Часть 37 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Стефани зарыдала, крупно вздрагивая. Ей было невыносимо страшно.
– Я его не помню. Не могу вспомнить по-настоящему. Я ведь тоже и спорила с собой, и сомневалась… насчет Церкви и прочего…
– И не нужно вспоминать. Он никуда не делся. Он живой.
Александр обнял ее, и она почувствовала пряный запах его одеколона. Ирреальность в этом смысле самого Александра и его присутствие сейчас были почему-то утешительны. Она жалась к нему и плакала, а он все гладил, гладил ее по волосам.
Фредерика, никем не замечаемая, сидела на диване. Произошедшее потрясло ее и наэлектризовало. На них и раньше ураганами налетал гнев. И это далеко не первая разбитая лампа. Они живут мифом нормальной семьи, собственного мирка, защищенности, крепости устоев. Но в фасаде трещины, ветер врывается в них и воет. Вой будет слышен всегда. Ошеломительная мысль! Согласно поттеровской доктрине, вой, гримасы, нагое безумие лишь временные отклонения от жизненного курса. Как бы не так! Они – суть жизни. Если понимаешь это, можно играть по-настоящему. Она выпрямила поджатые ноги, похлопала Стефани по плечу (та отшатнулась) и вышла.
– Мне кажется, я не подхожу для жизни, – сказала Стефани.
– Глупости, – отвечал Александр.
– Нет, правда. Это из-за него я себя так чувствую. Нелепое чувство.
– Вы его задабриваете жертвами, как Иегову. Этого нельзя делать.
– Вы тоже так думаете?
– Да, потому что от этого еще хуже. И ему тоже.
– Я хочу умереть. Не быть.
– Вы хотите замуж за Дэниела.
Он легко и нежно поцеловал ее в губы. Она склонила голову ему на плечо, и так они сидели вдвоем. Стефани сказала правду: вспомнить Дэниела она не могла.
21. Английские куклы
Фредерика вручила Стефани свои дары, сопроводив их эффектным жестом и извинением. Стефани поблагодарила и сказала, что не стоило беспокоиться. Рассмотрев эту фразу со всех сторон, Фредерика пришла к выводу, что сестрица достаточно умна, чтобы понимать, как может ранить это «не стоило…». Она старалась быть снисходительной: у сестры непростое время. И все же Стефани могла бы сообразить, что Фредерика и сама на пределе.
Ее разбирала неопределенная злость, вызванная порнофильмом – мутным и со многими пропущенными сценами, – который теперь непрерывно играл у нее в голове и еще кое-где. Дэниел, несмотря на толщину, сделался ей зверски интересен: почти помимовольно ее воображение задирало ему пасторскую рубашку и приспускало штаны. Фредерика пыталась вообразить тяжесть его гороподобного живота, краем сознания ловила промельки: полнокровную скачку мягкого белого и шероховатого, шерстистого, темного. Она раздевалась, голую себя подставляла воздуху, но он не проницал, а лишь окутывал тошным жаром. Она огрызалась на всех, гарцевала и хвастала, но ответ встречала лишь в зеркале. Наконец Уинифред сказала, что неплохо бы ей прогуляться. Фредерике словно пружину спустили. Она тут же села в автобус до Калверли, чтобы оттуда ехать на норт-йоркширские пустоши и топать по ним до изнеможения.
Позади Калверлейского собора, где она побродила минут пятнадцать, был автобусный круг. Фредерика села в коричневый автобус, идущий на Готленд и Уитби, и устроилась у окна, смутно надеясь, что поездка на время избавит ее от себя самой. Вошел мужчина и сел рядом. Она, как полагалось, привстала, отодвинулась, подобрала юбку, давая знать, что уступает часть своего пространства. Ее сосед мгновенно разбух и занял уступленное. Автобус покатил прочь из Калверли. Фредерика быстро глянула на соседа. Он казался исключительно плотным в своем красновато-буром костюме из мохнатой шерсти. Квадратную руку, лежащую на колене рядом с ее ногой, украшал золотой перстень-печатка. Фредерика принялась смотреть в окно.
Кончился Калверли, автобус стал карабкаться в гору. Фредерика немного разжалась от жары и ворчания мотора и стала думать. Она думала о Расине[200]. Они как раз проходили «Федру». Мисс Пласкетт, француженка, без конца задавала им характеристики персонажей. Разобрали уже Федру, Ипполита, Арикию, Энону. До Тезея пока не дошли. Такова была программа аттестата А, и в результате подобных упражнений Расин делался неотличим от Шекспира, а тот – от Шоу: в прошлом триместре точно так же разбирали Иоанну, Дюнуа, Кошона, де Стогэмбера[201]. Обсуждалась в первую очередь роль персонажей в развитии сюжета, и лишь потом, в виде шапочки сбитых сливок поверх бисквитно-фруктового десерта, – их личные свойства, особенные черты, отделяющие их от прочих.
Еще одно почтенное занятие, при котором Расин и Шекспир сливались, а Шоу оказывался крепковат для зубов умненькой искательницы аттестата А, – поиск повторяющихся образов. Кровь и младенцы в «Макбете». Кровь, свет и мрак в «Федре». Тут, если вдуматься, Расин с Шекспиром становились подозрительно похожи на Александра Уэддерберна. (Шоу был сложней. Если не повторять слово в слово за ним, то сказать было почти нечего. Человеку с мозгами почти оскорбительно твердить чужие комментарии – пусть даже и авторские[202]. Да, с этой стороны к Шоу не подберешься. Имелся наверняка другой путь, но Фредерика его хоть убей не находила.)
Но постойте. Читая Шекспира и Расина, замечаешь ведь прежде всего различия – во всем. Должен, значит, быть способ описания различий. «Сопоставьте образы Федры и Клеопатры как женщин, охваченных страстью». Не то, не то! Любое сходство – обманка.
Расина еще отличает, конечно, александрийский стих. Читая его, нужно думать по-особому. Сама форма мысли меняется, если думать замкнутыми строфами, вдобавок расколотыми цезурой, да еще и на французском, то есть с ограниченным словарем.
Ce n’est plus une ardeur dans mes veines cachée.
C’est Vénus toute entière à sa provie attachée[203].
Две строки, вдохом поделенные на четыре отрезка. Отрезки уравновешены идеально даже здесь, где стих напоен мукой. А как подчеркнуты рифмой cachéе и attaché! Видит ли ее читатель – Vénus toute entière?[204] Фредерика всегда видела неведомое, безлицее существо, прянувшее, слившееся с жертвой, как лев, что впился в коня на картине Стаббса[205]. Внешнее когтит и раздирает внутреннее. Но стих разделяет их – и связует нерасторжимо… Ну или что-то вроде этого. Если заняться мыслительным процессом, лежащим в основе александрийского стиха, думала Фредерика, можно, наверно, что-то найти, увидеть, как четко обоснован каждый образ там, где у Шекспира все течет свободно. Она глядела в окно и улыбалась улыбкой чистейшего удовольствия, а за окном тянулись уже пустоши, заросли жесткой травы у обочины вдруг раскидывались широко, перемежаясь островами пушицы с дрожащими белыми султанчиками. Земля шла горбами и складками, трескалась, и тянулись до горизонта обнаженные гранитные пласты, вереск и папоротник-орляк.
Мужчина с печаткой потихоньку наползал. С ней часто бывало, что соседи без зазрения совести посягали на ее часть сиденья. Крупный соседский зад грел ей бедро. Буро-шерстяная рука была уже явно на Фредерикиной территории. Автобус круто повернул, сосед качнулся и, ловя равновесие, схватился за ее колено.
– Прошу прощения.
– Ничего.
– Далеко?
– До Готленда.
– Живешь там?
– Нет.
– Погулять?
– У меня день свободный.
– Аналогично. Выдался денек – захотелось в глушь забраться. Одна едешь?
– Да.
– Аналогично.
Экономно выражается, подумала Фредерика. Мужчина тем временем снова погрузился в молчание. Его зад словно бы еще вырос и приблизился. Его лацкан задевал ей грудь. Фредерика чувствовала, как он дышит. Она уткнулась лицом в стекло и стала изучать заоконный пейзаж. Бурый, прошлогодний цвет: поблекшая ежевика, сухой вереск, а под ними – новая сырая земля и наступающая зелень. Бывает искусство без пейзажа – до пейзажа, а может, и после. Расин, например, не стал бы всматриваться в оттенки ежевики, да и недавно открытый ею Мондриан[206], конечно, тоже. А вот если живешь здесь, то всматриваешься в природу, кладешь ее образы в основу мышления и восприятия, как сестры Бронте и их героини. И все же не видишь толком ни ее, ни сквозь нее: слишком много ассоциаций сгущается перед взором. Ей на миг представилась некая квартира в Лондоне – возможно, будущая обитель Александра: гладкое бледное дерево, много белизны, сдвинутые шторы, приглушенный свет. Все формы явно искусственные: квадратные, скругленные, обтекаемые. Тут и там по чуть-чуть золотого и кремового. Она улыбнулась, и бурый сосед снова обернулся к ней:
– А чем можно заняться в том местечке?
– Не знаю. Говорят, там очень красиво.
– Слыхал. Пожалуй, поброжу, разомну ноги. Даже странно: работа – сплошные разъезды, а в выходной меня опять куда-то тянет. Я за эту неделю исколесил все графство: Хаддерсфилд, Вейкфилд, Брэдфорд, Йорк, Калверли. Был в Харрогите на кукольной ярмарке. Я представляю фирму игрушек. И что бы, кажется, на досуге не посидеть спокойно? Но вот поди ж ты, чувствую какую-то тягу…
Фредерика осторожно кивнула. Сосед продолжал с внезапной вспышкой раздражения:
– С этими разъездами понемногу остаешься один. Семья отвыкла, дом как не мой. Я в них уйму денег вкладываю – ты не поверишь, горстями сыплю! И что я с этого имею? Ничего. Моральное удовлетворение: со мной им живется вольготней, чем жилось бы без. Нет, я все понимаю и не обижаюсь. Я не прихожу каждый день к ужину, не сижу в гостиной, – конечно, я выпадаю из их жизни. Бывает, вернусь и чувствую: мне не рады. Я в тягость. Поэтому теперь стараюсь возвращаться пореже. Не рвусь из жил, не лечу к ним при первой возможности. Возьму номер в гостинице, пошлю им открытку покрасивей, а сам поразведаю окрестности, увижу что-нибудь занятное, поговорю с людьми. В конечном итоге это лучше, меньше разочарований.
– Согласна, – кивнула Фредерика, так и не узнавшая, кто населял дом бурого соседа, – родители, жена, дети? – У меня вот тоже сестра замуж выходит. В доме полнейший бедлам.
– Не сомневаюсь! – с энергическим сочувствием отозвался сосед.
В Готленде автобус остановился возле паба. Было холодно. Тут же на кочковатом выгуле расхаживали гуси, и черномордые йоркширские овцы неспешно бродили, жевали траву, хмуро глядели на проходящих, а наглядевшись, трусили прочь.
– Зайдем? Я угощаю, – сказал Фредерикин спутник.
Фредерика думала отказаться, но она еще ни разу не была в пабе. Хотелось посмотреть. На вопрос, что будет пить, отвечала: виски. Во-первых, виски с медом ей давали, когда она болела, а во-вторых, он как-то больше подходил пабу, чем шерри или джин с лаймовым соком. Спутник взял ей два стаканчика виски и стал говорить о куклах.
– Как ни странно, немецкие куклы гораздо лучше наших. Умеют фрицы, ничего не скажешь. Личико милое, волосы мягкие, и все так тонко сделано, как у живой. А у наших лица деревянные, щеки круглые, красные, как не бывает. И глаза как галька, наклонишь куклу – гремят. Как только они детям нравятся, не понимаю… Губки сладенькие, а цветом натуральная кровь, и выражение приторное, присмотришься – даже тошно сделается. Я, впрочем, не присматриваюсь, мое дело продать товар. Да и знаешь, детям-то все равно, что любить. Они, похоже, и не видят толком, что они там нянькают: любая тряпка, любая резиновая дрянь сгодится. Я это много раз замечал. Но когда имеешь возможность сравнивать, приобретаешь, так сказать, понятие об идеале. Я бы вот сделал другую куклу. Естественную. Мягкую и со складочками, как у настоящих младенцев. Чтобы пила, и пеленки мочила, и все прочее. И ножки слабенькие, бесполезные, как у малышей. Я бы сделал эскиз, но ни одна фирма не купит, скажут, некрасивая, лысая, животик торчит… Или вот куклы-мальчики. Их почти не делают, только если негритят или карапузов в голландских панталонах. А под панталонами все гладко и благопристойно. Неужели дети не спрашивают, где у него петушок, морковка, краник, или как они его там называют? Они же не дураки, понимают, что к чему. И зачем им прививают этот дурацкий стыд? Его потом за всю жизнь не вытравишь… Еще виски? Что плохого, если у куклы все как у людей? Но сделай я такую – меня растерзают.
– Да уж наверняка. У меня в детстве была резиновая кукла. Ее звали Анжелика. Она была хорошая, но у нее испортился живот: кофточка к нему прилипла, и все вместе как будто расплавилось. Это был ужас.
– Ты ее, наверно, тискала и перегрела. Резину хорошо присыпать тальком… Теперь волосы. Волосы опять-таки лучше у них. Выбор больше, цвета натуральнее. У наших-то черный либо блондинистый. Ну еще каштановый, если его можно так назвать, – по сути, дешевая хна. А там волосы на волосы похожи, и прошиты лучше. Не рядами, как можно бы ожидать от фрицев, а кусточками, и по всей голове. Есть у них куклы прямо волшебные. Поневоле усомнишься в знаменитом английском качестве. Не хотел бы я расхваливать фрицев, уж поверь мне: я в войну всякого насмотрелся, но правда есть правда. Впрочем, ни фрицам, ни нашим никогда не сделать такие дивные, мягкие волосы, как у тебя. Я раньше таких и не видел: необыкновенный цвет. Говорю как есть, уж не взыщи.
– Спасибо, – с неуместной важностью произнесла Фредерика.
– Не за что. Я служил в Германии в оккупационных войсках и скажу тебе: чего точно не ждешь от немцев, так это кукольного художества. Скорей уж абажуров из человеческой кожи или живых скелетов в концлагерях – когда мы польские лагеря освобождали, видели таких. Знаешь, на что похоже? На статуи мертвецов и скелетов с епископских надгробий – раньше епископы их заранее заказывали и держали у себя, чтобы помнить о смерти. Вот и представь: целая толпа таких тебя окружает, все трясутся, лопочут, вонь страшная. Тут бывалых людей наизнанку выворачивало, да и нервы потом ни к черту. Странное дело: шли мы людей освобождать, а смотрим на них – и никак их за людей счесть невозможно… Еще виски. Нет? Тогда прогуляемся?
Под столом он потерся ногой о ее лодыжку, мятый, морщинистый носок заерзал по нейлоновому чулку. Фредерика поняла, что тут соблюдаются, пусть и с налетом чудачества, правила некой неведомой ей игры. Столько-то выпить, столько-то поговорить – все отмерено заранее, и вот:
– А звать-то тебя как?
– Фреда. Фреда Пласкетт.
– Необычное имя. А я – Эд. По-настоящему Эдвард, конечно. Мне так и нравится больше, но что поделаешь: каждый кличет Эдом.
– Значит, Эд.
– Пойдем?
Они прошли по главной улице Готленда, потом по шоссе, измельчавшему до проселка, потом перебрались через ручей и сделали шаг-другой по настоящим пустошам. Тут стало ясно, что идти дальше Эд не намерен. Если Фредерика не боится замерзнуть, то он предложил бы ненадолго присесть. Фредерика не боялась. Эд снял макинтош и расстелил под кустом шиповника, смутно веявшим романтикой Вордсворта. Фредерика, вся из негнущихся углов, села с краю. Она повторяла себе, что есть вещи, которые нужно узнать, и тогда они не будут ее так мучить. Фредерика, конечно, читала «Любовника леди Чаттерли», «Радугу» и «Влюбленных женщин», но нельзя сказать, что от знатока кукол она ожидала откровения. Ей просто хотелось хоть частично избавиться от неведения. Хотелось знать. Понять истоки своей маяты.
Эд тяжеловато приподнялся на локте и заглянул ей в лицо. Фредерика отвела глаза. Оказалось, что за все это время она его так и не рассмотрела. Было только впечатление тяжелой челюсти, чисто выбритых отвисших щек. Еще волосы щеткой, жесткие, буроватые.
– Удобно? – спросил он.
– Более-менее.
– Ты лучше приляг.
book-ads2