Часть 8 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Они долго, до устали, бродили в низинах по пестрой от солнца кромке леса, по колючим кустарникам, где в изобилии росли желтушник и горошек, подмаренник и медунка. И как назло, не было лишь заветного зверобоя.
— Ничего нет, — с хрустом разгибая затекшую спину, заключил Ивашко, — может, еще у кого поспрашивать?
— Никто той травы не даст.
Так в поисках и неторопливых разговорах они подошли к инородческому улусу. Сгрудившись в тени немногих юрт, шумно дыша, отдыхали овцы с облепленными навозом тяжелыми курдюками. У одной из юрт, приплясывая, горел костер. Порывистый ветер играючись взъерошивал травы и катал по ним белесую кишку дыма.
Почуяв чужих, злобно взлаяли лохматые улусные псы. На них тут же прикрикнула хлопотавшая у костра молодая, смуглая лицом женка. Из юрты один за другим показались двое мужчин. Старший из них, жилистый и низкорослый, сказал на ломаном русском языке:
— Пожалуйте, гости красны!
— Князец Бабук с братом Бугачом, — на ухо Ивашке уважительно шепнул Верещага.
У Бабука было морщинистое безбородое лицо, вернее — борода была, но настолько редкая, что ее трудно было разглядеть: всего несколько жалких волосинок. На князе, как и на его брате, лицом и статью похожем на Бабука, ладно сидел новый, слегка засаленный казачий кафтан — инородцы уже были зачислены на службу Белому царю.
Бабук с низким поклоном об руку поздоровался с гостями, зыркнул на скуластого Бугача, и тот мигом вынес и постелил на траву кошму, белую, обшитую по краю красными и синими лентами. Бабук почтительно, опять же с поклоном, спросил, как здоровье у Верещаги и Ивашки, одобрил покупку киргизом малого ясыря — об этом он уже был наслышан.
— Как жить без роду? Пастуха купи, жену купи, — подбирая под себя короткие ноги, посоветовал он. — Юрту ставь, места, однако, хватит.
— Где купить юрту?
— Я продам, — сказал Бабук, разглядывая Федорку и прикидывая, стоит ли тот названной воеводой цены. — А у меня сын такой есть, малый сын.
Обстоятельного разговора с Бабуком как-то не вышло. Отдохнув немного, Верещага со своими друзьями зашагал к острогу, прямо на выглядывавшие из-за бугра маковки церквей. Но вскоре, когда в степи опять пошли островки мелколесья, позади послышался приближавшийся топот копыт. Ивашко подумал было, что это Бабук или его брат. Вспомнили князцы что-нибудь такое, что собирались сказать и не сказали ушедшим гостям, и пустились за ними в погоню.
На плотном, гривастом вороном коне, с треском ломая ветви, к ним подлетел казак с головой, что пивной котел, большеглазый и тонконосый, в распахнутом кафтане и без шапки. Он круто подвернул к ним горячего коня, и тот всей своей громадой заступил людям дорогу.
— Ватаман! — ахнул и присел Верещага.
Ивашко смекнул, что к ним подъехал красноярский атаман Родион Кольцов, о котором он много слышал еще в Москве. Его хвалили за неуемную храбрость, за буйный, несговорчивый нрав, который Родион унаследовал от известного Ермакова есаула Ивана Кольцо, ходившего в давние времена войной на сибирского хана Кучума.
Родиона любили в остроге за то, что он одинаково относился ко всем: и к детям боярским и к голи перекатной. Ни перед кем не лебезил, всем резал правду в глаза. Из начальных людей Красного Яра он один был таков.
— Никого не видели? — зычно спросил он, шире распахивая свой красный кафтан. — Вторую неделю беглого аманата ищем. Как в воду канул, залихват!
— Можеть, и канул. Толкуют, дескать, его родня на том берегу Енисея, — проговорил Верещага, легонько похлопав по широкому крупу атамановского Воронка. Любил дед коней, ох и любил, а вот держать их ему еще не приходилось. Чужим бегунцам радовался.
— Я тебя помню, — Родион живо, с отменной лихостью подмигнул Ивашке смелым глазом. — Купал тебя в Каче, ровно слепого щенка. Плавать учил, а ты поскуливал. Служить приехал?
— Служить.
— Оно так. Меня держись. Норови-ка в мою сотню, к моим разбойникам, я тебе дурна не сотворю.
Родион уже был готов дать нетерпеливо переступавшему коню повод и скакать по перелеску дальше, но пытливый взгляд его вдруг остановился на бугристой, в струпьях голове Федорки:
— Зверобоем пользуйте.
— Того и ищем, ватаман.
Родион с кривой усмешкой на открытом лобастом лице развязал переметную суму у передней луки седла, достал пучок сухой мелколистой травы с желтыми цветами и, скосив плечи, подал Верещаге.
— Держи-ко, — и вздыбил рослого, взопревшего Воронка.
Куземке не повезло. Слетел он с самого крутояра кубарем, весь ободрался до крови, чуть шею себе не сломил в каменистом глубоком рву, а впереди кусты трещали — беглый по ним напролом шпарил. Не будь дураком, Куземко вскочил и что есть силы кинулся свежим следом, руками колючую боярку раздвинул и вроде бы уже ухватил братского и потянул было к себе за ногу. Да нога та на поверку оказалась зеленой гнилой корягой, которых много тут, на берегу Енисея. Матюкнулся в сердцах, плюнул и понуро, с сознанием своей большой вины, поплелся в острог.
Навстречу, отчаянно пыля, уже бежали стрельцы, цепочкой, с поднятыми бердышами, с нацеленными в божий свет тяжелыми пищалями, а в самом остроге такая суматоха пошла, что не дай бог. Служилые скопом загоняли аманатов в тюремную ограду, запирали на скрипучие ржавые замки и засовы ворота и острожные калитки. На резной галерее своих высоких хором раздосадованный воевода грузно топал ножищами, выкрикивал, наливаясь кровью:
— Словить без простою!
У съезжей избы ему дружно откликались казаки:
— Словим немедля, отец-воевода! — и угрожающе размахивали бердышами, не сходя, однако, с места: кому хотелось без толку мотаться вокруг острога по колючему шиповнику и боярке. Уж коли человек бежал — пиши пропало.
Санкай, носясь у церкви и никого не замечая, звонко, совсем по-ребячьи смеялась и хлопала в ладоши: в конце концов по ее вышло, братский теперь на свободе и, может быть, далеко отсюда. А что ей до Куземки, который упустил ее дружка и должен за то держать ответ перед самим воеводой!
Карауливший съезжую избу полоротый, дурной казак увидел Куземку, вытаращил и без того шалые глаза и присел, и заорал лихоматом:
— Гулящего ловите! Стреляй его, окаянного!
Куземко — куда ему было бежать? — прямиком к широкому воеводиному крыльцу и с разбегу на колени и лбом о землю:
— Помилуй-ко, отец праведный! Не вели казнить смертью! — Испугался Куземко плахи — вина ой как велика!
Воевода, прогрохотав сапогами по ступеням, драчливым петухом слетел с крыльца, цепко, с вывертом ухватил Куземку за ухо:
— Кто соболей принесет в государеву казну? Ответствуй!
Света белого не взвидел и не своим голосом потерянно взвыл Куземко. Вины свои сразу признал, но про соболей ничего не сказал Скрябину. В самом деле, разве придут с ясаком люди братские, коли аманат убежал. Что тут вымолвишь, хоть в малое свое оправдание, отцу-воеводе?
— Заковать его, государева изменника и подлого человека, в колоду и посадить на песью цепь в Спасскую башню! — кричал воевода, устрашающе шевеля мохнатыми бровями.
Куземку, сразу обвисшего от нежданной беды, не мешкая подхватили под руки и волоком потащили в башню. А там, в гнилой и затхлой сырости караульни, застарелым пометом людским и мочой воняло похуже, чем в острожном заходе. Да ведь что поделаешь! Не сам выбирал себе хоромы — тебе их приискали.
Не успел Куземко ладом осмотреться, палач Гридя двумя точными взмахами молота накрепко приковал его к холодной, местами прелой и мшистой стене. Хромой Оверко для пущей острастки гулящего хмуро кивнул вверх, на железные крюки и дыбные сыромятные ремни:
— Соображай, чего страшиться. А цепь что? Собака всю жизнь на цепи сидит. Кормили бы ладно да не дали в стужу смерзнуть.
Закончив несуетную привычную работу, Гридя устало присел на смолистый в два обхвата чурбан у двери. Вспомнив свое, застонал и ухватил себя за жесткие, спутанные космы:
— В черные калмыки уйду. Заплечному мастеру у них вдвое платят против нашего.
— Расчетец-то как? Подушно? — присаживаясь с другой стороны кедрового чурбана, поинтересовался Оверко.
— По справедливости, — мрачно ответил Гридя. Куземко слушал их рассеянно, не поднимая взгляда и совсем не беря в ум, во сне ли приключилось с ним все это, наяву ли. Да и не все ли равно! Еще раз огляделся: что ж, ему где бы ни быть, лишь бы ненароком не расплющили, не побили до смерти. И только когда он увидел у Оверки на поясе тонкий, как шило, ножик, засопел, завозился, попросил поднести поближе, чтобы разглядеть.
— Меня и зарежешь, — отступив на шаг, всерьез поостерегся Оверко. — А то и себя поувечишь или вовсе прикончишь, и достанется мне тогда от воеводы.
— Покажь-ко.
— Жадный ты человек, Оверко. Уважь гулящего, — прикрывая зевающий рот, сказал Гридя.
— Сам уважь! — обозлился Оверко.
— У тебя он ножик-то просит.
— Взглянуть бы, — уговаривал Куземко воротника. Наконец Оверко, растроганный просьбой гулящего, уступил — опасливо, рукоятью вперед, протянул нож:
— Не дури, однако.
Куземко пристально и раздумчиво посмотрел на грубую деревянную ручку, попробовал большим пальцем остроту круто заточенного лезвия и тут же, потеряв к ножу всякий интерес, вернул его хозяину.
— А ты боялся.
Первая ночь на цепи без привычки показалась Куземке длинной. Уже с вечера его забило ознобом, потому как рубаха и порты в караулке скоро отсырели, а в неплотно прикрытую дверь, будто в трубу, тянуло холодом. И так Куземке было неуютно и так одиноко, что он, намаявшись сверх всякой меры, неведомо как задремал лишь утром, когда в узкое окошко густо сочился туманный, слегка синеватый рассвет.
Был Куземко в тревожном и чутком забытьи совсем недолго. Разбудил его знакомый голос, невесть какими судьбами залетевший в эту сырую, вонючую дыру.
— Вставай, ягодка сладка. Отведай блинков на маслице, — наговаривала ему Феклуша.
Она тянулась в сумрак караулки и, поблескивая влажными глазами, горячо нашептывала самые нежные слова. И приятно было Куземке сознавать, что он для нее милее и дороже всех людей на свете, что душа изболелась за него у Феклуши. Но она пока что ничем не могла ему помочь, лишь приветливо улыбнулась, озарив улыбкой все вокруг, и как могла утешила:
— Скоро поймают беглого. Мой всю ночь по кустам шастал и опять подался за боры к Афонтовой горе. Мол, братского того обложили, что зверя.
Куземко не вникал в ее ласковую торопливую речь. Он брал с тарели теплые, в рябинах блины, по нескольку сразу, скатывал и макал их в горшочек с янтарным маслом и глотал, почти не разжевывая.
— Потерпи-ко, любый. Смилостивится воевода — раскует тебе белы рученьки.
— Потерплю. И комары кусают до поры, — облизывая масленые пальцы, усмехнулся он.
Когда, вдоволь повздыхав над ним, Феклуша ушла, молодой караульщик в не по росту большом и обрямканном по подолу кафтане, слышавший их разговор, дружески подсел к Куземке и, постукивая бердышом по загнутым кверху носкам своих поношенных сапог, стал допытываться:
— Приворожил ты ее, красную, али как? Пошто прильнула пиявкой? Уж и мила собой, уж и пригожа. И я хочу, штоб женка у меня была приветная, такая ж вот. Научи.
— На цепь садись заместо меня. Может, и тебя кто пожалеет.
Караульщик хихикнул, не сразу поняв насмешку, а понял — посуровел взглядом, чертыхнулся и отстал. С этого раза он вообще не пытался заговаривать с Куземкой.
book-ads2