников», «оплот социализма», «прибежище гонимых»"230. Теперь ей, уже ветерану знаменитого Карлага — Карагандинского исправительно-трудового лагеря, — предстояло провести еще пять лет в концлагере Равенсбрюк. Германо-советскую границу пересекала и еще одна группа людей, о которой нередко забывают, — союзные военнопленные. На начальном этапе войны многие пленные, в основном британские поданные, оказались в германских лагерях для военнопленных. Некоторые из лагерей находились в восточных областях и в польских землях, присоединенных к рейху. Для этих людей оккупированная Советским Союзом Польша была ближайшей «нейтральной» территорией, а значит, и потенциальным убежищем — если до него как-то добраться. Хороший пример того, что происходило, — случай с узниками шталага XXА в Торне (Торуни), к северо-западу от Варшавы. В 1940 году пятнадцати узникам удалось сбежать на советскую территорию, лежавшую всего в 240 километрах к востоку. Одним из тех смельчаков, рискнувших на побег, был Эри Нив, который «мечтал о триумфальном прибытии в Россию» и полагал, что стоит ему только добраться до демаркационной линии в Брест-Литовске, как его сразу же «доставят к британскому послу, сэру Стэффорду Криппсу»231. Однако Нива ожидало разочарование. Он выдавал себя за этнического немца, и в апреле 1941 года его схватили на пути к Бресту в Илове, под Варшавой. Можно считать, ему еще повезло. По официальным донесениям службы MI9, советская сторона устраивала «неизменно холодный» прием таким беглецам, и со многими узниками обращались плохо или даже жестоко. Большинство из них впоследствии ссылали в Сибирь232. Нив же позднее совершит удачный побег из лагеря для военнопленных в неприступном замке Колдиц. Хотя советская власть обязана была интернировать беглецов, в действительности она обращалась с беглыми военнопленными как с врагами. Один беглец, переплывший реку Сан в марте 1941 года, чтобы отдать себя в советские руки, был немедленно арестован и провел весь следующий год в разных тюрьмах НКВД, чаще всего в одиночном заключении233. В некоторых случаях беглецов передавали обратно немцам. Например, курьеры польского подполья были поражены, когда узнали, что шестнадцать союзных летчиков, которых они тайно переправили в СССР через Киев зимой 1940 года, вернулись в Варшаву узниками гестапо234. Похоже, понятие «интернирование» толковалось очень по-разному. Вопрос о сотрудничестве между нацистами и советской стороной волнует многих и сегодня, и в некоторых кругах ведутся жаркие споры о том, происходили ли между НКВД и гестапо встречи на высоком уровне — предположительно с участием Адольфа Эйхмана и лиц, близких ему по рангу. Имеется дразнящая зацепка — упоминание в мемуарах Хрущева о том, что Иван Серов, глава НКВД УССР, имел «контакты с гестапо»235. Конечно, зная о том, что обе стороны предпринимали совместные действия для обмена беженцами, а также для уничтожения польской элиты, можно предположить, что подобное сотрудничество в верхах действительно имело место, и неудивительно, если бы состоялся ряд организационных заседаний. И в этом смысле, безусловно, стоит обратить внимание на то, что Катынские расстрелы, за которые отвечал НКВД, и разработанная гестапо «Чрезвычайная акция по умиротворению» произошли с интервалом всего в несколько дней. Возможно, если даже это не было согласованными заранее действиями, здесь просматривается по меньшей мере попытка подражания. Впрочем, в сохранившихся исторических документах пока не находится никаких отголосков, которые ясно указывали бы на более широкое сотрудничество на высшем уровне между гестапо и НКВД. Зато нацистско-советское сотрудничество велось в других сферах. В первую неделю войны роскошный немецкий океанский лайнер «Бремен» совершил аварийный заход в Мурманск: перед этим, избежав интернирования в Нью-Йорке, ему пришлось играть в прятки с британским Королевским флотом в Атлантике. Советская сторона помогла эвакуировать поездом в Германию почти весь личный состав корабля, а позже капитан тайно вывел «Бремен» обратно в территориальные воды Германии, действуя под покровом полярной ночи и едва ускользнув по пути от британской подлодки236. Случай с «Бременом» не был единичным происшествием. Лишь за три первые недели войны в Мурманский порт зашли 18 немецких кораблей, искавших укрытия от британских ВМС237. Поэтому в октябре 1939 года адмиралтейство Германии, поняв, что ему выгодно было бы иметь в своем распоряжении дружественный порт в советской Арктике, обратилось к СССР с просьбой предоставить военно-морскую базу в арктических водах для обслуживания и снабжения немецких подводных лодок. После некоторых пререканий и переносов места планируемой базы просьба была удовлетворена, и в декабре того же года в укромном фьорде, вдали от всякой цивилизации и любопытных взглядов, была создана Basis Nord — «Северная база». Хотя эта база так никогда по-настоящему и не заработала — в ней отпала необходимость после того, как нацисты осенью следующего года захватили Норвегию, — ее кратковременному существованию сопутствовали разные сложности238. Мало того что сама эта местность была в ту зиму крайне негостеприимной, так еще и подсознательная паранойя и скрытность советской стороны обостряли и без того тягостные условия, в каких оказались отправленные туда немецкие моряки. Согласно записям судового врача, размещенного на немецком судне снабжения, еду им поставляли «ужасную», что приводило к заболеванию цингой, а из-за полной изолированности и бездеятельности хотелось выть от тоски. Эту гнетущую атмосферу делало совершенно невыносимой враждебное отношение советских офицеров связи, контактировавших с немцами: одного из них врач описывал как «умственно истощенного, лицемерного» и «необычайно зловредного субъекта, [который] не доверяет нам и изводит нас как только может»239. Это недоверие советской стороны не объяснялось одной только силой привычки. Как еще предстояло узнать союзным морякам арктических караванов на более поздних этапах войны, советские власти способны были выказывать поразительную негостеприимность, когда иностранным военнослужащим приходилось вторгаться на территорию СССР. Этот психоз подпитывался еще одним фактором. Сталину очень хотелось, чтобы сохранялась видимость советского «нейтралитета» в войне, а любые военные действия, говорившие о явной поддержке германского союзника, грозили разрушить это прикрытие. Потому-то советская сторона, и так не торопившаяся помогать немцам, из страха перед разоблачением чинила им все новые препятствия. Другие совместные предприятия оказались более плодотворными — не в последнюю очередь, когда речь шла об эксплуатации германской стороной советского «нейтралитета». Например, в декабре 1939 года немецкий вспомогательный крейсер «Корморан» избежал встречи с британскими блокирующими кораблями, замаскировавшись под советское грузовое судно; фиктивное название ему придумали весьма уместное — «Вячеслав Молотов»240. Весной следующего года советская помощь стала еще более активной: Германии предоставили проход к Тихому океану через Северный морской путь — по арктическим водам, принадлежавшим СССР. Бывшее грузовое судно полностью переоборудовали в рейдер, оснастив двумя торпедными аппаратами, вооружив до зубов и укомплектовав экипажем из двухсот семидесяти человек. «Комета» — так назвали переродившееся судно — вышла в июле 1940 года из Гдыни, обошла Скандинавию, направляясь в советскую Арктику, а там ее встретил краснофлотский ледокол «Сталин». В сентябре, при помощи советского судна, которое расчищало ей путь через плавучие льдины, «Комета» пересекла Берингов пролив и вышла в Тихий океан. Там, замаскировавшись под японское грузовое судно «Маньо Мару», она принялась нападать на корабли стран-союзниц. В этом ложном обличье она потопила восемь кораблей (в том числе лайнер «Ранджитейн») общим весом более сорока двух тысяч тонн, пока в 1942 году ее саму не потопил британский торпедный катер241. Эта история и сама по себе примечательна — трудно не подивиться такой беспардонной наглости и моряцкой удали. Но это еще не все: из «военного дневника», который вел капитан «Кометы», явствует, что команда замаскированного крейсера самым дружеским образом сотрудничала с советскими коллегами, что разительно контрастировало с мрачным опытом моряков с «Северной базы». «Отношения сложились хорошие, — записал капитан в самом начале, — мы сразу поладили. Мы увидели, что они хорошие ребята». Со временем их связь лишь окрепнет. Когда немецкий экипаж отмечал успешное нападение на британцев, к ним присоединились советские моряки. «Притворство здесь невозможно, — записал капитан в дневнике, — радовались они искренне… Русские на нашей стороне»242. А когда арктическое приключение «Кометы» приближалось к концу, адмирал Эрих Райдер написал своему советскому коллеге, адмиралу Николаю Кузнецову, желая лично поблагодарить его: «Уважаемый комиссар, мне выпала честь принести Вам искреннюю благодарность от имени германского флота за Вашу бесценную помощь»243. В середине декабря 1939 года Адольф Гитлер отправил своему новому союзнику Иосифу Сталину поздравления с днем рождения: «С самыми искренними и лучшими пожеланиями — доброго здоровья лично Вам и счастливого будущего народам дружественного Советского Союза». Послание Риббентропа, вполне предсказуемо, оказалось более цветистым и, пожалуй, более вымученным: он вспоминал об «исторически важных часах, проведенных в Кремле, которые ознаменовали начало решительных перемен в отношениях наших двух стран», а в заключение приносил свои «самые сердечные поздравления»244. Без преувеличения, у Гитлера имелись все основания радоваться политическим и стратегическим изменениям, которые произошли за несколько предыдущих месяцев. В альянсе с Советским Союзом его войска сокрушили и расчленили Польшу, тем самым обезопасив восточные рубежи его владений и позволив ему бросить все силы на противостояние с британцами и французами на западе. Сообща с советскими союзниками его ведомства приступили к расовому переустройству польских земель и начали обмен политзаключенными и этническими немцами. Экономические соглашения с Москвой тоже, как ожидалось, окажутся выгодными и не в последнюю очередь помогут Германии избежать наиболее тяжелых последствий блокады европейского континента со стороны Британии. Сталин тоже наверняка был очень доволен. Сотрудничество с Германией продвигалось хорошо. Польша — один из давних врагов Москвы — оказалась стерта с политической карты, а ее земли, отошедшие СССР, с лихвой компенсировали многие территориальные потери, понесенные Россией в лихолетье революции и гражданской войны. Кроме того, Сталина должно было радовать стратегическое положение Советского Союза. Если всего несколько месяцев назад он почти постоянно находился под угрозой, то сейчас вступил в союз с самой сильной в военном и экономическом отношении державой на континенте, и недавно было заключено торговое соглашение, обещавшее стране жизненно важное немецкое военное оборудование в обмен на советское сырье. Вдобавок СССР наслаждался миром, объявив о своем нейтралитете в той войне, которая началась между его германским союзником и западными державами. Когда на Сталина находил воинственный дух, он наверняка задумывался о том, что немцы и Запад постепенно втягиваются в дорогостоящий и смертоносный конфликт, в чем-то повторявший Первую мировую войну, а когда все это закончится, то именно ему, Сталину, доведется собирать обломки и перестраивать всю Европу по собственному вкусу. Поэтому неудивительно, что ответная телеграмма Сталина оказалась не менее напыщенной: в ней говорилось, что «дружба народов Германии и Советского Союза, скрепленная кровью, имеет все основания быть длительной и прочной»245. Еще он мог бы добавить, что эта дружба скреплена прежде всего польской кровью. Глава 3 Дележ добычи Во время второго визита в конце сентября Риббентропу устроили настоящее чествование. Несмотря на то что он приехал по серьезному делу — согласовывать и подписывать германо-советский Договор о дружбе и границе, — обе стороны после совместного уничтожения ими Польши захлестнуло такое неуемное ликование, что гостя встречали необыкновенно торжественно и пышно. В программу приема были включены балет «Лебединое озеро» и праздничный банкет с двадцатью четырьмя переменами блюд. Впрочем, когда Риббентроп возвращался в кабинет Молотова на вечернее заседание, ему представился случай мельком увидеть и оборотную сторону советского «гостеприимства». В приемной, дожидаясь вместе с сопровождающими своей очереди, Риббентроп столкнулся с министром иностранных дел Эстонии Карлом Сельтером, как раз выходившим от Молотова246. Они, конечно же, были знакомы: Сельтер всего четырьмя месяцами ранее приезжал в Берлин, чтобы подписать с Риббентропом пакт о ненападении. Однако их случайная встреча в Москве наверняка сопровождалась несколько натянутыми улыбками. История умалчивает о том, обменялись ли эти двое чем-либо, кроме привычных дипломатических любезностей, но легко догадаться о том, что в тот момент на Сельтере лица не было. Это был уже второй визит Сельтера в Москву в течение недели. Опытный и искушенный дипломат, Сельтер слыл одним из самых талантливых политиков в эстонском правительстве. Прежде чем пойти в политику, он учился на юриста, а до того, как в прошлом году его назначили министром иностранных дел, он успел показать себя на нескольких министерских и дипломатических должностях. Теперь Сельтеру предстояли самые суровые испытания. 24 сентября он явился на встречу с Молотовым, в ходе которой, как ожидалось, стороны подпишут новый торговый договор, но вместо этого советский наркоминдел принялся обсуждать политические вопросы. Советско-эстонские отношения явно переживали кризис: эстонцы все еще с тревогой думали о том, чем для них чревато заключение нацистско-советского пакта, а советскую сторону беспокоила продолжавшаяся война. Положение осложнялось тем, что неделей ранее из Таллинской бухты сбежала интернированная польская подводная лодка «Ожел» (Orzeł — «Орел»), и раздосадованная Москва заявила, что эстонские власти могли бы проявить больше усердия и задержать судно. В ответ на это событие, воспринятое как «провокация», СССР сосредоточил войска красноармейцев у восточной границы Эстонии, а в небе над страной летали самолеты Красного воздушного флота, очевидно производя разведку. Поэтому встреча Сельтера с Молотовым в Кремле в тот вечер проходила в напряженной атмосфере. Молотов с самого начала заговорил о возможных неприятных последствиях инцидента с «Ожелом» для советской безопасности, затем заявил, что эстонское правительство «или не хочет, или не может поддерживать порядок в своей стране», и потребовал «дать Советскому Союзу действенные гарантии для укрепления его безопасности» — а именно подписать договор о взаимной помощи. Сельтер мужественно возразил, что Эстония сама способна поддерживать порядок на своей территории, а в предлагаемом договоре нет никакой необходимости, он не нужен эстонскому народу и лишь нанесет ущерб суверенитету. Но Молотов был неколебим: он заверил Сельтера, что пакт с Советским Союзом не несет в себе никакой угрозы. «Мы не собираемся навязывать Эстонии коммунизм, — сказал он и добавил: — Эстония сохранит свою независимость, свое правительство, парламент, внешнюю и внутреннюю политику, армию и экономический строй. Мы не затронем всего этого»247. Когда Сельтер ответил, что остается при своем мнении, Молотов перешел к сути дела, сказав: «Советский Союз теперь великая держава, с интересами которой необходимо считаться… Если вы не пожелаете заключить с нами пакт о взаимопомощи, то нам придется использовать для гарантирования своей безопасности другие пути, может быть более крутые, может быть более сложные. Прошу вас, не принуждайте нас применять силу в отношении Эстонии»248. Если у Сельтера возникло ощущение, что с ним играют в кошки-мышки, а сам он уже попал в когти к игривому и очень коварному коту, то это было недалеко от истины. Когда он попросил разрешения обсудить советское «предложение» со своим правительством, ему было сказано, что «дело нельзя откладывать», и предоставили дипломату прямую связь с Таллином. Сельтер возразил, что столь деликатные вопросы нельзя решать вот так, по телефону, и так быстро, и попросил позволения завтра же вернуться в эстонскую столицу. На прощанье Молотов сказал: «Советую вам пойти навстречу пожеланиям Советского Союза, чтобы избежать худшего»249. А через час после ухода Сельтера из Кремля ему позвонили из кабинета Молотова и попросили вернуться ровно в полночь. На сей раз Сельтеру представили односторонний проект оспариваемого «договора о взаимной помощи» и навязали ему дискуссию об эстонских островах или портах, которые «интересуют Советский Союз» как потенциальные военные базы. И снова Молотов весьма грубо напомнил о том, что дело очень срочное и безотлагательное, дорога каждая минута, и добавил, что соглашение уже «готово к подписанию». Прилетев на следующий день в Таллин, Сельтер начал обсуждать советское предложение со своими коллегами в кабинете министров. Эстонцы прозондировали и германские дипломатические круги, но их ответ, сводившийся к тому, что Эстония должна выкручиваться сама, породил лишь испуг и оторопь. Ведь в июне 1939 года с Германией был подписан пакт о ненападении, и потому эстонский кабинет министров вполне справедливо ожидал, что немцы предоставят Эстонии какую-то поддержку, если та столкнется с запугиванием со стороны СССР. Следовательно, бездействие Германии подтверждало те опасения, которые уже начали появляться у некоторых эстонцев: они поняли, что с подписанием пакта между Москвой и Берлином политическая картина в целом изменилась и Эстонию решено бросить на произвол судьбы. Несмотря на смелую риторику, в эстонском правительстве возобладал трезвый реализм, и Сельтера вновь откомандировали в Москву — с тем чтобы он подписал соглашение с СССР на самых благоприятных для Эстонии условиях. Иного выхода просто не оставалось. «Отвергнуть советское предложение, — заявил президент Константин Пятс, — означало бы сознательно обречь на гибель весь эстонский народ»250. Однако 27 сентября, когда Сельтер вновь прилетел в Москву (в сопровождении двух эстонских экспертов по международному праву — теперь уже совершенно лишних), выяснилось, что правила игры успели измениться. Если три дня назад Молотов воспользовался инцидентом с подлодкой «Ожел» как предлогом для того, чтобы подкопаться под эстонское правительство, то теперь он воспользовался историей с советским пароходом «Металлист», потопленным накануне в Балтийском море, чтобы снова пойти в атаку на Сельтера. Опираясь на неподтвержденное предположение о том, что «Металлиста» потопил именно «Ожел», Молотов заявил, что предложения, о котором шла речь раньше, уже недостаточно: теперь в интересах безопасности СССР Эстония должна пойти на дополнительные уступки. В ответ на утверждения Сельтера о том, что его страна невиновна, Молотов предложил пригласить к обсуждению самого Сталина. Тот, войдя в зал, вначале решил выказать добродушие и даже пошутил с эстонцами, но вскоре перешел к делу. Когда ему вкратце сообщили, о чем шел разговор, он зловеще спросил: «А о чем тут спорить? Наше предложение остается в силе, и это надо понять»251. Переговоры (если это можно так назвать) продолжались еще несколько часов: советская сторона хотела разместить в Эстонии свои войска численностью 35 тысяч человек для «охраны порядка» и потребовала, чтобы им предоставили базу в самом Таллине. Эстонцы отчаянно пытались сопротивляться, при этом придерживаясь дипломатического этикета, который уже давно отбросили их оппоненты. Эстонские делегаты — вконец запуганные, раскритикованные и подавленные — на следующий день снова явились в Кремль, решив, что больше ничего сделать невозможно — только сдаться. Но, пока Риббентроп дожидался в приемной своей очереди, эстонцам опять выставили новые требования, напомнив, что для обеспечения советской безопасности существуют и «другие возможности». Наконец, в полночь 28 сентября договор о взаимной помощи был подписан, а неделю спустя ратифицирован президентом Эстонии. Номинально договор обязывал обе стороны уважать независимость друг друга, однако, оговаривая создание советских военных баз на эстонской территории, он самым пагубным образом подрывал эстонский суверенитет. Фактически Эстония оказалась отдана на съедение Сталину. Если эстонцы полагали, что только им выпали мучительные переговоры с СССР, то они ошибались. Они просто оказались первыми в списке. Как только был согласован договор с Эстонией, Москва обратила взоры к другим странам, которые были обещаны ей по условиям секретного протокола, прилагавшегося к нацистско-советскому пакту, и дополнительного соглашения о границе, подписанного Риббентропом. Сталин начал расставлять флажки — и для Берлина, и для остального мира, — давая всем ясно понять, что отныне Прибалтика находится под его «покровительством». Поэтому через неделю после подписания договора с Эстонией похожий пакт был навязан Латвии: от нее потребовали отдать СССР под военные базы Лиепаю, Питрагс и Вентспилс на Балтийском море, чтобы там могли разместиться советские войска общей численностью 30 тысяч человек. Опять-таки этот договор никак не посягал на суверенитет Латвии, и правительство, сидевшее в Риге, пока никто не трогал. Однако латыши, как и их соседи эстонцы, не питали иллюзий относительно своей будущей участи и понимали, что от Германии помощи ждать не стоит. Позднее Молотов хвастался тем, что «выполнял очень твердый курс» в отношении Латвии и что он заявил министру иностранных дел Вильгельму Мунтерсу: «Обратно вы уж не вернетесь, пока не подпишете присоединение к нам»252. Сталин действовал еще более прямолинейно: в начале октября 1939 года он «откровенно» сообщил злосчастному министру, что «разграничение сфер интересов уже произошло. Германия не против того, что мы вас оккупируем»253. В Литве советские заигрывания встретили чуть более приветливый отклик — хотя бы потому, что договор о взаимной помощи, подписанный 10 октября 1939 года, несколько подсластило согласие Москвы отдать Литве спорный город Вильнюс (бывший польский Вильно). Тем не менее предъявленные условия в целом совпадали с теми, что уже были выставлены Эстонии и Латвии: взаимная помощь в случае внешнего нападения и размещение большого количества советских войск на литовской земле. Советские методы убеждения тоже, похоже, не изменились: как заметил один из членов литовской делегации, спорить с Молотовым было бесполезно — «все как об стенку горох»254. Угроза насилия, скрытая или явная, в сочетании с новыми стратегическими реалиями войны сделали Латвию, Литву и Эстонию совершенно беззащитными, и Москва вольна была делать с ними, что хотела. Не имея возможности сопротивляться, страны были вынуждены уступить советским требованиям и существовали теперь в тени СССР. В середине октября 1939 года, менее чем через шесть недель после подписания пакта с Германией, Сталин уже постарался подмять под себя почти все территории, обещанные ему Гитлером. Он значительно расширил себе выход к Балтийскому морю и сумел разместить в трех Прибалтийских государствах около 70 тысяч советских солдат — больше, чем насчитывали в совокупности постоянные армии всех трех стран255. Пока прибалтийские политики хоть как-то боролись, немцы только виляли. С самого начала советского вторжения в Польшу прибалтийские правительства отправляли в Берлин телеграмму за телеграммой, требуя, чтобы Германия разъяснила свою позицию — особенно потому, что всего четырьмя месяцами ранее она подписала с Латвией и Эстонией пакты о ненападении. В Берлине прекрасно знали о том, какая беда надвигается на Прибалтику; больше того, в конце сентября Сталин уже информировал Гитлера о своих намерениях, после чего Германия прекратила переговоры о заключении «договора о защите» с литовским правительством, фактически оставив Литву в советской «сфере влияния»256. Нацистский идеолог Альфред Розенберг, сам родившийся в Таллине, ясно сознавал политические последствия этого шага. В своем дневнике он записал: «Если русские войдут сейчас в Прибалтику, тогда Балтийское море будет потеряно для нас в стратегическом отношении. Москва станет сильной как никогда»257. Однако в ответ на многочисленные просьбы хотя бы внести ясность, если не оказать помощь, Риббентроп упорно отмалчивался, а под конец разослал циркуляр во все три германские миссии в Прибалтике, где сообщалось, что с Москвой подписаны новые соглашения о границе, и коротко говорилось, что «Литва, Латвия, Эстония и Финляндия не входят в сферу интересов Германии». Риббентроп добавлял, что его представители в названных странах должны «воздерживаться от каких-либо объяснений на сей счет»258. Итак, Прибалтийские страны оставляли на произвол судьбы.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!