Часть 36 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Уходи, Куземко! — закричала она, и по круглым в малиновых пятнах ее щекам зазмеились слезы.
— Ладно, уйду, — со вздохом сказал Куземко.
Санкай в отчаянии отшатнулась, бросила нож на полку и, не утирая бороздивших лицо слез, сказала:
— Разве так можно?
Куземко заговорил взахлеб, протянув к ней большие загрубелые руки:
— Можно, лада моя, уж и можно. Ты ведь крещеная, тебя не смели продавать нехристю. Поедем-ко, конь у меня быстрый, мигом домчим!
— Нет… нет, — выдавливая из себя слова, тупо сказала она. — Курты нет в улусе. Когда Курта приедет, я, может быть, спрошу его.
— Он не пустит тебя, не затем покупал. Бежать надобно!
— А Эрлик-хан и его духи?
— Ты же крещеная! Бог у тебя наш, русский, и он зовет Санкай на Красный Яр. Это он послал меня.
— Ты шаман? — в голосе ее прозвучали откровенный страх и любопытство.
— У нашего Бога попы. А шаманов нету. Но я и не поп, я казак…
— Крест покажи, — вспомнив что-то далекое, давнее, попросила она.
Куземко рванул ворот рубахи, достал нательный оловянный крестик.
— Дай мне. Мой крест Курта искусал. Искусал и выплюнул в огонь.
— Возьми. Ай мне жалко?
— Ты уходи, Куземко, — с неожиданной мягкостью сказала она. — И не приезжай в другой раз. Если захочу, сама приеду.
Куземко не знал, радоваться ее словам или нет. Решится ли она убежать от Курты? И, кажется, прежняя Санкай, но дичится, не верит Куземке.
Вконец раздосадованный, он покинул юрту и, ни от кого не прячась, сел на коня и уехал домой.
Уж и густ на рассвете синий холодный туман над Качей — что молоко. Перепела в степи начали свою утреннюю побудку, где то на ближних сосновых мысах по-бабьи звонко закуковала кукушка, считая караульщикам оставшиеся года. Сонно захлопала крыльями, завозилась на башне сова.
Над туманом неизвестно откуда нежданно выплыла темная, зыбкая фигура, она осторожно раздвинула тальник, закачалась, юркнула к бревнам хилой кладбищенской часовенки. Караульщик, первым заметивший ее с северной стены острога, хотел было с перепугу пальнуть, чтобы то привидение исчезло. Говорят, что оно хоть и не боится пули, а все ж старается не попасть казакам на прицел. Потом караульщик, немного оклемавшись, подумал, что выстрелить никогда не поздно, и на всякий случай окликнул:
— Стой! Кто там?
Фигура присела, замерла, но не отозвалась.
— Кто ты есть? Стрелю!
Фигура шарахнулась в кусты и пропала, будто ее и вовсе не было. Рукавом кафтана казак протер слипающиеся от устали глаза, посмотрел в сторону кладбища еще раз и решил, что это ему примерещилось. Но все ж вызвал десятского и рассказал тому про чудное видение, а тот немешкотно сделал вылазку за глухую острожную стену и вскоре привел оттуда тоненькую, как прутик, женку-инородку. Она была одета в татарское легкое платье, поверх которого, чтобы не замерзнуть, натянула на себя кусок кошмы. Когда ее спросили, кто она и почему ночью бездельно слоняется под острогом, женка ответила:
— К попу Митьке пришла.
— Спит он, поп-то.
— Пусть спит, и я посплю мал-мало.
— Ложись вон там, на подамбарнике, — указал десятский.
Она поклонилась ему и, озираясь, послушно пошла к хлебному амбару, куда он показал. Женка была немало довольна, что после долгого пути наконец-то попала в острог.
Вскоре на утреннюю службу явился поп Димитрий, увидел раскинувшуюся на подамбарнике спящую женку, узнал в ней Санкай, растормошил. Она тоже узнала его, вскинула сросшиеся брови, светло и дружелюбно заулыбалась, закивала ему:
— К тебе пришла. Не продавай меня Курте-нехристю!
Отец Димитрий изрядно растерялся, заморгал глазами, огляделся. Он-то думал, что Санкай ничего не смыслит, и слова не говорит по-русски. Затем его растерянность сменилась явным испугом: что делать теперь с этой глупой и норовистой женкой? Вернуть ее Курте уже нельзя — как бы не кинулась дурная в Енисейск или Томск, узнают воеводы тех городов про запретную куплю да продажу, и то не сойдет с рук, не поздоровится попу: расстригут непременно да еще смертью покарают.
Ухватил поп женку Санкай за смуглую тонкую руку и бегом мимо караулки в церковь. Пихнул ее в придел, приказал, чтоб никому более не показывалась, никуда не выходила, а сам подобрал полы рясы и того прытче — к воеводе. Но Михайло Федорович расхворался: с вечера головой занемог, лежал теперь в своей светлой спаленке на пуховиках, постанывая, в ожидании острожного лекаря, который должен был пустить ему кровь. По этой причине все дела в приказной избе учинял подьячий Васька Еремеев. Он с явным раздражением и отвращением выслушал подавленную и сбивчивую речь отца Димитрия и сказал:
— Женка в церкви записана?
— Всех новокрещенов пишем… Как водится… И имя ей дадено — Глафирия… Православное имя…
— Писать на Москву нужно. Мол, бежала строптивая женка от нехристя, и куда ж ее теперь определить, коль она крещеная. Сам про то отпиши — ты ей заступник и отец духовный. Да не прослышал бы воевода…
Но вскоре не только Скрябин — весь город без умолку гудел о беглянке. Не одни ретивые женки нарочно ходили в церковь смотреть на Санкай, сидевшую в темном углу под иконами, — казаки не сводили с нее любопытных и цепких взглядов. И впрямь невидаль: инородка от мужика своего в храм божий сбежала, даже у русских такое не в обычае.
Напав на след своей улизнувшей из улуса жены, прискакал в острог заполошный и гневный Курта. Сперва он скандалил, потом, убедившись, что ничего не добьется криком, неумело и страстно стал молча бить земные поклоны. Докланялся, пока острожный воротник Оверко не кликнул стражей, а те стащили Курту с паперти, вынесли на торговую площадь и бросили в лужу, аж брызги во все стороны! Грязный выбрался из той вонючей лужи и опять, размахивая руками, упрямо попер на служилых.
— Скот Митька брал, деньга брал… Верни Санкай, Митька!..
Служилые снисходительно похохатывали, отстраняя его бердышами, норовили дать Курте доброго пинка под тощий зад. А когда угадывали в то самое место, он смешно подпрыгивал и снова падал в грязь, и грязь блестящими красными шлепками и брызгами летела во все стороны. Вокруг собралась толпа:
— Бей его, пса одноглазого!
— Страшной, а туда же!
— Ишь, восхотел женку.
— А женка-то, женка… У, ягодка-мугалка!
— Смотри, снова поднялся и норовит в ворота!
— Чтоб тя оглоушило, басурманин!
Толпу еле унял Родион Кольцов, на тот час появившийся на торгу. Кому-то из парней он походя дал крепкую затрещину, кого-то беззлобно и цветисто выругал матерной бранью. А грязному Курте сказал:
— Чумной, куда прешь! Езжай ты к себе да жди государева слова, без него не отдадут тебе женки. Что скажет государь, так тому и быть.
Но стоявший посреди площади Курта не послушался Родионова совета. Он еще несколько суток неотступно провел у острожных стен, домогаясь Санкай. То ругался, а то, сидя на земле и обхватив колени грязными руками, задирал тяжелый подбородок и по-волчьи вытягивал шею:
— О-о-о!
Он ничего не понимал, никого не слушал. Наконец его, голодного, истратившего последние силы, повязал ремнем и увез к себе в улус князец Бабук.
А Куземко, узнав, что Санкай в остроге, стал наведываться к ней каждый день. То на службу церковную пойдет и в церкви ее вдруг увидит, то тенью прошмыгнет вечерком в аманатскую избу.
— Куземко, — чуть слышно шептала она, уставясь в его взгляд. Видно, нравилось ей заветное имя его, которое она повторяла часто при Куземке и наедине с собой.
— Погоди-ко, придет из Москвы грамотка, и стану я тебе мужем, а ты мне женою, — утешал он ее. — Пашню заводить, может, и не будем, а дом срублю, скота купим, чтоб коровы и овцы были. Опять-таки как без пары коней? Купим и коней. Нам ко двору пегие — так было у тятьки.
— А калым Митьке отдашь?
— У нас калым не в заведенье.
Как-то раз их у съезжей избы ненароком вспугнул воевода. Нахмурился, сунул пухлый кулак Куземке под самый нос:
— Блудишь, охальник!
— И в мыслях того нет.
— Жениться хочешь?
— Хочу, отец-воевода.
— Ай русской себе не нашел? — оглядывая Санкай с ног до головы, заметил Скрябин.
Про частые Куземкины походы в острог прослышала Феклуша. Обмерла измученной душой, а потом залютовала, встретила Куземку неласковыми, обидными речами. Да и как ей было не лютовать: работник променял ее, ладную да пригожую, на поганую женку-ясырку. Уж не Феклуша ли старалась угодить ему во всем — как воеводе или архиерею, в пояс кланялась. А он теперь, говорят люди, денно и нощно в остроге с другой милуется. Феклуша, кусая губы, ругала про себя и колдунью Прасковью, и подлого знахаря Нефеда, которые ничего не смогли поделать.
Феклуша как-то сникла. Сумрачным, чужим стал ее взгляд, не смеялась — вовсю горевала. Ходила в баню, где когда-то впервые отдалась Куземке, и подолгу сидела там на лавке, словно надеясь, что он вспомнит о ней, вернется сюда, и все у них пойдет как прежде.
Степанко заметил резкую перемену в жене и еще более размягчился душой, и явилась ему неотвязная мысль, что это он виноват во всем: не веселит Феклушу, не задаривает ничем. Стал с торга носить ей пряники и коврижки медовые, что купцы привозили с самой Москвы, покупал ей для бус розовый и голубой жемчуг, уговаривал:
— Не кручинься, свет Феклушенька, бог с тобой, — по-отечески гладил ее.
Феклуша, маясь любовью, прямо-таки леденела и убивалась, что Куземко бывает с инородкой Взнуздала его та разлучница-полонянка. И Феклуша искала верный способ, как оторвать Куземку от нее. Вгорячах подумывала даже убить полонянку, отравив ее, или еще как. Потом решила устроить тайный побег Санкай из острога. Она приготовила для полонянки справного коня, договорилась перевезти его загодя на правый берег Енисея, куда лежала бы тайная дорога Санкай. Теперь Феклуша искала удобного случая поговорить с инородкой.
И такой случай вскоре представился. После заутрени, выйдя из церкви в пестрой, плескавшейся, густо замешанной толпе женок, Феклуша неожиданно столкнулась с Санкай и, выхватив ее из толпы, отозвала за угол храма, подальше от любопытных.
— Беги-ко домой, к отцу, к матери! Попадешь за Енисей и держись все на восход. Через два дня на третий доедешь до Кана-реки, а там, сказывают, и кочуют твои родичи.
book-ads2