Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Пошто же мы ждем гонца? — сердито спросил Якунко. — Я не знаю, однако, — тараща в нарочитом удивлении красновекие глаза, сказал Мунгат. В юрту то и дело заглядывали украдкой сонные от духоты улусные мужики, ребятишки. Озираясь, вошла хозяйская желтая собака, старая, лохматая сука с отвисшим брюхом, потянула носом воздух. Мунгат позвал ее, ухватил за загривок и ткнул мордой в котел. Собака ела жадно, брызги густого варева летели на хозяина и гостей. — Погань, — брезгливо сказал Якунко, вытирая руки. После угощения Мунгат расхвастался перед русскими своим достатком и повел их к холмам показать своего лучшего жеребца, пасшего рассыпанный по косогору косяк. Это был конь как конь, малорослый, с темноватым широким ремнем по хребту. Но нрава дикого, злого, даже Мунгата он не подпускал близко к табуну: угрожающе поджимал чуткие уши и взбрыкивал. — Такого жеребца нет у самого воеводы, — словно дразнясь, пьяно похвалялся Мунгат. — А ты и отдай его воеводе — Михайло Федорович добр к тебе станет, всякую ласку окажет. — На ласку узды не наденешь, — немного помолчав, собираясь с мыслями, серьезно рассудил Мунгат. Из улуса громко и властно окликнули хозяина. Когда все разом, опешив от неожиданности, повернулись на резкий голос, у белой юрты на выстойке увидели еще трех подтянутых коней под седлами. Якунко подумал, что малец привел не иначе как самого князца Ишея: сбруя у лошадей наборная, так и горит на солнце — чистое серебро. Приезжие были в роскошной княжеской одежде, оба кряжистые, ноги калачом, как у большинства степняков. Поигрывая упругой треххвостой плеткой, тот, что повыше, с прямым, слегка горбатым носом и синим поперечным шрамом на лбу, обращаясь к Мунгату, сказал: — Сколько б дождь не лил, он кончается, какими бы дорогими ни были гости — они уезжают. Теперь давай араки Иренеку и моему высокородному брату Итполе. — У горящего огня тепло приятное, у мудрого человека речи разумные, — ответил хозяин, кланяясь и показывая приезжим на юрту. — Не гостевать мы сюда приехали, а по приказу воеводы Михайлы Скрябина, — распаляясь, сквозь зубы произнес Якунко, понимающий киргизскую речь. — Отчего заехал в орду без спроса? — бросил Иренек, зло перекосив рот и не трогаясь с места. — У Мунгата спроси, пошто он откочевал от Красного Яра. — Гнилой веревкой лошадь не лови, — со скрытой угрозой из-за плеча Иренека проговорил Итпола, узколицый, с тонкими бровями. — Первое дело, ясак мы возьмем, — поджатыми губами упрямо произнес Якунко. — Возьмем, — эхом откликнулся Тимошко Лалетин. Хозяин снова, теперь уже явно расстроенный и подавленный, пригласил всех к себе в юрту. Иренека и Итполу Мунгат усадил на белую кошму напротив двери — на самое почетное гостевое место, это не понравилось казакам. Якунко обидчиво завертел и зашвыркал носом. Не продолжая разговора, молча выпили араки и кумыса. Улусные люди еще принесли берестяные туеса и бурдюки с вином, угощали, садились у двери, поджав ноги, и тоже ели и пили. К ночи просторная, пропахшая конской шерстью и кизячным дымом юрта была полна мужчин. Якунко всерьез опасался, как бы улусные люди не заворовали и не сделали с ним и Тимошкой какого дурна. Но теплая и забористая арака вскоре огнем заходила в жилах и все-таки взяла свое: Якункины глаза побелели, остановились, а веки отяжелели и сами собой сомкнулись. Потом крепок и сладостен был его вязкий глубокий сон, и когда от многих толчков и тупой боли во всем теле Якунко проснулся, он сначала и не понял, что сделалось в юрте и что его натуго стягивают волосяным арканом, а когда понял все, было уже поздно отбиваться. Вместе со скрученным ранее Тимошкой, не церемонясь, его выбросили из юрты, как дырявый бурдюк, и приставили к ним двух караульщиков. — Погоди-ко, Мунгат, взыщет с тебя воевода! — хрипло, захлебываясь, крикнул Якунко в темень. Он хотел высвободить захлестнутые арканом руки, но натянутый как струна аркан при малейшем движении причинял боль. — Я сам воевода, — послышался голос из юрты. Это был не вкрадчивый, так хорошо знакомый казакам Мунгатов голос, скорее это говорил Иренек, заносчивый княжич, о котором до сегодняшнего дня еще ничего не знал Якунко. — Кто он есть, Иренек? — вполголоса спросил казак у карауливших их молодых воинов. Один из парней, поигрывая остро отточенной саблей, презрительно хмыкнул и рассмеялся: — Иренек? Он самый смелый человек в степи и ненавидит русских. — Пошто ненавидит? Пошто измену творит царю-батюшке? — с мягким укором и смутной надеждой на избавление от неслыханного позора спросил Якунко. И снова в ветреной сырой ночи резкий и непреклонный голос: — Я на себя никому кабалы не давал. Наутро у белой княжеской юрты сбилось в кучу все население улуса. Женщины побросали мыть шерсть. Пастухи пришли со степи, оставив без присмотра стада и отары. Под Красным Яром, где до этого многие годы кочевал улус, никогда еще не бывало, чтобы сговорчивые, открытые душой подгородные качинцы поднимали руку на русских. Молодая Мунгатова жена Хызанче, невысокая, со смуглым, похожим на шаньгу лицом, не спеша вытащила изо рта обсосанную прямую трубку, положила в стороне на росную траву. Что-то горячо зашептала, призывая себе в помощь родовых духов, и принялась свирепо хлестать плетью по обнаженным худым спинам казаков. И только когда взопрела и задохнулась от усталости, раскрасневшаяся, сердитая, она сунула плеть в руки стоявшему рядом с ней молодому качинцу. — Побить их насмерть и псам кинуть! — переводя дух, визгливо воскликнула Хызанче. Казаков хотел было защитить добрый старик Торгай, одинокий седой человек с усталым взглядом плененной птицы. Он был очень старым и мудрым, знал многие обычаи своего народа, играл на семиструнном чатхане[1] и все еще звучным гортанным голосом пел сказания о далеких временах, о многих памятных битвах с приходившими в степь уйгурами и монголами. — Выпущенная стрела не возвращается, — предостерегающе сказал Торгай. — Не делайте того, о чем придется жалеть. Думаешь пить воду — не смешивай ее с кровью. Иренек услышал колючие, как шиповник, слова Торгая и шагнул к нему, протянул старику треххвостую, в палец плеть. Обжег старика полным досады и злости ястребиным взглядом. Торгай невольно попятился и слабой своей рукой отвел твердую, словно литую, руку Иренека. Это удивило и еще больше разозлило киргизского князя, он насупился, угрожающе скрипнул оскаленными белыми зубами: — Сытый кобель лает на хозяина. Народ сжался от страха за своего любимца Торгая и притих, ожидая, что будет дальше. И тогда смело вышел вперед и широким плечом богатыря заслонил старика рослый парень в обтрепанном, залатанном во многих местах дерюжном зипуне. Иренек, похожий на взъярившегося, готового кинуться в драку вепря, толкнул парня в грудь, но тот не упал, лишь слегка качнулся. Иренек снова толкнул, теперь уже посильнее. Парень снова качнулся и снова устоял. И неизвестно, чем бы закончился этот нешуточный спор, если бы не рассудительный Итпола. Он сдержанно и в то же время властно позвал Иренека в юрту и приказал улусным людям немедленно разойтись и заняться своим делом. Казаки несколько долгих, томительных часов пролежали в расплавленной солнцем каменистой степи. Их сжигала нестерпимая, неотступная жажда, но никто во всем улусе не подал им воды. Иренек ходил около, пьяно посмеивался, похваляясь своей смелостью и заглядывая в измученные, темные лица несчастных пленников: — Вот вам ясак! Вот как обирать Киргизскую орду! — Измена! — страшно хрипел Якунко, поводя выпученным кровавым глазом. — Я вырву тебе язык, гнилая печень! — замахнувшись на Якунку ногой, выругался киргиз. Только в густых вечерних сумерках, затопивших всю долину, без коней и без оружия, еле живых отпустили казаков из улуса. Измотанные жестокой расправой и жаждой, казаки не могли двигаться. С большим трудом переставляя тяжелые, словно чужие, ноги, они отошли лишь какую-то сотню шагов на ковыльный степной угор и упали на щебнистую, не успевшую остыть землю. Увидев их распростертыми, беспомощными, не знавший жалости и пощады Иренек по обросшему ковылем склону бегом кинулся к ним. Когда он вплотную приблизился к казакам и резко выхватил из крытых серебром кожаных ножен богатую бухарскую саблю с затейливыми письменами, казаки сразу поняли, что пришел конец. И они, истово перекрестясь, с немой покорностью невезучей судьбе опустили лохматые головы: руби. Не просить же им милости у нехристя, изменившего царю? Но склонившись над ними, Иренек поймал рукой окладистую бороду Якунки, натянул ее и полоснул по ней голубым острием сабли. С раскрытой ладони князя посыпались на землю срезанные волосы. Иренек, глядя на них, брезгливо поморщился. Затем, не в силах сдержать свой бурный, огненный нрав, так же, одним коротким взмахом голубой сабли, обрезал бороду ошалевшему от страха и обиды Тимошке. И вдруг, став на одно колено, Иренек сгреб волосы в кучку и забрал в горсть. — Ваши бороды закатают в кошму. Я буду спать на этой кошме. А жена моя зачнет на ней и родит мне храброго сына! Шрам на высоком смуглом лбу у киргиза судорожно подергивался, крылья ястребиного носа угрожающе трепетали. Таким Итпола видел Иренека впервые. 4 Купленного Ивашкой парнишку сразу же усадили за стол, досыта накормили кислыми щами и мягкими пирогами с дробленым горохом, а потом заросшим крапивою огородом повели в баню. Топил баню сам дед, в кирпичном очаге раскаливал добела лобастые булыжины, с завидной ловкостью подхватывал их кузнечными щипцами и, отстраняя лицо, опускал в бочку с водой. Камни угрожающе шипели и грохотали, из бочки пыхал синий пар, а дед только покрякивал да кургузым рукавом рубахи вытирал глаза, слезящиеся от едкого дыма. Когда парнишку ввели в баню и, растерянного, раздели донага, Верещага с трудом усадил его в деревянное корыто. Парнишка завыл, зашелся в истошном крике и весь побелел от страха: откуда ему было знать, что собираются делать с ним в этой прокопченной и тесной русской юрте? А плеснул Верещага ковш теплой воды на узкую, выпирающую костями спину мальца — дух у того перехватило, он вытянулся в струну и замер — вот-вот кончится. — Боязлив-то как! — укоризненно проговорил дед. — Небось, оттого и в полон угодил, сердечный. Ласковый говорок Верещаги несколько успокоил и ободрил парнишку. Это было видно по взгляду его узких, юрких глаз, ставшему не то чтобы смелым и доверчивым, но уже и не столь пугливым, как вначале. — Ты ему руки, руки помой, — улыбаясь, ровным голосом советовал Ивашко, что потный стоял у порога с рушником наготове. Верещага долго натирал золой заскорузлые руки мальца и тут же смыл с них рыжую мыльную пену. Парнишка зарадовался, что снова увидел свои ладони и свои пальцы и, обращаясь то к Верещаге, то к Ивашке, весело чирикал по-монгольски. Одежонка на нем была пропотелая, ветхая — вся рассыпалась в тлен. Дед Верещага после мытья взялся было починять и стирать ее, да, намучившись, плюнул, присоветовал Ивашке купить материи и пошить какие-нибудь порты и кафтанишко. Надо сказать, что ухаживал дед за парнишкой ревностно и с явным удовольствием. Наконец-то к самому закату жизни у бобыля проявилась вдруг неизвестно откуда взявшаяся забота о людях, и он радовался этой проросшей в суровом сердце заботе, очень дорожил ею. И удивлялся тому, как мог жить прежде отрезанным от всех заплесневелым ломтем. Киргизскую речь малец понимал сносно, но имени своего не мог сказать, просто не помнил. Ивашко хотел как-то назвать его, однако, раздумавшись, предоставил это соборному попу. Отец Димитрий крестил парнишку в день святой Федоры, и оттого стал малец Федоркой. Имя это ему сразу понравилось, он часто и с восторгом повторял его, тыча себя в ребристую от худобы грудь. При добрых харчах да при дедовой ласке Федорко стал понемногу крепнуть, поправляться. В смуглые щеки ему бросился разливной румянец, взгляд заметно посвежел, и вот уже стал Федорко заигрываться и все чаще бегать на речку с соседскими казачатами. Глядишь — он на Каче ельцов удит или на яру в сыром песке копается. Но круглая, как арбуз, голова у Федорки все еще бугрилась болячками и струпьями. На ночь дед мазал ее деревянным маслом из лампадки, умягчал кожу медвежьим жиром — не помогло. Тогда решил Верещага поить Федорку настоем трав, тайно поить, потому как лечение травами запрещалось настрого не одним воеводою, но и самим церковным головою архимандритом Тобольским. — Отыскать бы, трень-брень, заветну траву зверобой, — озабоченно говорил Верещага. — Она всю болезнь из тела враз выбьет. Поспрашивал дед зверобоя у многих верных дружков своих, пошептался с хитрющими старухами на торгу — никто ему в том не помог. И условились однажды идти в дальние березняки, где люди иногда находили эту целебную траву. Конечно, Верещага мог сходить за зверобоем и в одиночку, но в компании было ему все-таки обычнее, да и приятней. А Ивашку все настойчивее манили к себе туповерхие, перетянутые арканами юрты, которые он видел вдоль по зеленому берегу, еще когда плыл на Красный Яр. Что за народец живет там? Не знают ли они случаем чего-нибудь про потерянную Ивашкину родину, про неведомого его отца и всю родню? Ивашко нисколько не задумывался, зачем ему нужно все это, ведь он уже взрослый человек, сам себе хозяин, вырос среди русских, крещен, определен на государеву службу. Но дикая кровь киргиза нет-нет да и напоминала ему о неразрывном родстве со степью, с кочевою Киргизской ордой. Поднялись они рано. Утро наплывало из-за гор сырое, мглистое. Кача пряталась в седой шерсти тумана, лишь местами выступали темные островки тальников. Потенькивали и трепыхались в кустах птицы, нудно гудело комарье. Мокрая от росы дорога запетляла вверх по караульному холму Кум-Тигей. Запахло свежо и душисто молодым березовым листом, полынью и богородской травой, одевшей каменистые взлобки. А немного погодя им открылась степь, перевитая золотыми лучами вдруг прорезавшего туман солнца. Бойко ковылявший все время впереди с ошкуренной березовой палкой в руке Верещага остановился на перекрестье дорог, поджидая Ивашку с Федоркой. Подошли — показал на буревшие вдалеке холмы, разделенные синими полосками мелкого березняка в еще не заросших зеленью темных распадках. — Бадалык-гора. Но мы туда не пойдем. Мы вон до тех сосенок, — он махнул палкой в сторону голубого леска, подступившего острым концом к обрывистому берегу Енисея. На кудрявой опушке того маленького леска они встретили в изобилии подорожную траву, листья которой удивительно походили на старые руки Верещаги: все в бледных и набухших жилках. Дед нарвал целый пук травы, сунул в холщовую сумку — пригодится. А еще в непролазно густом черемушнике попались Верещаге красноголовник, жесткая плакун-трава и ядовитая живокость. — Может, воевода, само собой, и не гневался бы на знахарей, не изводи они травами безвинных. Оттого и собирать травы запрет, — рассуждал Верещага, растирая на ладони розовые цветки дудника. — У нас на посаде мужик опоил девку травяным настоем, и она, трень-брень, стала бегать за ним, уж так бегала!..
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!