Часть 20 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эвелин не понимала, кто это и что хочет.
– Мама? – проронила она.
– Доченька… – Нет, голос не женский, но тонкий, слабый. – Прошло столько времени, неужели ты могла меня забыть? Ева, хорошая моя, открой эту дверь, выпусти, выпусти меня, пожалуйста. Он меня здесь против воли держит. Найди, как отворить эту дверь. Там с той стороны есть замок, засов или… – Следующая фраза, произнесенная незнакомцем по-английски, оборвалась, потому что Эвелин в страхе вскрикнула – на каменной лестнице, по которой она спустилась, раздались шаги и голоса. Ее искала гадкая Маклир.
Эвелин бросилась бежать в ответвление в коридоре направо, она поскальзывалась босыми ногами на сыром камне, но неплохо видела в темноте, успела повернуть налево, куда продолжал вести ее коридор, как впереди замелькали огни. На нее шла толпа слуг, вооруженных палками и ружьями, а впереди шествовала фигура в черной маске с клювом. Ее нашли с другой стороны лабиринта.
– Что же ты натворила! – Ярость отца сотрясла фундамент усадьбы до основания. Он приблизился к Эвелин, она зажмурилась, успев различить занесенный над ней кулак в черной перчатке. Но вместо того чтобы ударить, он с отчаяньем повторил:
– Что ты наделала? Тебя было так трудно излечить…
Притянул ее к себе, обнял крепко, будто боялся потерять, и повел наверх, внезапно переменившись, став заботливым и чутким, долго спрашивал о самочувствии.
Эвелин не могла догадаться, что ее ждет после злосчастной прогулки в подвал. События закрутились вихрем, она на время позабыла о пленнике за окованной железом дверью, о его просьбах открыть засов. Не успела ни у кого спросить, кто это мог быть.
Отец привел врача в тот же день, и врач торжественно объявил, что болезнь прогрессирует. Эвелин напоили лекарством, от которого она спала несколько дней, а может, и недель.
Проснулась она в темноте спальни, о которой успела позабыть, ее лодыжка, как в детстве, была привязана ремнем к изножью, на окна под шторы вернули плотные ставни. Миссис Маклир приходила, только чтобы дать новую порцию лекарства, ее визиты перемежались с визитами врача, являвшегося неизменно в маске, но не такой, какую носил отец, а со стеклянными глазами и большой крестообразной вставкой в районе рта. Отец более не появлялся.
Но однажды она проснулась от боли в сгибах локтей, от ее рук тянулись тонкие трубки, а над кроватью навис некто лохматый и страшный с большой чашей. Поодаль стоял доктор в лупоглазой маске, что-то говорил, Эвелин различила лишь слова «иммунитет» и «в ее жилах – ваше спасение». Свет лампадки у порога высвечивал изуродованное лепрой лицо отца, изуродованное настолько, что ей показалось, что это совершенно другой человек. Седые волосы отросли до лопаток, плечи согнулись, на спине будто даже вырос горб, лица она не видела, потому что он, запрокинув голову, жадно пил из большой чаши. Лишь видно было, как по длинной косматой седой бороде стекали багровые ручьи. Он пил кровь, как животное, как демон, как вампир.
Он пил ее кровь.
Вовсе не болезнь начала прогрессировать, а отцу нашли новый способ излечить лепру. Но ведь она тоже больна! Зачем ему кровь больной?
Иммунитет. Это значило, что все это время она могла заболеть, но маленькие рыцари в ее крови, храбро защищавшие свою хозяйку, одолели недуг. Иммунитет! Она нынче здорова!
Со слабой радостью Эвелин осознала, что не больна. Он лгал ей, чтобы не оставаться одиноким в своем отчаянии. Он не хотел разлучаться с дочерью, хотя должен был, ибо всякий отец лучше позволит чаду уйти, даст избежать горькой доли, оградит от несчастья, сделает все, чтобы спасти.
Он оказался так слаб, что позволил дочери не только страдать вместе с собой, но принес ее в жертву собственному выздоровлению.
С тех пор ее жизнь чередовалась страшными моментами и периодами затишья, когда отец уезжал на воды или уходил в лечебницы. Миссис Маклир позволяла Эвелин выходить в гостиную играть на рояле, сидеть допоздна в библиотеке, это лишний раз доказывало, что Эвелин теперь была не заразна.
Но когда мистер Тобин возвращался, Эвелин ждала бесконечная череда процедур и холодных ванн в купальне, где ее насильно удерживали миссис Маклир и еще одна пожилая, но дородная и сильная женщина, не говорящая по-английски, вместо обычной еды и питья – бесконечные мензурки едких лекарств, от которых становилась тяжелой голова и путались мысли, трубки в венах, а после – надрезы, поскольку вены у девушки стали слабыми и перестали давать достаточно крови.
Собственный отец выпивал из дочери жизнь. Молчаливо смотрел на нее, утирал уродливый рот тыльной стороной беспалой ладони и уходил, довольно фырча, как лохматый медведь.
Когда она думала, что пришел смертный час, ее оживляли с помощью ледяных процедур и настоек, подолгу держали в темноте и не разрешали двигаться, полностью привязывая к кровати на несколько дней, потому что швы на запястьях и в сгибах локтей и под коленями заживали медленно, приходилось ждать дольше обычного, когда они затянутся.
– Это все лишь вам во благо, – бесстыдно врала миссис Маклир. – Вспомните, как вам помогло лечение вначале. Скоро болезнь отступит, и вы сможете посидеть у рояля.
Эвелин слушала, не возражая. Образ чудовища, вытирающего окровавленный рот уродливой рукой, застыл перед глазами, а в ушах звенел голос неизвестного из подвала. Он называл ее «доченькой» и «Евой». Эти крохи прошлого – единственное, что утешало ее.
В начале мая мистер Тобин уехал и не появлялся уже несколько недель, так что миссис Маклир опять позволила составить список книг и позвать мисс Софью Каплан.
Эвелин мечтала увидеть эту девочку, познакомиться с ней, поговорить. Миссис Маклир, дразня, рассказывала, какая та бойкая всезнайка, казалось, знающая о книгах, живописи и музыке все. Миссис Маклир порой было скучно, она делалась излишне болтливой и веселой. Эв знала, что тюремщица тоже радовалась, когда «брюзга мистер Тобин» – как называла отца сиделка-домоправительница – уезжал или закрывался в своем правом крыле. Изможденный болезнью, он стал невыносимым, заставлял все по много раз перетирать и отбеливать, никогда не бывал доволен, а порой требовал, чтобы ему перестилали простыни два, а то и три раза за ночь.
– Зато платит он большие деньги. Соберу к старости целое состояние и куплю угодья в Англии. В настоящей Англии, а не в этих богом забытых немецких землях, – мечтательно говорила она.
– В каких немецких? – не понимала Эв.
– Э… – застывала в недоумении домоправительница. – Тут соседями у нас много немцев поселилось. Откуда тебе знать? Ты ведь ни разу и не была по ту сторону стены.
У миссис Маклир имелась мечта, у нее было будущее и надежды. А у Эвелин – лишь ожидание смерти.
И вот однажды, когда привезли книги, из одной выпала записка.
К тому времени Эвелин уже разобралась, на каком языке заговорил пленник из подвала. Пленник заговорил, как мать, по-русски. Девушка нашла единственную книгу, написанную на русском, принадлежащую ей. Это был томик стихов Елизаветы Кульман «Пиитические опыты» 1833 года. Он завалился за другие книги, был лишен обложки, переплет его истрепался. Но Эвелин узнала руку матери, которая делала пометки на полях. Алфавит этого языка был совершенно фантастическим, колдовским, как и его звучание, буквы напоминали наскальные знаки шумеров или арийцев.
Когда из «Коры» выпала записка, русские буквы, оказавшиеся в ней, уже были Эвелин знакомы, но она не могла собрать их в слова и понять значение послания. Она чувствовала, что записка написана ей. Быть может, той девочкой, Соней, что шлет ей книжки, любовно перевязывая их лентой и порой вкладывая меж станицами красивые открытки с видами Парижа, Лондона и Берлина.
Нужно было решаться. И Эвелин написала в ответ призыв о помощи. Но она не знала, что записка была вынута миссис Маклир, и с надеждой принялась ждать спасения.
Глава 11. Тайна Камиллы Бошан
Арсений, позаботившись о съемной комнате для Данилова в доме рядом с пансионом для больных госпожи Сцон, наказал учителю нового адреса никому не сообщать и взялся за расследование смерти Камиллы Ипполитовны Бошан всерьез.
На учительницу уже имелись кое-какие сведения. В записной книжке Бриедиса, привыкшего все документировать, первым пунктом под пометкой «К.Б.» значились подробности его личного с барышней Бошан знакомства. Данилов как-то сказал, что та сильно интересуется им, но Бриедис тому значения не придал. Он не знал до некоторого времени, что Камилла прохода не давала Данилову, пока тот не представил ее Арсению.
То случилось на крыльце женской гимназии. Бриедис часто ходил бульваром Наследника, мимо Ломоносовской гимназии – присутствие находилось неподалеку, да и за Соней требовалось приглядывать. Увидев его издалека, беседовавшие Данилов и Камилла, с ее руки, разумеется, пригласили пристава присоединиться к разговору.
Данилов представил ее и тотчас ретировался. Его страшно смущало общество привлекательной молодой художницы, которая всегда была как будто чуть пьяна, чуть растрепана, мечтательна и говорила невпопад.
Но только сейчас Бриедис понял, что с ней не все было в порядке. Круги под глазами, синюшная бледность, дрожащие пальцы, которыми она при разговоре кокетливо тянулась к пуговицам его мундира или игриво крутила мундштук с папироской – это казалось деталями образа творческой персоны, а могло быть следствием настоящей болезни или чего-то еще.
Прозектор после вскрытия объявил, что крови в теле Камиллы было так мало, что при ударе шила в печень она могла быть уже мертва или умирала.
Проклятая версия с «Дракулой» Брэма Стокера, которую предложила Соня, так въелась в голову пристава, что пришлось пойти в лавку Каплана и купить роман. Как Данилов невольно заставил Арсения перечитать «Илиаду», так Соня стала невольной причиной того, что пристав вновь взялся за беллетристику, увлечение которой оставил в далекой юности. Но была в этом и своя польза. Он уже два года не практиковался в английском, хотя в Николаевской академии Генерального штаба сдал предмет на «весьма удовлетворительно»[3].
Прочитав «Дракулу», Арсений призадумался. Мистическое повествование о вампирах было передано автором удивительно живо, невозможно было сказать, что речь шла о вымышленных людях, а переживания их и страхи язык не поворачивался назвать фантазией. Может, потому все таким показалось Соне в этой книжке живым, что роман был написан эпистолярным манером и представлял собой выдержки из дневников и писем?
Стряхнув остатки впечатления и отбросив всякие мысли о возможных параллелях с историей адвоката, попавшего в плен трансильванского вампира, он отправился на место преступления. В здание Латышского общества по Паулуччи, 13.
В утро понедельника труппа репетировала «Фауста» Гёте, которого уже неделю давал по вечерам Латышский театр. Участкового пристава препроводили в зал. На сцене стояли несколько актеров и актрис, одетые просто, они отыгрывали сцену у колодца с Гретхен и Лизхен.
– … награждена! На шею парню вешалась она: на все гулянья с ним ходила, с ним танцевала и кутила; везде хотела…[4]
Молодая светловолосая актриса, игравшая Лизхен, поймала взглядом движение у дверей, оборвала речь на полуслове и замерла.
Актеры, сидевшие в партере на первых рядах, поднялись, ибо сторож на латышском объявил о приходе полицейского. Бриедис был наполовину латышом, а таковых на чиновничьих постах в управлении города находилось немного. Рига прежде была городом немцев, нынче – русских. Латышской Рига была лишь местечково – в здании Латышского общества, например. Режиссер и директор театра Екабс Дубурс тотчас поспешил протянуть руку, за ним последовала немолодая, но с серьезным волевым лицом актриса, игравшая Гретхен, оказавшаяся выше пристава на голову, хотя рост того составлял шесть футов без малого.
– Даце Акментиня, – представилась она, по-мужски пожав руку Арсению, да так крепко, что полицейский, прослуживший три года в пехотном полку, невольно вздрогнул.
Актриса оказалась ярой представительницей того самого движения женской эмансипации, каким так восхищалась и сторонницей коего считала себя и Соня. Бриедис сдержался от чувства неприязни в лице и наклонил голову, приветствуя актрису. В конце концов, это ее дело – быть эмансипанткой. Бриедиса волновали убеждения не всех женщин, только Сонечки. Дай бог та не станет ярой активисткой с рукопожатием Ахилла и выражением лица Ильи Муромца.
– Мое настоящее имя – Доротея Штейнберг, – молвила по-латышски Даце, продолжая сжимать в тисках ладонь пристава. – Я не каждому открываю эту маленькую тайну. Я знаю, зачем вы сюда пришли. Из-за смерти Милы.
Сердце Бриедиса невольно дрогнуло. «Мина – Мила», – пронеслось в голове. «Черт, Соня, – сказал он себе, – твой «Дракула» просто как гвоздь в мозгу!»
– Да, вы угадали, я явился для более детального дознания.
– Тогда мне есть что вам сказать. В вечер убийства я была сама не своя, не смогла и пары слов связать по делу. – Она повернулась к директору и попросила разрешения отойти в фойе.
– Мы были хорошие подруги. Она ходила на все мои спектакли, – начала Даце-Доротея, вынув длинный мундштук и заправив в него тонкую папироску. – Она искала в толпе лица. Вы же понимаете, «художник», – сделала актриса акцент на мужском роде этого слова, произнеся его по-русски, – это наблюдатель, искатель, поэт и охотник за прекрасным. Она писала грифелем в своем альбоме: делает три наброска, бросает, если не выходит, но если получалось, то сразу. Вы видели ее работы?
– Мельком, – ответил пристав, мысленно отругав себя, что отправил на квартиру к художнице безответственного Гурко, который, как оказалось, не доносил до начальства некоторые сведения и документы.
– Посмотрите внимательней. Возможно, она писала и «его» портрет…
Бриедис насторожился – Даце опять сделала ударение, вновь сойдя на русский. Казалось, она говорила по-латышски нарочно, чтобы подчеркнуть свою позицию, а русский для нее был языком выражения особенных смыслов. Доротея Штейнберг закончила русскую гимназию, и когда объясняться на латышском становилось сложно, она обращалась к языку своих учителей.
– Год назад, поздней весной, почти летом, она вдруг переменилась. Стала такой… парящей, воздушной. Потом эти наряды, украшения, исчезновения. Словом, влюбилась. – Акментиня протянула Бриедису коробок, каким-то чрезмерным, фривольным движением головы попросив огня.
– Кто был тот счастливчик? – спросил пристав, чиркнув спичкой.
– Этого никто не знает. – Даце наклонилась прикурить. – Но человек этот очень и очень une personne importante[5]. Ходили слухи, что Суровцев, но тот умер, и все невольно ахнули, ведь она и бровью не повела, когда объявили прошлой осенью о кончине губернатора.
– Вы говорите «все». Вся ваша труппа водила знакомство с Камиллой Бошан?
– Она была членом художественной комиссии, здесь же, в здании, невольно пересекались, были знакомы, встречались на мероприятиях. В общем, да, она водила с нами со всеми крепкое знакомство, а Берта, которую все знают под именем Граудиня, даже позировала ей обнаженной.
– Значит, Камилла часто бывала в этом здании?
– Часто. Она ведь только на четверть француженка, ее бабка жила в Париже. А так Мила, – актриса выпустила густую струю дыма в сторону, – душой была чистая латышка и очень болела за латышскую культуру города и латышский язык.
– Кто тот человек personne importante, который, по вашему мнению, вскружил ей голову летом прошлого года?
– Никто не знает, она не признавалась даже в том, что у нее кто-то был. Правда, последнее время много случалось разговоров о вас… Но не обижайтесь, дорогой пристав, в вас влюблена она не была, просто искала человека, за которого быстро и удобно выскочить замуж. Последние несколько недель она болела, и с ее таинственным покровителем имелся разлад. Она так ничего и не рассказала мне, своей подруге. Я могу лишь судить о том, что видела по ней, по ее манерам и поведению. Она вела себя как человек, внезапно осознавший ошибку и отчаянно пытавшийся ее исправить.
– Хорошо. – Бриедис вынул книжку и сделал пару отметок. – Во сколько началось представление в четверг 23 мая?
– Как всегда, в восемь вечера. Спектакли начинаются в восемь, если день будний. В выходные – в семь, по обыкновению.
book-ads2