Часть 31 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Эк вы, разбойнички! — задорно подмигнул им вмиг повеселевший Степанко. — Ты, Феклуша, дай парнишкам мягкого хлебца-ярушничка да калины.
Хлебосольная, любившая детей Феклуша забегала по избе, захлопотала. Она щедро угостила казачат пахучими грибными пирожками. Но сладкой калины она в тот день не парила, а за смородиной нужно было лезть в подполье. Тогда Феклуша порылась в шкафчике и достала ребятам изрядный кусок сахара. Глазенки у казачат округлились и засверкали от этого недоступного им лакомства.
Проводив довольных угощением парнишек, Феклуша принесла из сеней сельницу и принялась сеять муку, заводить тесто на завтра. Степанко подкрался сзади и ухватил ее за крутые бедра:
— Сходи-ко, женка, к Родиону Кольцову, пусть поторопится прийти, дело к нему есть неотложное.
— А то бы завтра уж? — выскользнула из мужевых объятий Феклуша.
— Как бы не поздно было.
Степанко вспомнил разговор с Ивашкой в Мунгатовом улусе. Киргиз — уж и дикий он — закипятился тогда, рассвирепел, и нет на него никакой надежды, что не вылепит прямо в лицо воеводе про ту пищаль Родионову. Надо, чтоб Родион сам перетолковал с Ивашкой.
Долго поджидал Степанко свою женку, полкувшина вина выпил. И когда она вошла в горницу сказать ему, что Родиона дома нет, что его и не сыщешь на праздник, говорить-то уже было некому: Степанко похрапывал на лавке у оловянного ковша с квасом.
— Горюшко ты мое горькое, — всплакнула над ним Феклуша. И был ей и дорог этот старый и слабый человек, и все-таки не люб. Он всегда понимал ее, не бил смертно, как другие мужики бьют своих женок, заботился о ней. Да разве женке одна забота нужна — ей более всего тайной ласки мужской надобно, иначе не женка она, а корова, что только раз в году к быку просится. И Феклуша, не жалеючи, разом отдала бы все свое богатство, всю доброту мужеву за бессонные ночи в курной избе или в шалаше, да с Куземкой.
А Куземко чужой ей стал. То ли уж не по нраву пришлась она ему тугим да белым телом своим — где еще сыщет он такое дородство! — или нашел себе другую. Феклуша не пожалела бы ни ее, ни себя. Пусть потом делают с ней, что хотят, но соперницу она не пощадит. Уж если и не Феклушин Куземко, то тогда и ничей.
Назавтра весь день Степанко не поднимался с постели. Стонал, охал, закатывая отекшие глаза, пятернею за сердце хватался. Феклуша услужливо подносила ему забористого рассола, подносила водку. Степанко белыми, как холст, губами нашептывал:
— Ввек к вину не притронусь. Гори оно синим огнем!..
Но к ночи понемногу — чарка за чаркой — опять набрался и снова турнул Феклушу за Родионом. Занозой засевшая в его мозгу мысль об атамановой великой вине не давала Степанке покоя. Не очень любил он Родиона, даже напротив — не одобрял его буйства, многих дерзких шалостей и рискованных поступков, однако зла ему не желал, особенно такого, как жестокая кара за измену государю.
И на сей раз Родиона не было дома, и вообще он уже которую ночь отирается черт-те где, не приходит в семью. Наказав Родионовой молчаливой и смирноглазой, не раз битой жене, что если муж у нее вдруг сыщется ненароком, то пусть непременно завернет к Степанке Коловскому, Феклуша дала себе слово не бегать более за ним.
На третьи сутки, проспавшись, Степанко сам отправился к атаману. И Степанке сразу же повезло: он застал Родиона дома, в просторной, прокуренной табаком избе. Но тот, как и следовало ожидать, был изрядно пьян. Сидя на голом полу в одних исподниках, в опорках, атаман в бочонке с солеными огурцами, которыми он любил закусывать, купал здоровенного старого кота. Кот захлебывался, извивался, как змея, и пронзительно кричал, стараясь покрепче вцепиться когтями в хозяина. Из глубоко прорезанных полос на крупных руках и отекшем лице Родиона стекала и капала на исподники алая кровь.
Родионова женка, опершись на ухват, с тоскою и страхом поглядывала на привычные ей дикие забавы пьяного мужа. А пятилетний сын смотрел на отца, свесив лохматую голову с полатей, и хохотал раскатисто, как взрослый. Его веселила придуманная отцом игра, в которую и сам бы он поиграть не прочь, да боялся драчливого кота.
— Здравствуй, Родион Иванович! — мягко, с почтением сказал Степанко. — С Рождеством тебя Христовым.
Атаман медленно ощупал гостя тусклыми глазами и вдруг узнал, отшвырнул мокрого кота в сторону:
— Проходи, разумный человек, смело садись за стол. Ноне, поди, день не постный.
— Сыт я, Родион Иванович.
— Бражничать будем, залихват! Неси-ко нам, женка, водки смородиновой, дюже хмельной, чтоб с ног валила!..
Степанко понял, что сегодня никакого разговора с хозяином у него не получится. Скажи ему про дело, так он, оглашенный, сразу к Ивашке кинется, заскандалит, тем и погубит себя. Весь город сразу узнает о его, атамановой, вине.
В пестрой суете дней Ивашко не часто вспоминал о Красном Яре. Он знал, что Федорко остался в надежных руках: Верещага накормит и напоит сиротинку, убережет от всякой хвори. Так было до самого Ивашкина отъезда из Мунгатова улуса, а тронулись в дорогу — только и думал о парнишке, а более того — о несладкой его доле. Жил где-то в степи мирный кочевник, пас скот, зимой уходил охотиться в тайгу, и были у него, горемыки, как у всех, жена, дети. Потом сразу, в один час, ничего не стало. Налетели на степь чужие племена, отогнали себе скот, сожгли юрту, самого кочевника неведомо за что побили до смерти, а семью его взяли в полон, чтобы продать, как баранов, в иные земли. Как давно то было? Ничего не знал, ничего не помнил Федорко. Значит, тогда он был совсем-совсем малешенек.
Ивашко привязался к Федорке и не только потому, что их судьбы удивительно походили друг на друга — мало ли на свете похожих судеб, — парнишка оказался на редкость смышленым, доверчивым. Заботы о нем заполнили ту пустоту, которую носил в себе Ивашко, распрощавшись с Москвой, с близкими и дорогими ему людьми.
Любил ли Ивашко свою мачеху? Любил, хотя и сознавал, что он для нее всегда был лишь забавой, она не столько думала о нем, сколько о самой себе. И когда он уезжал в Сибирь, мачеха горько оплакивала не его судьбу, а свое одиночество. Однако она не так уж и одинока — у нее на выданье две дочери. Но сын один, он — Ивашко.
Еще нет-нет да возвращалась Ивашкина неспокойная мысль к нежданной встрече с Итполой. Увидеть бы отца хоть одним глазом, каков он. Может, так же коренаст и круглолиц, как Итпола, а может, худ и поджар, как сам Ивашко. Но почему тогда приехал к нему не отец? Видно, он давно уж выкинул из памяти пропавшего мальчонку, даже имя его позабыл. И теперь встретились бы, словно чужие.
Заболело, заныло сердце, когда Ивашко из-под ладони увидел город, туго запеленатый синим снегом. И невольно поторопил усталого коня, почувствовав, что тоска по Федорке стала уже невыносимой. Она, будто ждавшая этой минуты, всею своей тяжестью вдруг навалилась на Ивашку. Мальчишка, только он один был близок здесь, во всей бескрайней Сибири, киргизу Ивашке, к нему и рвался он.
Несмотря на раннее время, Федорки дома не было: еще затемно он второпях оделся, сунул ноги в теплые валенки и убежал колядовать с казачатами. Во дворе Ивашку встретил Верещага, запрыгал вокруг потного, усталого коня, неловко ткнулся бородой в распахнутую грудь постояльца.
— Заплечный мастер Гридя поймал тайменя с пуд, — обрадованный дед сразу же принялся перебирать самые важные, на его взгляд, городские новости. — Хлебушко вздорожал на торгу, а мясо подешевело. И еще воевода плетьми штрафовал двух женок с Покровского края — уж и выли, суки!
И лишь о том не сказал Верещага, что одноглазый Курта сдержал слово: прислал Ивашке юрту. И ту юрту — кошму и решетки — дед на пыльный чердак поднял, чтоб она ему глаза не мозолила. Пусть ее там, треклятую, моль поточит!
Умолчал он и о Харином посещении, о крутом споре с целовальником. Пустой то спор, что пузырь мыльный, и знать о нем Ивашке совсем не для чего. И, пожалуй, деду сейчас впервые захотелось напрочь порвать с прошлым, никогда более не вспоминать о том, что было.
Федорко прибежал с улицы румяный, запыхавшийся, с холщовой торбой в руках, а в торбе — еще теплые пирожки, шаньги, калачики. Сунул торбу деду, а сам стремглав кинулся к Ивашке, повис на шее, завизжал, как поросенок.
Вскинул его Ивашко и посадил себе на плечо, и стал, приплясывая, кругами бегать с ним по двору. А сгорбившийся Верещага поглядывал на них и швыркал носом, готовый разреветься.
Пообедали, еще было много разных разговоров, а потом на саночках катали по улицам Федорку, завернули на берег Енисея, на ледяную катушку, устроенную для потехи по приказу воеводы. В снежном вихре с криком и ревом летали расторопные казачата с крутой горки, а наблюдавшие за ними взрослые, что стояли по сторонам катушки, так и сыпали в мальцов похвальбой и беззлобными шутками. Случившийся здесь Харя пробрался сквозь толпу к Верещаге и церемонно поздравил деда с благополучным возвращением постояльца.
— Домешкался — на себя пеняй, — злым шепотом сказал он деду.
— Не стращай, дьявол, худо спать буду, под себя пущу, — ответил тот.
Харя гневливо повел блудливыми глазами, и этот его взгляд не ускользнул от Ивашки, который с удивлением спросил Верещагу:
— Про что он?
— Да про женок, — Верещага коротко и смурно усмехнулся в обвисшие седые усы.
На второй и третий день праздника Ивашко никуда не выходил из дому, все ждал, что воевода пошлет за ним. Но воевода тоже гулял, он любил выпить, ему на Святках было не до расспросных речей.
Об Ивашке вспомнили уж к концу праздника. Не кто иной, как Родион Кольцов, с поцарапанным, чужим лицом чуть свет предстал перед Ивашкой. Облобызался троекратно, с чувством, и ударился в разговоры про немирную орду Киргизскую да про Алтын-хана. Не раз бывал он в ратных походах против несговорчивых степняков и знает их нрав лукавый: верить им никак нельзя, особенно же потому, что киргизы близко породнились с монголами и подражать тем во всем стали.
— Киргиз кроток, когда он аманатом в остроге, — щуря грустные большие глаза, говорил Родион. — За него тут вносят ясак родичи. А выпустишь на волю — поминай как звали! До самого Алтын-хана бежит без оглядки и далее.
— Пугать не надо, — сказал Ивашко, и сам удивился своей дерзости в разговоре с атаманом.
— Оно так. О чем я и толкую. Годков пять тому казак Ондрюшко Сорокин испугал ясачного, что грамотка пришла от царя тому ясачному голову отсечь и за ноги его повесить и всем прочим из его племени, мол, тоже головы отсечь, и для той-де смертной казни государь прислал саблю на них. Так подгородные татары хотели скопом бежать спасаться. Ладно, что воевода про то дознался. Ондрюшку потом на дыбе пытали в Спасской башне и по улицам кнутом били: не отгоняй ясачных от государевой милости.
— На Москве за такие измены ему бы обрезали нос и уши, — хмуро проговорил Ивашко. — Ясачных ласкою привечать надобно — так велит государь.
— Ясачный, он не скотина — понимает что к чему, — вступил в беседу Верещага, радый атаманову приходу.
— Оно так, — Родион рассудительно развел дюжими руками.
— А оружия с огненным боем государь-батюшка продавать иноземцам не велит, — Ивашко резко повернулся к Родиону. — Почему ж тебе эта грамотка на ум не пришла?
Атаман и глазом не повел, его не смутила жесткая речь Ивашки. Наоборот, он вздохнул сейчас с явным облегчением. Он был готов к этому трудному разговору, но только не решался его начать. Ответил Родион не сразу: обдумывал хорошенько, что сказать.
— На пищали клейма нету-ка. Вот и гадай, чья она. Мунгату ж и его Хызанче какая вера, коли они ни в чем не прямят государю, из-под Красного Яра к киргизам подались. Так бы я молвил и тебе, и воеводе. Мне ведь иное говорить не подобает: знаешь, поди, что полагается за такой торг. Но тебе, Ивашко, откроюсь: поменял ту пищаль на десяток соболей. И греха в той мене не вижу. Не у нас пищаль купят люди киргизские, так у тех же джунгар, да по малой цене супротив нашего.
— Из наших пищалей да по городу и стрелять будут? — повысив голос, сурово спросил Ивашко.
— Оно так, — немного подумав, спокойно ответил Родион. — Да ведь и Красный Яр не Москва, где царское слово блюдется нерушимо. Вон царев указ на острожное ставление пришел. А ведь опять мы острога не срубим.
Верещага понимающе хмыкнул, по-дружески подмигнул Родиону.
— Само собой, ватаман.
— Един Бог без греха, — сказал Родион, положив тяжелую руку на Ивашкино плечо.
Ивашко убрал его руку и отстранился:
— Нельзя покрывать измену. Выдам я тебя воеводе, Родион Иванович, коли уж услышал про дела твои воровские.
— Выдавай, залихват, молить тебя не стану, сроду никого не молил, кроме Бога, — норов мой тому супротивник. А убить тебя убью, — круто взметнув бровь, проговорил Родион с холодной решимостью. И понял Ивашко: атаман не просто пугает, он убьет, ему терять нечего. Но не дрогнул Ивашко — ответил атаману так же смело:
— Не боюсь тебя.
— Бес ты. Пошто ж на Москве не помер, в эку даль ехал! — и к Верещаге: — Да неужто он глупый?
Наступило тягостное молчание, которое первым нарушил Родион, сердце у него было хоть и крутое, но отходчивое.
— Упрям. Дай срок — привезу ту пищаль в город, тебе подарю: все одно Мунгат не шлет соболишек.
— Нельзя воеводе наушничать на ватамана, — тихо, но твердо сказал Верещага.
— Мне пищаль не в корысть! — отмахнувшись от него, как от назойливой мухи, выкрикнул Ивашко.
— Чего ж тебе надобно? — вскочил атаман, закипая. — Чертов ты киргиз! Может, пулю хочешь? — и рванул пистоль из-за пояса.
Ивашко — рукою за свой пистоль. Постояли друг против друга свирепые, словно разъяренные быки. И Родион не выдержал — вдруг рассмеялся:
— Дурачок ты! Да сказывай уж все воеводе. Может, полегче станет, ежели меня на козла кинут али того хуже — на плаху.
Ивашко с чувством неимоверной усталости во всем теле бросил пистоль на лавку, словно он жег ему руку. Родион сердито сплюнул и выскочил за дверь.
book-ads2