Часть 38 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
24 сент. Сегодня хоронили останки Евы. Она провела в оковах почти год. Неужели отец Николай не спросил, почему Тобин хоронит ее так далеко после смерти и в таком состоянии? Ее тело застыло с поднятыми руками, которые невозможно было согнуть и уложить на грудь. Тобин сказал, пришлось ломать кости, крошки ссыпать в гроб. Что сказали на это маменька и отец?
25 сент. Утопился батюшка Николай.
1 окт. 1890 г. Это, однако, новость! У Тобина лепра. А он на меня наговорил. Показал свои язвы… уродливые. Отец Николай утопился после того, как Тобин обнял его, благодаря за все. А потом показал ужасный нарыв на шее. Это было нарочно им сделано! Нарочно! Священник увидел язву и, конечно же, спросил, от чего такое. Тобин прямо и сказал, что проказа. Отец Николай и без того взял на себя наше с Евой венчание. Хоронил ее… такой. Знал небось и тайну ее погибели. А нынче и вовсе наложил на себя руки. Какое мучение знать, что это я повинен в стольких несчастьях. Папенька был прав, из этого чувства не вышло ничего доброго. Нас прокляли ангелы небесные. Нельзя было любить сестру. Но чувство жгло мне сердце, оно и теперь жжет. А она в земле. Но, слава Богу, хоть не в этой камере, не здесь, не в кандалах.
13 окт. 1890 г. Сегодня истекает мой срок. Я буду настаивать, чтобы он выпустил.
26 окт. 1890 г. Он только ушел. Столько дней я не мог достать своих бумаг. Все это время он был со мной. Объявил, что проведет остаток дней, разделяя мое заточение. Мы спали на холодном полу, согревая друг друга, он разделял со мной мою скромную трапезу. Он очень горюет, что повел себя так с Евой. Он был зол. Болезнь эта съедает его разум, он не помнит, что творит. Он просил рассказать, что говорила Ева перед смертью, а когда я сказал, что ничего, – разрыдался. Он не помнит, что между ними произошло! Проплакал все эти две недели на моем плече. Ждет возвращения отца Василия, чтобы покаяться. Хочет принять православную веру. Тобин все это время был англиканской веры.
2 нояб. 1890 г. Жду вестей. Вернулся ли отец Василий? Что делать, не знаю. Ведь больше нет смысла в моем заточении. Тобин внял моим мольбам и вернулся к Эв, заботится о ней. Гриша по-прежнему у родителей, учится в гимназии. По всему видимому, они не знают, как умерла Ева. Тобин сказал им, что та тоже оказалась больна лепрой.
11 нояб. Опять провели несколько дней в разговорах. Он поведал свою историю. Он был болен с детства. А когда вдруг доктора сказали его матери, что белые пятна, возникшие на сгибах локтей и под коленками, – это признак страшной неизлечимой болезни, проказы, он бежал из дому. Скитался. Страшно подумать, бедный, напуганный. Потом оказался в Уилтшире. И всю жизнь боялся попасть в лепрозорий. Вот почему, когда нужно было объяснить родителям, почему я пошел против их воли, он сказал, что я почти при смерти, это лепра, и мой рассудок помутнен, что я не ведаю, что творю. Само у него так вырвалось.
2 янв. 1891 г. Я так редко возвращаюсь к своим записям. Но чаще я просто не могу упомнить, куда их прячу. Надо сделать пометки на камнях. Тобин бывает здесь почти ежедневно. Мне вернули мою кровать, одеяла, теплую одежду и книги. В углу стоит жаровня.
7 янв. 1891 г. Сегодня между нами произошла большая ссора, и я как дурак вызвал его на дуэль, бросив в него перчаткой. Он был очень обижен и с серьезным лицом сказал, что дуэль будет. Придет время, и она будет.
10 янв. 1891 г. Я приготовился сделать длинную запись и написать обо всех впечатлениях, что терзают меня. Моя рука до сих пор дрожит. Сегодня я целовал мужчину. Тобина. Долго, страстно, как не целовал ни одну женщину, как никогда не целовал Еву. Я не знаю, как это произошло. Но здесь я страшно одинок, и сейчас мне кажется, что уже схожу с ума. Но тогда это было высшее счастье, это были часы невыразимого блаженства. Кроме него, у меня никого не осталось. Он и я – мы оба больны, он и я – жалки. Он заслуживает прощения и любви, я – забвения и одиночества. С таким воодушевлением он рассказывает о нашем общем дитя, об Эв. Говорит, она растет большой умницей. Знать бы, как там теперь Гриша.
Иные дни бегут, сливаясь в недели и месяцы, и я их не замечаю. Но сегодняшние сутки тянулись, как целый год. До сих пор лицо пылает и дрожат руки от вчерашнего.
17 мар. 1891 г. Эта зима прошла быстро. Если бы не Тобин, то мне пришлось бы вновь мерзнуть.
18 сент. Я спрашиваю себя, зачем я здесь? Чего я жду? Я совсем позабыл о Еве, прошла годовщина ее смерти, а я только вспомнил. Мы говорили о моей свободе, обсуждая преимущества затворничества. Тобин слушал мои откровения, вдруг встал и распахнул двери темницы. Он тенью отступил от порога и опустил голову. «Ты волен идти», – сколько горечи было в его словах! Я запишу их все, ибо в память врезалось каждое слово кровавым росчерком. Тот, кто найдет эти бумаги, он должен знать этого человека, ибо, прежде чем судить, нужно знать все. «Ты волен идти, – сказал он, – и если ты можешь простить мне эти семь отнятых лет, прости, я… Я отнял жизнь твоей сестры из ревности! Я чудовище… я наказан вполне и несу свой крест с детства. Но эти семь лет были лучшими в моей жизни, хоть я и удерживал тебя рядом силой, не понимая, что этим причиняю страдания, они были лучшими, ради них стоило родиться на свалке и пронести проказу через всю жизнь. Эти семь лет впервые в жизни я не был одинок. Прости мне мою слабость, прости, что я не смог найти лучшую причину удержать тебя, чем эти замок и дверь. Отчаяние – плохой советчик. Прости мне мою любовь. И иди уже, убирайся! Оставь меня здесь, приведи полицию, хоть всю армию города. Пусть меня судят».
Таковы были его слова.
Я остался. Я остался, поняв, что не хочу его смерти, не хочу видеть мир иным. Для меня мир заключается в стенах этого подвала, в этом ворохе одеял, хранящих тепло наших тел, в звуках наших голосов, гулко отражающихся от тысячелетней кладки. Я устыдился мысли, что под матрацем храню огрызок карандаша, а под кроватью чашу с раствором из супа и песка, которым закладываю трещины меж камней. Устыдился своей от него тайны.
Я бросился ему в ноги, целовал его ладони, изуродованные язвами, рыдал, не в силах произнести внятно и слова.
15 дек. Сегодня мне спустили лохань и несколько ведер горячей воды. Я так долго не мылся, что моя кожа зудит, огрубела и стала покрываться волдырями, которые так основательно въелись, что их свести можно разве что вместе с кожей.
18 декабря 1891 года. Можно отвести эту дату на мой могильный камень. Сегодня день моей окончательной погибели. Эти волдыри – лепра. Тобин клял себя и ненавидел. Он стенал как раненый зверь, пытаясь разодрать себе запястья ногтями. На него было жалко смотреть, он был огорчен еще больше, чем я. А мне сделалось вдруг совершенно все равно. Теперь мне уже никогда отсюда не выйти. Разве только в лепрозорий. Я насилу удержал его от попытки вскрыть себе вены и сам позвал слуг. Те спустились и, обессиленного и плачущего, вынесли его. А я стоял на пороге своей тюрьмы, глядя в пустоту перед собой, а потом тихо притворил дверь и вернулся к своим одеялам».
Данилов отставил рукопись. Он сжимал кулаки, глядя перед собой, в глазах стояли слезы ярости и отчаяния.
– Этот человек… – начал он и закашлялся. – Настоящий змий! Он… не Дракула вовсе, он – дьявол. Сущий дьявол! Так его обвел… моего отца. Опутал, околдовал! Он свел его с ума…
– Что ж, теперь мы знаем наверняка, сколько лет потребовалось Тобину, чтобы заразить вашего отца, – проговорила Даша, встав и двинувшись в гостиную за водой. – Интересно, сделал ли он это случайно или же нарочно проводил с ним столько времени, чтобы тот заразился? Лепры можно избежать, даже если болен кто-то из членов семьи, если соблюдать дистанцию. Уверена, больной с детства Тобин это знал.
Огонь негодования вспыхнул в сердце Сони мгновенно, она и опомниться не сумела.
– Уж больно вы, Даша, о лепре много знаете! – сквозь зубы процедила она. Ну как можно было вечно оставаться такой холодной и циничной! Гриша читал дневник своего отца, который, будучи в заточении, потерял сестру, потом стал совершенно терять голову, занемог, а тут она со своими медицинскими комментариями.
– Соня, ваша прямолинейность просто удивительна, – встрял Бриедис.
Соня перевела на него испуганный взгляд, сердце сделало скачок к горлу и упало до желудка. Теперь он будет еще и защищать ее?
– А я-то ждал, когда же наконец Дарья сама нам это объяснит? – закончил свою мысль пристав.
– Что же именно? – Голос Даши дрогнул, и она чуть было не пролила на колени Данилова всю воду. Насилу тот успел подхватить бокал, что она протягивала, и спасти рукописи от водопада сверху.
– Ваши знания о лепре невероятно обширны. Вы знаете все: и как вести осмотр при ней, и что делать, чтобы не подхватить заразу, – говорил Бриедис тоном Дюпена, вещавшего со своего кресла у камина. – А между тем в Городской больнице нет лепрозорного отделения, вы никогда не видели лепру вживую, вы не могли ее видеть. Я осведомлялся у врачей: случаи Тобина, Данилова и Гурко, получается, первые за целое десятилетие в Риге.
Она стояла подле Гриши, и лицо ее медленно становилось белым, черты ожесточились.
Потом она скривилась, опустила голову, закусила губу и присела на софу.
– Я должна была сказать вам… – тихо проговорила она. И Соня не верила своим глазам: неужели прежняя Даша вернулась, нет той грозной особы, жонглирующей баночками с «героином» и царственно дымящей своей папироской, нет поучающей докторицы с чарующим контральто, с которой Бриедис не сводил влюбленных глаз.
Он ведь ее на чем-то поймал! Вот причина его увиваний, его пристальности. А вовсе он ею нисколько и не очарован. Соня, сидящая в кресле по правую руку от Данилова, выпрямилась и обратила на подругу ожидающий взгляд. Что ж, подруженька, давай сознавайся, на чем тебя поймал Сенечка?
– После того как была убита Камилла, к моему отцу явился ваш помощник, Гурко. Он предложил отцу взять пациента, очень состоятельного и щедрого, наобещал крупные суммы. Папенька согласился, хоть и без того так занят, что не успевает ни спать толком, ни есть. Когда он прибыл на место…
– Адрес знаете? – Бриедис даже чуть привстал от возбуждения.
– Второй этаж над ателье мадам Карро, Известковая улица, 11.
– Отлич-чно. Прошу прощения. Продолжайте.
– Он прибыл в квартиру, занавешенную шторами, но чистую чрезвычайно, вылизанную и простерилизованную, как чаша Петри перед посевом новых бактерий. И перед ним предстал больной лепрой.
– Без маски?
– Да, без маски, во всей своей красе. Он давал большие деньги, чтобы отец взялся его лечить, но отец отказался. Написал ему адрес лепрозория под Санкт-Петербургом и ушел. Домой вернулся сам не свой, сжег свою лучшую тройку. Он ведь думал – к солидному клиенту отправился, оделся во все лучшее.
– Почему он отказал?
– Он не имел права лечить закрыто, о лепре надо было бы тотчас заявить в особый комитет по призрению прокаженных. С 1895 года с лепрой все очень строго. В городе бы объявили чрезвычайное положение, санитарные станции принялись бы всех и вся трясти. Тем более здесь, в Прибалтийском крае, вспышки проказы наиболее часты. А клиент не хотел огласки.
– Он назвал себя?
– Имя фальшивое, оно вам ничего не скажет, папенька ведь паспорта его не смотрел.
– Что же потом? Как вы решили присоединиться к нам и зачем?
– Пришла Соня вся в слезах, мол, вы не считаетесь с ее сыскным талантом, не берете на дознание. Я спросила, что за дознание, она мне все рассказала о монстре, больном лепрой и пьющем кровь. Но ведь мой отец как раз с ним и виделся! – Даша сжала руки, вскочив. – Да еще и отказал ему! Вы понимаете, что это значит? Мой отец отказал маньяку, который, не дрогнув, позволил девушке сгинуть в подвале, а потом заставил ее брата смотреть, как тело бедной сестры разлагается прямо на его глазах. Он безумец! Он ведь отомстит ему, если… если я с вами… не придумаю, как…
Она разрыдалась, убежав в столовую. За все гимназические годы Дарья Финкельштейн плакала впервые, никогда прежде – а Соня целую вечность знала Дашу, росшую без матери, бывшую дома хозяйкой с младых лет, – та не позволяла себе распускать нюни.
Соня соскочила с кресла и устремилась вслед за подругой:
– Даша, Дашенька, погоди, ну прости меня, я злючка, я же не знала!
Она настигла ее у окна и приобняла за плечи. Даша нервно всхлипывала, втягивая воздух распухшими губами, отирала мокрый нос и отталкивала Соню. Но вскоре той удалось ее успокоить. Они минуту стояли, обнявшись, и плакали. Соня никогда не могла равнодушно смотреть, как кто-то проливает слезы. И этот дневник, который все никак не кончался, сделал ее совершенно раскисшей и плаксивой.
Девушки вернулись в гостиную, взявшись за руки. Даша пыталась вернуть своему распухшему от слез лицу прежнее выражение взрослости, но получалось плохо. Чтобы хоть как-то справиться с волнением, достала портсигар и, болезненно сжавшись, курила, не замечая, как обсыпает пеплом юбку.
– Я еще не закончил. – Бриедис поднялся, свысока наблюдая ее агонию. – Есть последний вопрос. Ваш отец сможет опознать Тобина?
– Именно этого я хотела избежать. – Даша обиженно провела подбородком в сторону. – Он должен был пойти в комитет сразу же… У него будут неприятности… У нас ведь есть дневник Марка Данилова! – жалостливо добавила она, бросив на пристава умоляющий взгляд.
– Что, если дневник назовут подделкой или еще как-то станут опровергать его содержание? Тобин небось уже позаботился об адвокате. Но когда есть живой свидетель, могущий подтвердить, что Тобин такого-то числа сего года разгуливал с лепрой по городу, а вовсе не был заперт в подвале, то наши записи станут еще весомее. Голос вашего отца добавится к голосу отца Гриши. И мы добьемся, может быть, даже казни настоящего злодея в этой истории, если удастся доказать, что он имел намерение заразить проказой императрицу Марию Федоровну.
– Казни? – горько проронил Данилов. – Она станет для него избавлением.
– Нет, – возразил Бриедис. – Такие люди всеми силами цепляются за жизнь и способны на все, чтобы ее удержать, пусть даже тело уже истлело. Он болен с детства. Ему сейчас почти пятьдесят, а он все еще ищет, как излечиться, не верит в диагнозы врачей и насыщает свою алчную натуру кровью, убийствами и мучениями жертв. Тут я соглашусь с Дашей. Он – маньяк.
Глава 21. Правда Тобина
Они читали дневник до самого рассвета. История Марка Данилова оставила всех глубоко потрясенными. Пленник все же выбрался из подвала, проведя в нем шестнадцать лет, пережив любовь к сестре, ее смерть, отчаяние, смирение, а следом и зарождение нового чувства к единственному человеку, которого мог видеть, – к своему мучителю. Он простил ему все, стал послушен и предан.
Последние записи почти не датировались, не содержали в себе никаких событий, но лишь мысли, рассуждения, слова, преисполненные покорности судьбе, раскаяния, молитв и бесконечной нежности к Тобину. Марк не готовился к дуэли, не мог знать, сколь нелепой будет его смерть, до последнего не осознавал, что замыслил тот, к кому он обращался «друг мой» и «брат мой». Но умер на свободе и будет похоронен как православный христианин.
Гриша надеялся обрести отца, а после этих записей он потерял его вновь.
Что-то в нем умерло сегодня вечером, будто осиротел он дважды. Он останавливал мысли, полные негодования и упреков, презрения и ненависти, стараясь найти хоть какое-то оправдание пленнику, припомнить слова, вызывающие сострадание. Но гнев рвал душу на части. Ведь это совершенно очевидно, что Марк стал жертвой вовсе не Тобина, а собственного малодушия, трусости и бессилия.
Как он мог так легко и скоро простить убийцу сестры, опустить руки и отдаться власти мучителя с покорностью животного!
И какое счастье, что Бог уберег Гришу от знакомства с ним, от последней встречи, иначе разум сына затмило бы светлым воспоминанием, и он не смог бы видеть всей гнусности и мерзости поступков отца!
Когда Даша, взявшаяся его подменить, ибо он совершенно осип, дочитала до даты, предшествующей дате его смерти, на глазах у всех, белый от бешенства, Гриша сорвался с места. В прежнем своем нервическом приступе вырвался на крыльцо, хлопнув стеклянной дверью, едва ее не разбив, и убежал к аллее. Давно его сердце не посещала такая клокочущая ярость, с тех пор как он едва не разнес при Соне секретер матери в ее кабинете в день, когда эта история открылась ему.
Побродив, как привидение, между соснами, он очутился у беседки, сел на лавочку внутри, стал смотреть на звезды сквозь густые облака клематиса. И вдруг расплакался, вспомнив, как отец мечтал вот так сидеть на лавочке в беседке и смотреть на звезды. Мечтал покидать подземелье хотя бы ночью и дышать воздухом. Что его побудило остаться в этом подвале и принять любовь человека, уничтожившего все его семейство? Подумать только… жил где-то далеко в своей туманной Англии больной лепрой юноша, повстречал он человека, у которого, как, впрочем, у всех, горела в душе искра порока – запретная любовь к сестре. Он разжег эту искру, с трепетом над нею чах, как Черномор над златом, раздувал, подпитывал мудреными речами, пока искра не превратилась в пожар. Потом ему стало мало страданий двух сердец, он разъединил их, замучил одну до смерти, второму решил передать свою болезнь и, пользуясь его уязвимостью одинокого пленника, еще и принудил к мужеложству.
Гриша сжал кулаки, взор застили горячие слезы. Откуда в человеческом сердце столько зла? Откуда столько неприязни к его семье? Что они сделали этому английскому юноше? В чем отец и мать Гриши были перед ним повинны? Или же Арсений прав? Это месть брошенного в швейцарской лечебнице ребенка? Но тогда получается, что Тобин и вправду ему дядя. О таком даже помыслить нельзя. История ужаснее и страшнее, чем сюжет «Грозового перевала». Но Хитклиф хоть не был родней семье, которую уничтожил…
Теплая, нежная рука легла на плечо Гриши. Пришла Соня – его неизменный ангел-хранитель, – молча села позади, обняла одной рукой, прильнув виском к затылку.
Они сидели, прижавшись друг к другу, пока солнце не показало над верхушками сосен свой оранжевый бок, Соня гладила Гришу по спине, словно говоря: «Я с тобой, ты не один», – а потом вдруг встала, наклонилась, обхватила его голову руками и прильнула губами к губам. Так они и застыли в этом горячем, неподвижном поцелуе, пока сердце Гриши не принялось таять, пока он вдруг не задрожал, схватившись за ее плечи, не зная, удержать ли или оттолкнуть.
book-ads2