Часть 37 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Соня замолчала, но глянуть на Гришу не решилась, физически ощущая его страдание в эту минуту. Все же оказалось правдой, что бабушка Данилова потворствовала браку своих детей, став невольной участницей двойного преступления.
– «29 июня. – Голос Сони дрожал. – Разговаривали с Евой, вспоминали, листая альбом. Она тиха и безрадостна. Скучает по Грише. Тот живет в Риге в нашем городском доме. Так печально, что ему нельзя приехать на реку – летом в Кокенгаузене такое раздолье, солнце, купания. А сын томится от жары в городе. Говорят, отец всерьез занялся его воспитанием.
Маленькой Еве лучше. Она рядом, нянюшка ее водит гулять. Здесь сосны, воздух чудесный. Все бы отдал, чтобы увидеть еще раз наши сосны.
4 июля. Не хватает воздуха. Духота. Слонялся по подземелью, искал хоть крохотную щель, чтобы вдохнуть воздуха. Тяжело, тяжело…
16 июля 1886 года. Мне пришла мысль! Как же я раньше не додумался. Жду Тобина или Еву с нетерпением. Не стану записывать, пока не исполнится.
1 августа 1886 года. Ждал столько дней. Позабыл, что хотел просить. Читаю предыдущую запись, и делается страшно. Я стал теряться в собственных мыслях. Что же я хотел просить?
23 августа. Вспоминаю, как водили в церковь причащать деток. Крохотные, как сказочные эльфы, в детских своих одежонках. Батюшка их любил. Но утреннюю службу для нас всегда отдельную делали. Для всех в восемь, а мы до того часа должны были успеть. Отец Николай – святой человек, поддержал нашу семью – такое божье вспоможение, такая поддержка. И без того жили как отшельники, ото всех скрываясь. Раз задумали устроить большой праздник, крестины, даже успели заметку дать в «Лифляндских ведомостях», но потом страшно стало, все отменили. Боялись людского осуждения. А вот батюшка никогда не ставил нам в вину наш союз, он принял его сердцем.
20 сентября 1886 года. Я было уж подумал, что они уехали куда-то и навсегда меня здесь оставили, забыли. Ева была в Европе. Только вернулись. Столько радостных впечатлений у нее, а мне тошно. Тобин ее возил как супругу, ее видел весь свет. Они часто бывают в Риге. Сегодня она торопится на прием к Суровцеву. Какой-то офицер, я его и не помню. Она была так весела, что я со своими мучениями – видит Бог, эти дни были едва ли самыми тяжелыми здесь – не стал ей докучать.
21 сентября. Надо делать записи каждый день, но это невозможно, я ведь не вижу солнца. Скоро год, как я жду. Неужели еще четыре?
13 октября. Ева назвала мне сегодняшний день. День памятный. Ровно год назад я обрек себя на добровольное заточение. Пережил здесь холодную зиму и душное лето. Хочу выйти отсюда! Не могу, не могу больше…
14 октября. Я вспомнил, что хотел просить тогда. Это глупо сидеть здесь так долго. Обо мне уже должны были забыть. Я хочу просить выходить хоть иногда ночью, посидеть в беседке и посмотреть на звезды.
8 ноября 1886 года. Тобин сразу наотрез отказался. Невозможно ставить под удар такое предприятие. Я должен быть терпеливей».
Чернильные строчки кончались. Соня нахмурилась, в непонимании разглядывая следующий лист, написанный карандашом.
– Как быстро кончилась тетрадка. Последняя дата: 1886 год. А потом идет 89-й.
– Так и есть, – подтвердила Даша. – Читай, я тоже не сразу поняла. Но там дальше следует объяснение.
– «25 окт. 1889 г., – начала Соня. – Я предчувствовал, я знал, что за год уже можно было что-то придумать. Ах, Тобин, лживое сердце… Пишу эти строки на коленке, у меня отняли всю мою мебель, стол, постель, одеяла, а меж тем приближаются холода. У меня отняли мои записи, дневник последних лет. Я сумел оставить только тонкую тетрадь, которую стал вести вначале, наивно полагая, что большого объема тетрадь мне и не потребуется. И теперь я лишен своего большого сафьянового блокнота с тиснением и серебряным ключиком – подарка Евы. Сегодня придется делать записи на единственных трех тетрадях, которые я успел скрыть от его глаз, экономить и карандаш, и бумагу. Зачем я доверился? Неужели я настолько непроходимо глуп, что не заметил, как он переменился, решил воспользоваться моим положением пленника? Сказать, что у меня лепра! Как такое могло прийти в голову? Почему лепра, о господи? Чтобы родители больше сюда не приезжали? Что там с Евой? Она не спускается ко мне уже три месяца, и я не получаю на свои вопросы ни одного вразумительного ответа.
4 нояб. 1889 г. Она наконец заснула. Если можно спать в таких условиях. Теперь окончательно ясно, что мы – его заложники. Он задумал свое злодейство давно. Ева сказала, он постепенно переменил весь штат прислуги, она не понимала зачем. Но где? Где прежний Тобин? Где его тихий нрав, где его рассудительность? Где благородство, граничащее со святостью?
Вчера Ева спустилась ко мне в подвенечном платье. Ее лицо было бледной испуганной маской, она не могла говорить. Я обнял ее и стал спрашивать, почему она так одета. Следом спустился Тобин. Он ударил меня по лицу, следом пощечину получила Ева. Он объявил, что мы оба умрем здесь, и это его последнее слово. И никаких объяснений. Никаких. Говорил с нами так, будто мы в чем-то перед ними страшно провинились. Но я ничего не понимаю. Вечером явились двое слуг, лиц которых я прежде не видел, они принесли молотки, какие-то железки.
В моей камере есть кольца, вделанные в стену, чтобы удерживать скованными руки. Они подтащили Еву, все еще облаченную в подвенечное платье, к стене, сковали ей руки, вбив болты в кольца, и ушли. Она долго плакала, а теперь уснула.
6 нояб. Я молил его прекратить это. Два дня она оставалась прикованной к стене. Чего он хочет? Почему молчит?
17 нояб. Ева слабеет, ничего не говорит. Что могло произойти между ними? Меня точит мысль, что она знает причину перемены. Что же там, наверху, между ними произошло? Я пытался звать на помощь. Никто не явился.
3 дек. 1889 г. Все образуется! Мы найдем как спастись. Я смог выкорчевать один камень из стены, лежащий не так крепко. Едва сюда кто зайдет, получит от меня тяжелый привет. Хоть бы это был Тобин.
5 янв. 1890 г. И вот я снова здесь! Едва не убил человека, чуть не помер от холода – вот печальный итог моего побега. Слуга получил удар, но лишь потерял сознание. Теперь он изводит меня мелкими пакостями, выливает питьевую воду на пол, роняет еду, топчет куски хлеба. Ева совсем плоха. Я скрывался в соснах неделю, потом они привели псов. Так и не нашел, как выбраться за пределы стены. Холод сделал меня немощным. Там всюду снег и лед.
Ева сильно сдала. На мое возвращение она отозвалась слабым движеньем век. Я сел подле нее, взял в руки лицо. Оно осунулось, кожа стала тонкой, вся прокрыта трещинками. Я зову ее, она не слышит. К сухим губам пристала прядка волос. Она вздрогнула, когда я попытался ее убрать. Вздрогнула и опять замерла. Тонкая ниточка крови от уголка губ, где была эта прядка, заструилась к подбородку. Кажется, если она сделает движение головой чуть сильнее, то тонкая шея с пергаментной кожей не выдержит. За неделю моего отсутствия никто не удосужился дать ей и глотка воды.
Теперь напоить ее составляет большую трудность.
Два месяца стоя на коленях, с руками, воздетыми над головой. Ее пальцы помертвели, сделались тоньше веточек сирени, стали видны кости ключиц, острые плечи.
14 янв. 1890 г. Тобин пришел посмотреть, постоял, преисполненный торжества, и ушел. Ева встрепенулась, стала молить его о прощении. Слова едва различимы. Но тотчас потеряла сознание и теперь никак не придет в себя. В ее глазах, в последний раз загоревшихся жизнью, было столько жалости. Что она могла ему сделать? Неужто измена, предательство стало виной всепоглощающей ненависти Тобина? Но что бы она ни натворила, она не заслуживает таких мучений. Я должен найти способ выйти. Выйти и добраться до людей, чтобы кто-то вытащил ее из этих кандалов.
Она почти не двигается, не говорит – безмолвное распятое тело невесты. Порой Ева не подает признаков жизни днями, ее дыхание едва уловимо. Временами я ловлю себя на непростительной мысли, что жду ее смерти, как собственного избавления. Порой еще верю, что есть путь к спасению, и часами перемалываю в голове молитвенные речи к нашему истязателю, которые, рождаясь во мне, тотчас умирают вместе с надеждой, что Еву можно будет когда-нибудь выходить после такого.
5 фев. Она едва дышит, черты лица несут следы близкой кончины. Я два дня провел у двери, скуля как пес. Безотчетно рыдал. Никто не приходит. Еду приносят раз в три-четыре дня. Все реже и реже. Почему он не приковал к стене меня? Почему ее? Тобин, злодей, ты ответишь за это! Дай ей умереть в постели!
12 марта. Она больше не дышит.
15 мар. Он явился. Он как будто не понимает, что я ему говорю. Она умерла! Евы больше нет. О боже, пошли мне смерть.
27 мар. Я с трудом заставляю себя писать эти строки. Но это единственное, что, может быть, когда-нибудь станет свидетельством против этого безумца. Он сумасшедший, он сошел с ума неделей, месяцем ранее, годом, еще в далеком отрочестве. Он болен, а я не замечал этого. Ева все еще в моей камере. Ее тело, облаченное в ставшее изжелта-серым подвенечное платье, уже перестало так сильно раздуваться. Натянутая кожа будто ссохлась и сходит пластами с лица.
У меня нет смелости приблизиться к ней.
7 апр. Ева, простишь ли ты меня? Я виноват, кругом виноват. Я не должен был любить сестру… играть в эту показную любовь. Что же я наделал!
20 апр. Боже, что мне делать?
23 апр. Нет, что я несу. Она еще жива! Жива, моя Ева живая, слава Богу. Я гладил ее лицо, оно почернело немного. Это подвальная пыль. И запах… необходима ванна, мыла, пудры и только. Ее лицо ожило, оно мягкое и влажное, рот приоткрыт – я слышу дыхание. Она что-то шепчет. Она говорит со мной! Хочет рассказать что-то. Наверное, о том, что же между нею и Тобином там, наверху, произошло. Слава Богу, мне лишь показалась ее смерть, привиделась. Тобин сжалится, сжалится. Теперь сжалится.
3 июня 1890 г. Я переместился в другую часть камеры. Все, о чем я могу думать, – о ее прахе. Здесь запах кажется не таким удушающим. Эти люди… Кто все эти люди, что спускают мне воду и куски хлеба? Они ведь видят ее? Приходят и уходят. И видят ее.
6 июня. Наверное, я вижу ее один. Это все кошмарный сон. Мне мерещится, что я заперт в подвале, а за стеной тлеет прах моей невесты. О сестра моя! Ее дух преследует меня, точно тень отца Гамлета. Я повинен в ее смерти. Тобина ниспослал мне сам дьявол. О, кто ты, Тобин? Ангел мщения? Люцифер…»
Соня остановилась, задыхаясь, потянулась рукой к горлу.
– Можно мне… воды? – попросила она.
Даша тотчас затушила свою папиросу и, кашляя, отправилась в столовую, где на столе стояли бокалы и графин.
– Я буду читать сам, – сказал Данилов. Кажется, сердце учителя начало костенеть, он уже не бледнел, не ронял слезы, не трясся в истерике. Он встал и принял записи из рук Сони, прошептав тихо:
– Простите, что приходится делить со мной весь этот ужас, – и сел обратно.
Даша вернулась с бокалом, Соня чуть пригубила воды, ощутив, что больше проглотить не в силах. Эта сцена будет теперь вечно преследовать ее в снах. Несчастный отец Данилова, страдающий в заключении, вынужденный жить в стенах тюрьмы, где рядом гниет и разлагается тело его возлюбленной, бедная мать Гриши, погибшая в таких нечеловеческих муках! Она прожила несколько месяцев, прикованная к стене теми кольцами в подвале, которые Соня сегодня рассматривала и к которым прикасалась.
– Данилов, – позвал из своего дальнего угла Бриедис, сидевший далее всех, в том кресле у окна; ширму убрали к стене. – Вы знали, что у вас был брат… точнее, дядя, родившийся в году эдак в 1856-м?
– Да, знал. От меня не скрывали. Родился в 1856-м, умер в лечебнице в 1861-м.
– Вы уверены?
– Раз в два года до того, как я поступил в Москву, мы ездили с родителями на его могилу, расположенную на кладбище у лечебницы. Его звали Григорием Львовичем Даниловым. – Гриша перевел дыхание. – Как и меня.
– А вам не приходило в голову, что ваш дядя остался жив?
– Это невозможно! – Данилов выпрямился.
– Представьте на минуту, что он выжил… Отчего, кстати, он… эм-м… умер?
– Не то корь, не то скарлатина.
– Или лепра! Марк заявляет, его выкинули. Как это «выкинули»? Куда?
Данилов опустил глаза к страницам дневника.
– Мне все не дает покоя Сильченко с его историческими курсами, – продолжал Арсений. – Что, если ребенок выжил, вернулся в Россию в двенадцатилетнем возрасте, нашел отца и предъявил ему претензии? Что, если Лев Всеволодович поместил его к этому Сильченко, отчислял деньги по видом «курсов» на содержание в течение восьми лет? Он вырос и стал… Исидором Тобином.
– Это невозможно, – одними губами прошептал Данилов.
– Лев Всеволодович, чтобы не дать правде о том, что он при жизни похоронил первенца, просочиться наружу, жертвует детьми, потакая их капризам, смотрит на их венчание сквозь пальцы. После отдает замуж дочь за человека, который тоже приходится ему сыном. И опять – только затем, чтобы он молчал.
– Нет, – процедил Данилов.
– А Тобин губит Даниловых одного за другим. Красивая месть.
– Арсений Эдгарович, прошу вас, давайте вернемся к чтению, – отрезал Гриша. – И без этих ваших гипотез тошно.
Соня, а вместе с ней и Даша строго воззрились на пристава. Тот сидел в своем глубоком белом кресле неподвижно, и на его лице, вопреки ожиданиям девушек, не играла торжествующая усмешка. Он поджал губы, упрямо смотрел перед собой, безмолвием давая понять, что соглашается, взглядом – что ненадолго, что еще вернется к этому вопросу.
– «17 июля 1890 года, – начал читать Гриша, голосом, который ему приходилось удерживать от дрожи силой сжатых кулаков. – Я принял решение умереть. Я не выйду из этой части своей камеры. Мои записи я спрячу под камнем. Пусть Бог пошлет добрых людей, чтобы они перезахоронили наши тела по православным законам на кладбище в Митавском форштадте, что неподалеку от нашей фабрики.
3 сент. 1890 г. Неделю назад он спустился ко мне. Я не помнил себя, был слаб, лежал в холодном сыром углу, вдыхая запахи плесени и смерти, и ждал своего последнего часа. Он сел рядом, поднял меня, усадил, обнял. Его слова в голове горят красными огненными буквами: «Тебе больно? Ты страдаешь? Ты был глух ко мне, слеп. Что ты наделал, Марк?»
Отчего он так говорил?
4 сент. Он сам принес еду, молит меня, чтобы я жил.
«Как мне жить теперь? – спрашиваю. – Того, что ты сотворил, нельзя ни простить, ни вырвать из памяти». «Есть будешь, я ее похороню», – говорит он.
7 сент. 1890 г. Они наконец ее вынесли. Хочу смерти. Хочу быстрее умереть.
15 сент. Он грозится выбросить ее кости на развалины. Обещает вернуть мне стол, стул и кровать, если перестану протестовать.
17 сент. Она должна быть похоронена.
19 сент. Он приходил. Сидел рядом, вытирал платком слезы с моего лица. Не могу занести слова, какие он говорил, рука не поворачивается, гадко это и грязно. О чувствах, о нежности, любви не может знать человек, позволивший ей умереть в цепях.
book-ads2