Часть 35 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Замуж?
– Да. За Дэниела Ортона. Скоро.
Фредерика полыхнула злостью. Вперяясь в сестру, выдала первое, что пришло на ум:
– Я не знала.
– Мы еще никому не говорили.
– Я не знала, – повторила Фредерика, теперь с оттенком огорчения.
– Я понимаю, что будет трудно…
– Да уж наверное, – едко подтвердила Фредерика.
– И еще папе нужно сказать.
– То-то он обрадуется!
Фредерика украдкой глянула на сестру, которая стала теперь темно-малиновой – абсурдный колер в сочетании с бледными волосами. В одном глазу у нее стояла большая круглая слеза. Отвратительно, подумала Фредерика.
– Ты в курсе, что быть женой викария – это работа на полный день? Церковные пикнички, материнские общества, рыдание друг у друга на груди? Как ты все это осилишь?
– Не так уж все плохо. Справлюсь как-нибудь.
– Да, что трудно будет – это ты в точку. Мрак кромешный.
– Тебе больше нечего сказать? – крикнула Стефани. – Я счастлива, понимаешь ты? Очень счастлива!
Широким взмахом оттолкнула белый фарфор, серебрёные десертные вилочки и бумажные салфетки. Ткнулась лицом в руки и зарыдала, совершенно одинокая в сомнительной компании сестры.
Фредерика ужаснулась. Подозвала официантку. Похлопала сестру по плечу:
– Ну не глупи. Конечно, я за тебя рада. Два кофе, пожалуйста, и побыстрей. Стефани, я просто растерялась, я ничего не знала, и никто не знал… Ты что, любишь Дэниела?
– Да. Люблю.
– Как ты поняла? – Вышло как на допросе, что было некстати: Фредерике хотелось вытянуть сестру на откровенность. Дэниел Ортон толстый и верующий. Каково это – любить такого? Даже вообразить жутко. А все-таки тянет вообразить…
– Поняла, и все. – Стефани выпрямилась, розовая, с лицом, блестящим от слез. Рассеянно огляделась. – У нас уже было.
– И как? Тебя это потрясло? – В голосе Фредерики странно примешалось к яду что-то блудливое.
– Это было откровением, – спокойно и твердо сказала Стефани и сама услышала, как ее обычный кембриджский голос резанул по деликатным полушепотам калверлейских сплетен. Подняла глаза и вместо сочувственного лица университетской подруги увидела обтянутую от любопытства, размалеванную, непристойную лисью мордочку Фредерики: упоенная жуть пополам со злостью.
– И ты наденешь вуаль, – хрипло взвизгнула Фредерика, – и венок из флердоранжа? И я буду подружкой невесты? В такой миленькой шляпке? И буду из корзиночки разбрасывать розовые лепестки? И ты поклянешься повиноваться мужу своему? Или он у тебя прогрессивный церковник?
– Зачем ты так?
Этого не понимала и сама Фредерика. Ее захлестывала нерассуждающая злость.
– Не надо было тебе говорить.
– Отчего же? Я за тебя искренно и безумно рада.
– Ну что ж. Значит, спасибо.
Стефани поднялась, вынула и оттолкнула на середину стола две полукроны. Она ушла, прежде чем Фредерика успела измыслить свою следующую реплику.
Фредерика осталась сидеть, отрешенно играя монетами. Она поступила чудовищно и теперь чувствовала себя соответственно.
Маленькими, во время войны, они с сестрой играли во взрослых. Это было не то же, что дочки-матери: тут воплощался более узкий срез жизни и правила игры были не вполне понятны самим играющим. Они наряжались в отслужившие платья Уинифред: вечернее черного бархата, пышное креп-сатиновое в алых маках и ярких васильках. Надевали шелковые туфельки, нижние юбки, рваные шали с бахромой, шляпки, прикалывали шелковые цветы и фазаньи перья. У них была расшитая стразами сумочка на потускневшей цепочке и еще одна лаковая, плоская. Они мастерили себе пудреницы из коробочек от лейкопластыря, скручивали сигареты из бумаги, восковые мелки засовывали в картонные трубочки, и получалась помада. Цель игры была – познать суть того, что игра изображала, и в этом смысле девочки неизменно терпели поражение. Они ходили павами, красовались и бесконечно готовились к событиям, которых воплотить не могли. Игра неизбежно разворачивалась во всевозможных фантастических преддвериях: вестибюлях, фойе, дамских гардеробных при дансингах или отелях, – словом, при тех местах, где, по их скудным познаниям, почерпнутым из книг и фильмов, протекала взрослая, значительная жизнь, не ограниченная кухней и спальней. Девочкам не приходило в голову, что кто-то из них мог бы изображать мужчину, и поэтому их партнером в игре оставалась пустота. Фредерика вступала с ней в сухие, обрывчатые диалоги в дансингах. Стефани заказывала недоступные лакомства: сливки, виноград, апельсины и лимоны, свежее масло, кексики с глазурью. Игра всякий раз дразнила их, сулила запретный плод, великую тайну и всякий раз кончалась разочарованием и скукой.
И сейчас Фредерика, как тогда, пощелкала замочком сумочки – внутри пудреница «Макс Фактор» и толстый тюбик лиловой помады. Вперилась в них, словно надеясь что-то наколдовать. Откуда же нашла на нее и почему до сих пор не отпускает ядовитая злость? Выходит, что Стефани одновременно обскакала ее и испачкала мечту о побеге из затхлого Блесфорда в мир настоящий и насущный. Если сестра, вкусив свободы, выбрала семейную идиллию с толстым куратом, значит поражение до ужаса возможно. Значит, каждая в любую минуту может стать рабой плиты, небьющегося розового сервиза с черными снежинками, наглого бокастого чайника. Была, конечно, в этом тайная прелесть, если верить «Радуге» и «Юным женам»[192]: укромная жизнь с облагороженным супругом среди облагороженного скарба. Но в большинстве случаев и, главное, в Блесфорде – это был ад.
Она задумалась об Александре. Стефани отреклась от любви к нему, и от этого он стал еще менее земным и более далеким. Какой будет его жизнь, когда он, глубоко преданный искусству, прославится и разбогатеет? Тут ее воображение пасовало, как в той давней детской игре. Конечно, он будет слушать «Четыре квартета», ходить на репетиции своих пьес – все это она могла вообразить. Будет блистать на литературных вечерах… – а вот тут тупик. Главное ведь не чайники – живой разговор, а его-то она и не могла себе представить. Как говорят там? Уж наверное, не так, как в семействе Поттер. Там не разбирают до тошноты великие романы, там говорят так, словно сами пишут роман.
И конечно, будет кто-то, с кем он…
Стефани, оказывается, уже пробовала. Они никогда не обсуждали ее любовную жизнь, и теперь Фредерика с тревогой думала, что у сестры это давно и, кажется, весьма просто. Это открытие злило ее не меньше, чем переход Стефани в лагерь мелкотравчатых буржуа. Получалось, что она, Фредерика, все еще мается в фойе – и в смысле чувств к Александру, и в смысле банальной постельной практики. Стефани оставила целомудренную, фантастическую мечту об Александре ради простой человеческой плоти. Теперь мечте предстояло перейти в разряд невозможного или сгуститься в нечто более отчетливое. «У нас уже было», «это было откровением»…
Несомненно, у Александра кто-то был в прошлом или появится в будущем. Следуя логике, ей нужно либо стремиться к этому, либо признать, что мечта навек останется мечтой. «Из плоти я и крови». Весьма вероятно, что он этого ни разу не заметил, да и не заметит. Но он, подобно Дэниелу (и в отличие от мистера Рочестера[193]), тоже сделан из плоти и крови. Следовательно…
Она решила, что жуткую выходку со Стефани надо загладить. Взять часть денег из отложенных на «Квартеты» и купить ей половник или скалку. Прикарманив оставленные сестрой чаевые, Фредерика отправилась в «Хозяйственный рай».
«Уоллиш и Джонс» – сей храм изобилия – возник в ее жизни еще раньше, чем черное платье из игры во взрослых. С самого крошечного детства ее водили сюда смотреть на Санта-Клауса в его волшебном дворце или подземном гроте. Одним из ее первых воспоминаний был шарик с водородом, туго надутый, жемчужистый, на серебряной проволочке, полученный из рук сказочного бородача, склонившегося к ней с трона, мерцавшего мишурой и цветными фонариками в стеклянно-зеленых глубинах грота. Лишь десять минут держалась она за проволочку, а потом шарик взорвался в пасти темных, тяжелых, с мощными пружинами дверей дамской уборной. Она слышала собственный горестный вой, отражавшийся от серой плитки в безоконном закутке, – мука заточенной души, многократно усиленная эхом. Старшие говорили (сама-то Фредерика не помнила), что она утешилась розовым мороженым в «Четтери». Это было до нынешних роскошеств, и со своим зеленым кафелем, вязаными скатерками и простыми венскими стульями кафе имело вид почти аскетический.
Война плохо сказалась и на дворце, населенном мерцающими стайками фей, и на гроте, где обитали гномы с алмазными пуговицами, добывавшие из недр самоцветы и деловито катившие их в тачках. Фонарики, мигавшие и переливавшиеся на дворцовых башнях, сталактитах и сталагмитах, блестящие каскады серебристо-сухой воды потускнели и обветшали. Скалы из папье-маше, остроконечные башенки, в которых волшебно теплились стрельчатые окошки, подернулись кое-где паутиной, как и гномьи полосатые чулки и тюлевые юбочки фей. Флаги на дворцовых башнях поистрепались и запачкались. Шарики, на которые шла нужная государству резина, исчезли. На смену истинным чудесам волшебной страны пришла обманная притягательность разоблаченной иллюзии. Недра грота оказались обычным театральным задником. Вместо почтенного седого мага, подарившего ей тот первый мерцающий, хрупкий шарик, воцарился хохотливый гаер неопределенного возраста в гриме и ватной бороде. Он, гнусно заржав, посадил Фредерику к себе на колени, потерся об нее колючей нарумяненной щекой, горячей лапой долго похлопывал и поглаживал ей попку и наконец подарил не то резиновую какашку, не то игрушечный уголек[194]. Оказалось, что это тюбик, из которого можно долго сосать лакрично-сладкий, искристый желтый порошок, красящий язык и зубы[195].
И все же оно осталось, ежегодное торжество фантазии, чья мерцающая вуаль осеняла прилавки, и стойки, и весь магазин, набитый и перегруженный вещами. Фантазия серебряной ниточкой вилась в нейлоне толстых чулок, шарами красного, зеленого, золотого стекла вспыхивала среди небьющихся тарелок, на черных ниточках подвешивала тряпичных гномиков и фей к свистящим и гремящим трубам пневмопочты, перегонявшей по зданию тубы с деньгами.
В те наивные дни некий технический гений устроил из служебного эскалатора дорогу, по которой ездили, подрагивая, миниатюрные колесницы в виде лебедей и драконов. Управляемые гномами и феями, они возносили желающих к дворцу Санта-Клауса или опускали в его же грот, после чего, громыхнув и качнувшись, скрывались из виду, чтобы снова повторить круг. Фредерике они всегда нравились, как нравились вагонетки в «аттракционах ужасов» и спиральные горки – пролет сквозь таинственную арку туда, где все по-другому, где правит сказочный обман. Но сегодня она ехала мрачная на серебристом, округло стелющемся под ноги эскалаторе и стоймя погружалась в бездну универмага. Мимо проплывали стойки с платьями строгими и крахмально-тюлевыми, кресла, радиолы, гостиные гарнитуры, столы махагоновые, ореховые, дубовые, нагруженные фарфором веджвудским, минтонским, колпортским, и граненым хрусталем, и дартонским стеклом с прозрачными слезками, застывшими в толстеньких ножках новомодных бокалов. Еще глубже вниз. В отделе спальной мебели оформитель сегментами расположил вокруг эскалатора разные варианты спален, разделив их фанерными стенками. Как апельсинные дольки, предлагались тут зрителю бесконечные воплощения идеи кресла, идеи кровати, идеи низкого турецкого дивана, небрежно драпированного полосатым пледом. Вот кроватная спинка в виде раковинной створки: пухлый, лоснистый, туго простроченный шелк. Вот без затей: светлое дерево с суконной обивкой. Бело-золоченые туалетные столики (пуф прилагается). Ковры с цветочным рисунком, ковры белые с длинным мохнатым ворсом, ковры с узором из палочек, из вездесущих загогулин, напоминающих сперматозоиды, – коричневые, темно-розовые, ядовито-желтые. Каждая из недокомнаток имела по окну из фанеры и целлофана. Меж гардин в цвет кроватного покрывала, окаймленное подхваченным с боков тюлем, густо и ярко синело небо с горсточкой звезд (дело было во внутренней части магазина, где настоящих окон не было). И опять вниз. Первый этаж – царство необходимых мелочей и хитроумных изобретений, забавных новинок и броских безделиц. Средоточие пустоты. Еще вниз – и вот он, подземный «Хозяйственный рай». Тут в таких же сегментах поместились кухни, залитые поддельным солнцем, с яркими садиками в плосковатой перспективе окон, с бумажными цветами вдоль дорожек.
Фредерика сошла с эскалатора. Неприязненно оглядела карликовые кухни, не испытывая ни малейшего желания войти, испытать патентованные складные стулья или барные табуреты на длинных паучьих ногах. Равнодушно миновала новейший пластик, мутно-алый, больнично-белый, размыто-голубой и крапчатый «под мрамор». Тогда не умели делать пластик чистых, ярких тонов, и он не имел пока собственной жизни, а лишь служил робкой имитацией других материалов. К тому же хороший тон диктовал: прежде чем использовать алый, к примеру, цвет для оживления интерьера, нужно сперва приглушить его и замутнить.
Окруженная всевозможными штучками, Фредерика хотела выбрать для Стефани что-то дешевое, разумное и добротное. Или что-то с элегантной, функциональной формой. Или некое экзотическое приспособление. Давилку для чеснока, деревянную ложку удобной формы, штопор. Словом, приятную мелочь сверх необходимого минимума, знак доброй воли и признания свершившегося факта. Но внезапно оказалось, что Фредерика не в состоянии даже дотронуться до этих вещиц. Любительница всевозможных глубин, она ощутила приступ клаустрофобии и поспешила наверх, туда, где воздух.
Галантерея была раньше одним из их любимых местечек. Сестры приходили сюда за кружевными воротничками для выходных платьев, за лентами для волос, тесьмой, резинкой, пуговицами, кнопками. В 1953 году Фредерика склонна была задним числом счесть эти походы за тягостный ритуал. Впрочем, она сознавала, что можно смотреть на них и сквозь призму Диккенсовой грусти о мелочах невозвратной жизни. Именно так она увидит их в 1973 году. Но сегодня ее угнетали сверточки булавок и пакетики с иголками. Она рассеянно перешла в соседний отдел, откровенно легкомысленный, где безголовые черные бюсты были увиты позолоченными цепочками и стеклянными бусами, где с черных стоек в виде голых деревец свисали крупные круглые серьги, где гигантские бокалы для шампанского были до краев наполнены пластиковыми пузырьками винного цвета с примесью золотых, серебряных, жемчужных. Здесь прилавки были увиты радужной дымкой шифоновых шарфов, среди которых цвели георгины, розы, астры, пионы, маки, шелковые, бумажные или из модного «правдоподобного» пластика, с золотыми и серебряными листьями из фольги и чуть звенящего в руках тончайшего алюминия. Бродя среди всего этого, Фредерика ненароком вышла на возбужденно толкущийся кружок женских существ. Невдалеке жужжала вращающаяся дверь. Фредерика поняла, что перед ней отдел свадебных вуалей. Она остановилась и мрачно окинула его взглядом. В центре всего был стеклянный киоск. Внутри затравленно вертелась полная девушка. Вокруг нее на стеклянных полках красовались невысокие золотистые стойки с венцами и нимбами. Восковой флердоранж, лавр из серебряной бумаги, бархатные банты, диадемы со стразами, грозди круглых искусственных груш с проволочными черенками и непременно – свисающая фата с перекрестьями резких линий там, где пролегли складки. На одних венках тюль был уж изрядно захватанный, на других свежий, кипенно-белый. Вокруг центральной фигуры продавщицы происходило что-то вроде регбийной потасовки будущих невест, пролагавших путь локтями и бедрами. Снаружи было холодно и мокро, внутри – жарко. От твида, габардина и полусапожек на меху подымался пар. Деятельный круг невест был охвачен более широким кругом моральной поддержки: матери, бабушки, сестры и тети судорожно сжимали зонты, шляпки и подмокшие свертки с покупками. Девушкам удавалось просунуть голову к прилавку и даже вытянуть шею в сторону одного из круглых зеркал на металлическом стебельке, но протиснуть остальное тело не представлялось возможным. Они сгибались чуть не вдвое, выставив заднюю часть, неестественно удлинялись по косым линиям, шатко тянули руки вверх к свадебным венцам, щупали, цапали. Дорвавшись и бережно опустив искомое на вспотевшие волосы, продолжали юлить и толкаться бедрами, чтобы удержать равновесие. Иная дева, надев фату и глянув в зеркало, оборачивалась показать родным вновь обрамленное лицо. Толпа швыряла ее с ураганной силой, и дева отчаянно цеплялась за соседок…
Фредерика смотрела как зачарованная. Тела тут толклись увесистые, добротные – зато как менялось лицо, осененное вуалью! Мелькала порой смущенная усмешка или гримаска недовольства, но стоило вспотевшей руке классическим жестом отвести от лица фату, как оно принимало готовое выражение робкой прелести, отрешенности, благоговения. Каких тут только не было лиц: круглых, лошадиных, строгих, малокровных, очкастых – и у всех приотворенные уста и в глазах трепетное изумление пред еще непознанной новой собой и новым миром. Фредерика решила, что все это, конечно, трогательно, но совершенно абсурдно, а потом перевела взгляд на их ноги – толкущиеся, суетящиеся, скользящие на грязном полу. Рассмеялась и пошла обратно в галантерею за какой-нибудь глупостью для Стефани.
В итоге она выбрала сразу две глупости: белые лайковые будуарные туфельки, отороченные лебяжьим пухом, в коробке вроде прозрачного гробика с розовым бантом и безумно модный тогда пояс-цепочку, что-то среднее меж собачьим поводком и кольчугой. Он застегивался на одно из звеньев цепочки, а свободный конец оставался висеть, как у средневекового кастеляна. Или у святого с веригами. На это ушли все деньги, отложенные на «Квартеты», зато Фредерика осталась довольна. Стефани может приберечь туфельки для медового месяца, но сперва пусть послужат нежданной вестью, знаком того, что Фредерика одобряет ее предприятие. Откровением, так сказать. Что же касается пояса, то тут Фредерика руководствовалась здравым принципом: брать то, что понравилось бы ей самой.
Закончив с подарками, она шагнула в жужжащую, крутящуюся дверь, описала ровный полукруг, вышла на улицу, глотнула свежего воздуха, капельку от него опьянела и решительно зашагала под серым дождем.
20. Paterfamilias[196]
У Александра было правило: не входить в дом к замужним женщинам, которых он любил. Это было неблагоприятно обеим сторонам. Женщинам либо не нравилось их жилище, и тогда они бывали рассеянно-раздражительны, либо втайне нравилось, и они стремились освятить его присутствием любовника (или наоборот). Была и третья возможность – до сей поры не воплощенная, но пугающая: однажды одна из них могла потребовать, чтобы он, вооружась колуном или паяльной лампой, принял участие в ритуальном разрушении дома, а потом овладел ею в гостиной на обрывках штор. Нужно заметить, что раз или два подобная развязка бывала пугающе близка. Александр предпочитал пребывать вне.
Он хорошо провел Пасхальную неделю. Писал Дженни, что скучает по ней всюду: бродя по родительской гостинице, открывая нумерованные двери, за которыми – несчетные, невозбранные постели, гуляя (увы, в одиночестве) над меловыми карьерами и вдоль линии прибоя в веймутских дюнах. У его родителей в подвале гостиницы было множество бурых эдвардианских кухонь, чуланов, судомоен, скупо обставленных, с плохо пригнанными застекленными дверьми и пыльными копровыми циновками. Там и сидели супруги, среди гигантских банок с томатным супом и коробок с сушеным луком, листали «Дейли телеграф» и слушали радио. Капитан Уэддерберн и его супруга содержали гостиницу самостоятельно. Они планировали заселения и отъезды, закупали провизию, сортировали грязные простыни и заменяли разбитые чашки. Об этом Александр Дженни не писал. «Родители в добром здравии и рады моему приезду», – сообщал он, хотя те едва нашли время перемолвиться с ним парой слов. Еще он писал изящные письма Кроу об остром удовольствии от одиноких прогулок и отсутствия мальчишек. Кроу бурлил надеждами на грядущее лето. Его ответы Александр носил в кармане вместе с письмами Дженни.
Когда он вернулся в Блесфорд, Дженни была в отвратительном настроении и держалась почти враждебно. Он не понимал до конца: расстроена ли она, что он уезжал, или раздражена, что самой ей пришлось безвылазно сидеть на месте. Было у них свидание на Замковом холме, в самый разгар которого они заметили, что за ними наблюдают. В ежевичных кустах возникла и парила, по-видимому, отдельная от тела голова девчонки в красной сетке на волосах. Гнусное дитя улыбалось во весь рот. «Как Чеширский кот», – сказал Александр, но Дженни зло ответила, что смешного мало: она сама превратилась в Алису, вечно глядящую в замочную скважину на недоступные ей сады. Спасибо за метафору, но она предпочла бы сказке приземленную реальность.
Так и получилось, что Александр отправился к ней на чай, заранее обеспечив себе приглашение к Поттерам в тот же вечер, на той же улочке. Билл не разговаривал с Джеффри Перри с тех пор, как они поссорились из-за Томаса Манна, которого Билл назвал надутым шарлатаном. Джеффри ответил, что каждый имеет право на свое мнение. Билл заявил, что человек, уважающий свой интеллект, до такого не опустится. Джеффри парировал, что Билл не читает по-немецки. Билл сказал, что в данном случае это не важно. Джеффри обвинил Билла в узости взглядов, а Билл назвал его невеждой. Джеффри сказал Дженни (та, впрочем, его не слушала), что с Биллом лучше не разговаривать вовсе, чтоб не заразиться его злобной, неумеренной раздражительностью.
Дженни испекла для Александра особый пирог и заварила особый чай. Когда он вошел, она в восторге потерлась лицом о его лицо. Маленький Томас, сидевший у нее на руках, собственнически ухватил ее за щеку и потянул. Дженни устроила Александру экскурсию по дому, о которой он не просил. Он с тревогой осознал, что она приписала ему страстное желание влюбленного знать каждую мелочь ее сокровенной жизни. Дженни показала ему нежно-розовую уборную, детскую с обоями в стиле книжек Беатрикс Поттер и веселеньким мобилем в разбавленном стиле Миро[197], спальню со шведской мебелью и саржевыми шторами. В спальне Александр почувствовал себя вуайером, незваным и непристойным гостем. Дженни, тихо простонав, сжала ему руку. Томас, которого она несла на бедре, тоже издал что-то вроде стона. Она посадила ребенка на кровать и сама села с краю. Александр остался стоять. Томас, смеясь, дергал ее за одежду. Дженни слегка оттолкнула его, и он разревелся. Тогда она взяла его, ловко и бережно повернула к себе и пристроила его головку у себя на плече, так чтобы смотрел ей за спину. Резко поднялась и вернулась в гостиную.
Они пили чай, вздрагивая от каждого звука, томясь не желанием, но и не тем, что ему противоположно. Томас сидел в своем высоком стульчике и стеклянно-синими глазами смотрел на Александра. Александр мелкими глотками пил из розовой фарфоровой чашки и думал: «Она бы мне позволила, там же, на кровати, у него на глазах». Дженни сделала «солдатиков»: намазала мармайтом[198] узкие полоски тостов и протянула Томасу. Тот сбросил их на пол. Она повернула стульчик к окну:
– Смотри, Томас, деревья, небо синее, солнышко светит…
Томас сглотнул, крякнул, обернулся и продолжил смотреть на Александра. Тот почувствовал, что нужно что-то сделать и неловко протянул ему палец. Томас недоверчиво взял его в перемазанную маслом лапку.
– Ты ему нравишься… О господи! – горестно выдохнула Дженни.
Она вытерла слезы, взяла Томаса и посадила Александру на колени, одну искрящую руку задержав у него в паху. Шмыгнула носом и отступила взглянуть на обоих.
Томас был мал, горяч и увесист. Его ладошка лежала у Александра на руке. От Томаса пахло одновременно чистотой и грязью: запах мыла и мочи, гамамелисовой воды[199], мармайта и джема. Вот он, живой человечек, будущий мужчина, глядящий на Александра в упор, неодобрительно и мрачно. Малыш вдруг резко согнулся, заерзал всем своим мягким тельцем и чуть не свалился на пол. Дженни подхватила его, развернула к себе, чмокнула, прижала покрепче, чтобы перестал плакать.
– Он бы так тебя любил…
– Мне нужно к Поттерам.
Александр встал и отряхнул костюм.
– Я тебя люблю, – сказала она.
– И я тебя. Но я ничего не могу в этом доме. Это бессмысленно. Ты должна выбраться отсюда на целый день. У меня теперь есть машина…
– Как я выберусь?!
– Постарайся. Придумай что-нибудь, ты же умная.
book-ads2