Часть 19 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава 10. Граф Дракула Рижского уезда
«Прошу Вас, кто бы Вы ни были, случайно оставивший эту записку или намеренно, писавший кому другому или мне, найдите констебля, найдите кого-нибудь из полиции и приведите в Синие сосны. Здесь мне грозит смерть. Эвелин Тобин».
Эвелин отбросила перо, схватила записку, стала трясти ею в воздухе, чтобы скорее просохли чернила, потом поняла, что листок большой и не поместится в книге, а если сложить его, то буквы смажутся, сотрутся и станут непонятными. И единственный шанс спастись будет потерян. Она схватила худыми тонкими пальцами ножницы и стала обрезать текст по кругу, получилось кое-как, криво, косо, но делать нечего, придется оставить в таком виде.
Она сунула записку в «Кору», тотчас же раздались шаги за дверью. И тут взгляд ее упал на то самое послание, случайно обнаруженное в книге.
«Ева, сестра моя!
Знайте, что у Вас есть брат. Нас разлучили в трехлетнем возрасте, но сердце все еще помнит Вас, Ваши волосы, Ваши глаза, Ваш нежный детский голос. Я все еще слышу его во сне. Судьбе угодно, чтобы мы не виделись шестнадцать лет. Но если есть возможность сделать что-то для встречи, скажите, я готов на все. Гриша».
Боже! Что здесь написано? Что?
Шаги приближались. Миссис Маклир остановилась на полпути.
Куда теперь его деть? В огонь? Старая мегера заметит запах дыма от жженой бумаги, отличный от запаха тлеющих бревен, станет спрашивать, что Эвелин жгла, Эвелин не сможет сказать правды. Надо сказать, что жгла список новых книг… Но она к нему еще даже и не приступала. Миссис Маклир не поверит. Она была очень опытной сиделкой, враз обнаруживающей любое вранье. Догадается о сношениях Эв с внешним миром, будет опять держать ее привязанной к кровати, закроет окно, запретит разжигать камин. Эвелин совсем ослабла и страдала от холода. На дворе уже близилось лето, а она кашляла по ночам и мерзла от истощения.
В дверь постучались.
Эвелин на секунду прижала письмо к губам, словно распятие, и бросила его в огонь. Когда угли поглотили последний лучик надежды на спасение, превратив его в золу, миссис Маклир вошла.
– Готов ли список?
– Я еще не садилась, я думаю, – холодно ответила девушка, откидывая назад за спину растрепавшиеся волосы, которые она после купания еще не собрала и не причесала.
– Так думайте скорее, торговка ждет, ей не следует задерживаться.
– Почему вы не впустите ее в дом? Я хотела бы поговорить с нею лично.
– И заразить ее?
– Я могла бы надеть маску, какую носит папа.
– И напугать ее до смерти?
Эвелин опустила голову и сжала зубы, сделав большое усилие, чтобы не заплакать. Всю свою жизнь она провела в левом крыле дома, ни разу не бывала на солнце. Иногда ее водили в купальню, где она вынуждена была принимать длительные ледяные ванны, после которых долго и протяжно болела. Так велел доктор. Ведь у нее лепра. Эвелин была прокаженной.
Смахнув слезы, девушка заплела светлые пряди в легкую косу и села за машинку.
– Почему мне не написать ей от руки?
– Чтобы ваш список передал ей заразу? Перестаньте капризничать, мисс Эвелин. Печатайте. Вы собрали не все книги Жорж Санд на английском?
– Все, – огрызнулась Эвелин и принялась печатать по памяти те книги, в которых герои претерпевали муки, были порабощены и болели. Последней она внесла в список «Дракулу», об этой книге она мечтала с тех пор, как увидела ее в одном из каталогов, что Соня Каплан привозила в позапрошлый раз. Аннотация к книге так больно отозвалась в ее сердце, что захотелось поскорее прочесть про отважную Мину, которой удалось одолеть чудовище. На самом деле Эвелин страстно хотела инструкцию своего избавления и видела в этой книге одно из средств.
Сколько она себя помнила, ее держали взаперти и мучили всяческими процедурами, должными излечить ее от болезни. Когда-то она была счастливым и полным сил ребенком, пока была жива мама.
Но вот ей исполняется восемь, и мама надолго исчезает, а потом ее внезапные похороны в закрытом гробу. Доктор уводит девочку в спальню и долго осматривает ее, после чего объявляет отцу о лепре. Отец бросается на колени в изножье кровати и, рыдая, сообщает, что мать тоже занемогла и быстро сгорела, что лепра эта имеет какую-то тяжелую форму, совершенно не так проявляющую себя, как это обычно бывает. Нет ни язв, нет упадка сил, человек теряет чувствительность к жару и холоду, к боли, появляются ранки на сгибах локтей, а после, если не лечить должным образом, больной сгорает в считаные дни.
Тогда Эвелин была очень мала, но фраза «сгорает в считаные дни» прожгла ее сознание, поселилась тупой болью в висках. Ведь это случилось с ее матерью, со священником, отцом Николаем, а теперь случится и с ней, если она не станет слушать доктора.
Тут и начались ее тихие страдания и запреты, постепенно стирающие ее прошлое, ее жизнь, ее саму. Эв запретили выходить из комнаты, потому что нельзя было перезаражать слуг, Эв запретили солнце и свежий воздух, потому что это может ускорить течение болезни и спровоцировать язвы. Отец приходил к ней весь наглухо застегнутый, в перчатках и маске, какую носили во времена свирепствования чумы.
Он садился в кресло у самой двери спальни девочки и оттуда говорил с ней. Но беседы их долго не длились. Девочка не могла позволить себе встать с кровати, на которой проводила все время, и подойти к нему. Не потому, что боялась заразить. Она была так мала, что не знала такого понятия, как «заразить» – передать болезнь от себя кому-то через прикосновение. Она не могла встать, потому что в комнате было совсем темно, а сама она была привязана к столбу кровати за ногу.
– Потерпи, доченька, потерпи, моя хорошая, в твоей крови не только злой демон болезни. В твоей крови есть маленькие рыцари. Они отважно будут сражаться за твою жизнь и победят, вот увидишь. Им просто нужно помочь.
Несколько лет Эвелин провела в постели, не вставая с нее, не отходя от нее дальше, чем позволял мягкий ремешок, обвивавший ее худую лодыжку, боясь помешать тем маленьким рыцарям, которым доктор дал странное наименование «лейкоциты». Единственным ее развлечением было общество миссис Маклир, которая, несмотря на холодность, читала ей утром после завтрака, перед дневным сном и поздно вечером. И Эвелин быстро забывалась за увлекательными историями.
Шторы ее комнаты оставались задернутыми днем и ночью, на окнах установили крепкие и плотные ставни, так что Эвелин не знала, какое сейчас время дня и года, жила, как крот, в полнейшей темноте – маленьким рыцарям так легче сражаться. Но когда приходила миссис Маклир, комната становилась не такой темной. Она приносила свечу, слабым язычком огня мягко теснившую темноту, ставила ее у порога и принималась переодевать девочку, обтирать ее холодной губкой и кормить. Делая это молча, резко, будто касаясь огня. Эвелин заговаривала с ней робко, осторожно, но та никогда не отвечала. Единственно, когда девочка могла слышать голос женщины, когда та садилась, как отец, у порога, раскрывала книгу и принималась монотонно читать.
Из книг Эвелин, позабывшая о буйстве и красках жизни, о возможности передвигаться по дому, выходить в сад, бегать, смеяться, говорить с кем бы то ни было, узнавала о людях и их судьбах. Ее близкими приятелями были Джен Эйр, сестры Беннет, Дэвид Копперфильд, Эмма Вудхаус, Пип и Бекки Шарп.
Иногда являлся врач, как и отец, полностью закупоренный в плотную одежду, с маской на лице, делавшей его для Эвелин похожим и на отца, и на страшную уродливую птицу, образ которой постепенно перестал быть пугающим, но сделался родным и горько-приятным.
Позже она нашла изображение маски в какой-то из энциклопедий. Черную, мрачную гравюру человека-птицы. И подолгу разглядывала ее, возя пальцами по странице, по изгибу клюва, сшитого из черной кожи, по складкам странного головного убора, который обнимал лицо и прятал шею. Ей казалось, что она гладит лицо отца. Позже он снял маску, но детская память сохранила лишь этот образ мрачного Ворона. И во сне, и в бреду она видела клюв вместо рта, а порой ощущала, как этот клюв терзает ей сердце.
В один из ее дней рождения, ранее о которых отчего-то умалчивалось, миссис Маклир торжественно объявила о ее одиннадцатилетии. Эв казалось, прошло много долгих лет, она пыталась считать дни, но это было невозможно в абсолютной кромешной тьме. Ей казалось, миновала целая прорва времени, но на самом деле прошло всего-навсего три года.
В день ее одиннадцатилетия отец вошел и теперь не стал сидеть в кресле у порога, принес свечу, поставил ее у кровати и, вынув нож, разрезал ремень на лодыжке у повзрослевшей дочери. Та, дрожа и прикрывая рукой глаза от света, чуть приподнялась. На ней была сорочка, закрывавшая ее тело до пят, прятавшая ее горло и руки. Она не знала, появились ли у нее признаки проказы, победили ли маленькие лейкоциты недуг, она не могла ничего разглядеть в темноте, а вскоре и вовсе позабыла, каких симптомов следует ожидать и опасаться.
Отец приблизился и сел рядом, настолько близко она не видела его так давно, что стала забывать его лицо. Он сильно изменился, погрузнел, осунулся, стал меньше ростом. Дышал тяжелее. Эвелин выросла, а он постарел. Свеча бликовала на черной шелковой маске с клювом, в глазах, видневшихся в прорезях, стояли слезы, потом он поднял руки и снял маску, как рыцари снимают шлем, обнажив частью изуродованное лицо.
И Эвелин увидела лик своего ангела под маской птицы.
Русые с проседью волосы поседели окончательно, стали белыми как снег, они падали на багровый лоб, под глазами, будто повторяя линию венецианской маски шли белые бугристые язвы, один глаз оплыл, но другой взирал с прежним умом и грустью, нос разнесло, уголки рта обвисли, щеки опухли. Это было лицо прокаженного. Но все же оно оставалось тем же милым лицом, что когда-то Эвелин любила. Когда-то? Когда? Это ли лицо?
– Теперь мы оба, доченька, хорошая моя, теперь ты и я… – сказал он, протянув руки и заплакав.
Тотчас осознав, что бедный папа заражен, она бросилась в его объятия, ненавидя себя за то, что бесконечно рада знать, что он тоже болен и может наконец прижать ее к сердцу, посадить на колени и качать, совсем как в далеком светлом детстве. Она плакала, прокричав сквозь слезы за тот вечер слово «прости» тысячу раз. А потом столько же раз, целуя его, сказала, что он прекрасен.
Они проговорили всю ночь, вспоминали маму, вспоминали прошлую жизнь. Эв просила заново поведать ей дату своего рождения, рождения матери, дату смерти, какой сейчас год и месяц, какое число. Она старательно теперь запоминала эти цифры, переставшие для нее существовать без возможности заглянуть в календарь.
– Мне думалась, я болею уже лет семь или восемь, – сказала она с тоской. – А вышло, что времени утекло в два раза меньше.
– Время течет медленно, – с той же печалью отвечал ей отец.
– И мне только одиннадцать?
– Да.
– А кажется… – она горько рассмеялась, – что все пятнадцать.
– Здесь, в темноте, за три года все смешалось. Память с реальностью, фантазии с кошмарами. Отдав три года темноте, тишине и уединению, показавшимся тебе десятком лет, ты можешь считать себя заново рожденной. Такова цена здоровью, увы. Три года ничто в сравнении с целой жизнью, которая тебя ждет.
С этого вечера ей были разрешены свет и книги. Отец приходил и садился на край постели, рассказывал, куда ездил и у кого лечился.
– Но почему мне нельзя на континент, в Баден? Почему мне нельзя на море? – спрашивала Эв. – Или хотя бы на воздух, в сад? На реку. Один-единственный раз.
Потому что по-прежнему ее болезнь имела тяжелую непредсказуемую форму, в то время как форма лепры, которой занемог мистер Тобин, позволяла ему принимать лечение вне дома.
Теперь она могла вновь читать сама, ей привозили книги, она их заглатывала так быстро, что вскоре вся библиотека Синих сосен была ею прочитана. Миссис Маклир пришлось делать вылазки в город, чтобы снабжать свою ненасытную протеже теми книгами, которые она читала бы дольше, как можно дольше, не беспокоя никого бесконечными просьбами унять ее прожорливый книжный аппетит.
Потом миссис Маклир заключила сделку с девочкой из города, отец ее держал книжную лавку. Эвелин предоставили все крыло – а это несколько комнат с окнами и одним маленьким балконом, дверь которого оставалась заперта, но в стеклянные проемы проглядывал край лужайки поверх сосен и фиолетовое облако клематиса над беседкой, где мисс Соню всегда угощали чаем. Кроме балконной двери и библиотеки, радость Эвелин составляли гостиная с роялем и купальня. Но она по-прежнему не могла выходить за пределы стен дома. С отцом она проводила самые счастливые часы жизни: он читал ей, обучал игре на рояле, они вместе писали маслом, подражая картинам Мунка и ван Гога, радуясь, что создавать картины нынче стало проще – просто изобрази, что душа просит, то и будет искусство. И это помогало ей иногда не думать о своем заточении и представлять, что она счастлива и свободна, как Элизабет Беннет, как веселая и ничего не подозревающая дочка мистера Рочестера, Адель.
Разглядывая себя в зеркало, она часто задавалась вопросом, что же оно такое – лепра? Ни на минуту она не забывала, что болезнь должна когда-нибудь сделать из нее чудовище. Мысли о близком уродстве возвращались все чаще, и не было от них полного избавления ни в книгах, ни в нотах, ни в красках.
Список книг, которые она составила для покупок в книжной лавке Каплана, содержащий медицинскую литературу, был отвергнут миссис Маклир. Она испуганно взмахнула листком, который Эвелин, по обыкновению, отпечатала на пишущей машинке «Ремингтон», и побежала за мистером Тобином.
Тот, улыбаясь и гладя дочь по ее длинным, как у Рапунцель, волосам, стал уговаривать не забивать милую головку тяжелыми терминами, долго объяснял, сколь сложна медицинская наука, что доктора сами не всегда знают, как распознать и как лечить болезнь.
Тогда-то она и заподозрила неладное. Точили сомнения и насчет ее возраста, она все еще не могла поверить, что прошлое, которое ей запомнилось так ярко, детали, что возникали из снов, – это лишь фантазии, следствие болезни и тех долгих лет, которые она вынужденно провела в темноте. Она все еще бесконечно любила отца, верила его словам, но врачи могли неверно понять ее болезнь и неправильно все это время лечить. А меж тем вовсе не лепра всему виной, а ее мозг, голова, убежденная, что прошло лет восемь или десять, но не три года, что ее окутали сплошным туманом лжи, что за окнами небо – это лишь акварельное полотно, а она все еще привязана к кровати и неподвижно лежит, силясь пробить взглядом темноту.
Она настаивала на медицинских книгах, но папенька вдруг стал строг, впервые в жизни прикрикнул на нее и даже замахнулся для удара. Она молча и испуганно смотрела, как трясутся его покрытые язвами кулаки, как ходят желваки на его изъеденных болезнью скулах.
– Неужели ты думаешь, что сможешь что-то понять, если не поняли врачи, что лечили твою матушку и меня? Ты все еще жива, и лицо твое не тронуто червоточиной, потому что я слежу, чтобы все было правильно. Мы выдержали тебя, как дивную орхидею, без света и лишних движений. Здесь, в этой оранжерее, ты можешь вставать с кровати и ходить по комнатам и читать свои книги, леди. И вместо благодарности я получаю непослушание.
Эвелине стукнуло тринадцать – возраст Джульетты, когда несет неудержимо вон из отчего дома в объятия несуществующего, маячащего лишь в воображении Ромео. Эв изнемогала от скуки и вырвалась из своего заточения, едва появилась такая возможность. Покинула свое крыло и попыталась пройти в сад. Сердце рвалось от жажды увидеть новый, чудесный мир. Она мечтала потрогать солнце и убедиться, что оно настоящее, нырнуть в закатные лучи и обнять рассветные, а в тех, что оно слало с зенита, купаться, как под дождем. Она мечтала хоть раз пробежаться босой по лужайке, мокрой от росы, почувствовать голыми ногами влажность почвы, мягкость травы, воочию увидеть блеск воды в реке, развалины замка, у которых, как говорил отец, они жили, вдохнуть настоящего свежего ветра и услышать пение птиц.
Она знала, что есть маленькая дверь из купальни наружу, во двор.
Но вместо сада попала в кухню, услышала, как кто-то идет, и спряталась в чулане за очагом, попав из него в какое-то подвальное помещение с глубокой узкой лестницей и склизкими от сырости стенами, совсем как в тюрьме замка Иф.
Очарованная подземельем, она шла вниз так долго, что стала слышать, как подземелье взывает к ней. Из глубин доносились стоны, подобные тем, что издают животные в клетках. Эвелин, разумеется, не могла знать, как кричат животные, она не видела вживую ни кошек, ни собак, лишь однажды слышала, как пищит в углу крыса, которую при ней изловила миссис Маклир. Эв чувствовала инстинктивно: звук, исходящий откуда-то снизу, – это крик попавшего в беду зверя. Продолжая блуждать по извилистым коридорам и лестницам, о существовании которых и не подозревала, добралась до окованной металлом дубовой двери. Дверь содрогалась от ударов, из-за нее доносился хриплый, отчаянный плач.
Испугавшись, Эвелин бросилась обратно, ее сердце стучало так сильно, что стало больно в ребрах и горле, плач преследовал ее, нагонял, звал, заклинал, цеплялся за руки и ноги, тянул назад, она слышала в нем истошную мольбу. И вернулась.
– Кто там? Кто? – воскликнула она, прижавшись ладонями и ухом к старому, изъеденному червем дереву.
На мгновение голос затих.
– Ева, Ева, доченька, – услышала она незнакомый и знакомый одновременно голос. Сердце всколыхнуло от очень далеких воспоминаний, они заставили его стучать еще сильнее. Наречие, на котором обратились к ней с той стороны двери, показалось тоже знакомым, хоть и совершенно абсурдным, языческим, колдовским. Нет, не наречие заставляет терзать сердце и не интонация – на этом языке с ней говорила мама в детстве, на этом языке она пела ей колыбельные. Ева. Мама звала ее Евой. Но что это был за язык, Эвелин не помнила. С нею говорили по-английски, читала она по-английски, большей частью английские романы, она была англичанкой, живущей в пригороде Лондона (где же еще?!).
– Ева, это ты? Подойди ближе, – просил голос уже по-английски. – Как ты меня нашла?
book-ads2