Часть 64 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Упирается все — "в империи". Пляшем на обломках: развалилась последняя. И братья вчерашние радуются: русские-де всех хотели захомутать, пригнуть до себя. Чушь! Империя возникла не как РУССКАЯ, она возникла как "всемирная", "вселенская", "кафолическая", "древнехристианская". Как наследница Рима. Именно Рима, а не Италии. То есть дело это было не национальное, а всечеловеческое, национальных дел тогда вообще еще не было, а сбивались воедино племена, народы, народности. И русских не было, а соединились они из славян, финнов, татар, литовцев, немцев и всех, кто шел сюда, возникли как РЕЗУЛЬТАТ сложения этнических сил. ПО ХОДУ попытки решить мировую задачу. И культура великая, и великая литература — все выстрадано только потому, что великую задачу решить пытались. Гоголь-то где осуществился? В Нежине? Или все-таки в Петербурге?.. Да, простите, в Санкт-Петербурге.
Называйте это "империей", "совдепией", "соцлагерем", как угодно, но это единая трагическая история народов, которым надо было выжить в евразийском пространстве, и никакого "куска" вы из этой истории не вымараете. Все наше. Сколько бы ни переставляли памятники и сколько бы ни перешивали флаги. Был один способ выжить: "империя" — "империя" и сложилась. Будет шанс выжить порознь, раздробившись, обособившись, — расточится империя. Ни радоваться, ни убиваться тут нечего: людьми придется быть при любом варианте. И при любом варианте это легко не будет.
Скажете: а как же другие народы обошлись без гигантомании?
Отвечу: не обошлись и другие. Везде были попытки "выжить вместе", а уж на нашем евразийском блюдце, без естественных рубежей, на продуваемом ветрище — и говорить нечего: не так, так эдак бы объединились, не под "русским", так под "литовским" именем, под "татарским", "польским", "немецким", но все равно: только в великом единстве. Сменяется эпоха, позволяет технология выжить не гигантскими конгломератами, не сокрушительными классовыми армиями, а "микроструктурами", — разбегаются армии, дробятся империи. Только не тешьте себя иллюзиями, что вот, мол, наконец человечество выходит на путь истинный. Человечество всю историю крутится МЕЖДУ тем и этим путями; эпохи империй чередуются с эпохами дроблений. Сейчас — дробимся. Хорошо. Но не обольщайтесь: цена будет огромная. И не только на нефть. Распад огромного государства — это не крушение "империи зла", о которой читал нам проповеди президент Рейган, это отказ от мировой задачи. Это МЫ отказываемся от мировой задачи. Не сдюжили, надорвались. Провинциальным убожеством, национальным самодовольством, комплексами местнической неполноценности заплатим за жизнь в "отдельных национальных квартирах". Хотя, может быть, НА СВОИХ КУХНЯХ наконец-то наедимся досыта. Если, конечно, работать начнем, а не у соседей клянчить.
Больно думать об этом. Тоска.
Итак, что реально происходит? Национальный распад при социальном параличе. Социальные структуры никак не сдвинутся с места, зато национальные — взорвались. Как по разбойному свисту, разбегаются от нас вчерашние братские народы. Когда-то шли СЮДА, теперь бегут — ОТСЮДА. Как от прокаженных. Это — первая ужасная правда. А вторая — та, что мы, русские, и сами от себя рады убежать. Собственную историю растоптать готовы, на собственных похоронах пляшем. Ликуем: победили! Семьдесят пять лет жили и мучились, слава богу, выяснилось, что зря! "По ошибке"! Эта правда о нас для меня еще и пострашней первой. Впрочем, одна от другой неотделима. Вместе они нас и настигают: внешнее одиночество и внутренний распад.
Вот это и мешало мне пойти к "Белому дому". Хотя знал: лучшие люди моего поколения — там. Мои единомышленники, сподвижники прошлых лет — там. И лучшие, чистейшие из молодых — там.
Я видел их в следующие дни — этих молодых ребят, проведших там ночь. Они говорили, что никогда не переживали большего счастья, чем под дождем, в ожидании танков, в готовности лечь под гусеницы. Они говорили, что в те часы родилось новое поколение людей. Они говорили, что в ту ночь Россия стала другой.
Я был потрясен их словами. Я решил, что ошибся, не понял смысла событий. И я пошел к "Белому дому" — убедиться в своей ошибке.
Это было на третий, кажется, день после ликвидации путча. Народ еще теснился на площади: жгли костры, сидя у неразобранных баррикад; трехцветное полотнище реяло над "Белым домом", прикрепленное к аэростату. И надписи на стенах пестрели.
Одна из них пригвоздила меня к месту:
"Бей краснопузых без промаха!"
Мне было достаточно. Я сразу почувствовал себя краснопузым. Себя, своего отца, коммуниста, погибшего в 1941-м, своего деда-эсера.
Повернулся и, как ударенный, пошел к метро.
Думал: ну вот, дождался, убедился, "чья взяла", — можно записываться в стан побежденных.
У "Баррикадной" — ударом памяти — вернуло меня к реальности. Вот здесь она стояла, девочка, глаза, полные боли. Господи, вот беда-то: все пытаюсь слова свести, непримиримое примирить, целое в невесомости удержать, болото решетом вычерпать. А где стоматологическая поликлиника — не знаю. Девочке помочь, конкретное доброе дело сделать — не сумел. Даже такой малости — не сдюжил.
Сентябрь 1991
Валентин Королев
Я В МОМЕНТ ИСТИНЫ
В октябре 1990 года на вопрос ведущего "Взгляда" о возможности государственного переворота со стороны КГБ я ответил утвердительно. Это вызвало неудовольствие у руководства Комитета, и сразу после выхода этой телепередачи в эфир на восточные регионы страны оно направило в Останкино сотрудника своей пресс-службы.
К тому времени Крючков уже добился принятия Совмином Союза постановления, позволявшего ему увеличить число дивизий спецназа КГБ под фарисейским предлогом борьбы с уголовной преступностью. Тем же постановлением санкционировалось создание так называемых рабочих дружин. А незадолго до этого председатель доказывал руководству страны необходимость снятия отпечатков пальцев у всего населения поголовно.
Таким образом, за год до переворота были определены основные его движущие силы: КГБ, армия и люмпен-пролетарии.
Органы ВЧК — КГБ были мощной пружиной из высоколегированной человеческой стали, прочно сидящей на двери тоталитарной системы. Настолько жесткой, что долго удержать эту информационную дверь открытой ни у кого не хватало сил. И вот крепившие ее до недавнего времени шурупы марксистско-ленинской идеологии насквозь проржавели. Пружина беспомощно болтается на двери, грозя рухнуть кому-нибудь на голову. Ее нужно снять и переплавить в колокольчики, которые в цивилизованных странах висят при входе в аптеки, уютные магазинчики и кафе.
КГБ — это еще и лайковая перчатка большевистской мафии с зашитой в нее свинчаткой антиконституционных и антигуманных методов агентурно-оперативной деятельности. С ней можно легко, непринужденно и даже элегантно побить беззащитного противника. А когда она снята и сохнет от безделья в кармане, ее хозяину-рецидивисту трудно, просто невозможно долго удержаться от того, чтобы снова не пустить ее в дело. Особенно когда на него показывают пальцем, как на разбойника с большой дороги. Именно это я и имел в виду, отвечая "Взгляду" на интересовавший его вопрос.
Потом писал об этом в "Столице". Но статья была огромная, и пришлось сократить ту часть, где проводилась параллель между событиями 1956 года в Венгрии и января 1991 года в Литве, говорилось о том, что Крючков, как заурядный уголовник, имеет стабильный, хорошо разработанный, бронетанковый почерк решения крупных политических задач. По поводу профессионализма этого "полководца" там было сказано: "Один труп (лейтенанта из группы "Альфа") и два почетных пенсионера (генералы Пирожков и Бобков) — разве это потери в наступательном бою с целым государством? Право же, такой успех заслуживает салюта наций на Старой и Лубянской площадях…"
И был салют, но лишь через полгода и по-другому, прямо противоположному поводу. Народ стряхнул с плеч Старой площади партаппаратную грязь и вымел с Лубянки засиженного голубями бронзового Феликса. А Крючков и его единозлоумышленники оказались там, куда они хотели замести инакомыслящих.
А за три дня до салюта Победы демократии жена разбудила меня со словами: "Горбачев снят, власть в руках Крючкова, Пуго и Язова".
"Козлы вонючие", — привычно подумал я и приоткрыл глаза. Взгляд упал на мертвый экран стоящего в ногах кровати телевизора с перегоревшей трубкой. Спросонья казалось, что он покрыт серебристыми пупырышками и похож на кожу старого утопленника. Поискрившись под утренним солнышком (природа, как и я, еще не очухалась от Заявления ГКЧП и лишь через несколько часов залилась дождями), пупырышки сложились в напряженно-улыбчатое лицо рыцаря пера и кинжала из пресс-центра КГБ. Это был "Взгляд" из октября 90-го.
Рыцаря не было слышно. Уши залило музыкальной классикой из кухонного громкоговорителя.
"Мы уже другие… О перевороте не может быть и речи… На Лубянке подвалов нет… Какие миллионы агентов? Нет, их ровно в миллион раз меньше… Крючков — настоящий профессионал, потому что у него двадцать три года выслуги…" — читал я по губам призрака.
Через три дня, отвечая на вопрос корреспондента, какими мотивами он руководствовался, назначая в 1989 году Крючкова на пост председателя КГБ, спасенный Президент СССР скажет: "Импонировало то, что он меньше профессионал, чем другие. Иногда это хорошо…"
19 августа логика и вера шептали мне, что все кончится хорошо и быстро. И я повторял эти слова каждому, кто звонил мне в то утро. И на чем свет стоит материл по телефону восьмерых чинодралов, покусившихся на такую юную, такую милую и глупую демократию. Говорил, что все это — на неделю, максимум на две, не больше, потому что нет среди насильников ни одного умного и ни одного авторитетного. И друзья говорили мне то же самое, хотя знали, что и телефон и квартира прослушиваются 12-м отделом Комитета. А я клал трубку, задирал бороду к потолку с микрофонами и слал проклятия на головы тех, кто служит подонкам. Пусть сегодня простит мне те слова Бог. Пусть простят и те девочки, которые их слышали: ведь в 12-м отделе в основном работают женщины (с тех пор, как узнал, что квартира оборудована оперативной техникой, я наговорил им немало колкостей).
Откуда знал? Один генерал КГБ, старый собутыльник Крючкова, в июле месяце увидел у него на столе две сводки (распечатки) мероприятия "Т" (негласный слуховой контроль помещений). В одной из них была зафиксирована беседа у меня дома с двумя друзьями 6 июля 1991 года, в другой — мое интервью корреспонденту немецкого радио "Дойче велле" Владимиру Йоневу двумя днями раньше в номере гостиницы "Белград-2". И генерал по пьянке (ведь трезвым на такое, как и в революцию, не пойдешь) пересказал их содержание человеку, который со мной знаком.
Кстати, я предупредил Йонева, что нас наверняка слушают чекисты, и, принимая в расчет это обстоятельство, заметил, что у Крючкова есть выбор — стать либо первым реформатором КГБ, либо последним консервативным руководителем этой организации, и что если в стране прольется кровь, то он будет ответствен за нее больше других. Поскольку нет в стране более информированного человека, чем Владимир Александрович, и ему ли не знать, что демократические преобразования в стране поддерживает куда больше людей, чем ему бы хотелось. Ну и посетовал на то, что Крючков к словам таких "перевертышей", как я, к сожалению, не прислушивается. Хотя на другой день после моего выступления в том октябрьском "Взгляде" приказал докладывать ему тексты всех публикаций и интервью бывших сотрудников КГБ.
Узнав о наличии в квартире оперативной техники, я чуть было не устроил по этому поводу грандиозный скандал. Была мысль изъять ее в присутствии "Взгляда" и иностранных корреспондентов. Мне ли не знать, где следует искать микрофоны? Но отказался от этой затеи. Будучи крещенным в православие, решил воспринимать связанный с подслушиванием психологический дискомфорт по-христиански, как Божью кару за то, что, работая в КГБ, много лет внедрял такие же микрофоны в квартиры других людей. Со дня принятия этого решения дискомфорта уже почти не ощущал.
Ломать голову над причиной негласного контроля не пришлось. Я не шпион, секретов не разглашаю. Говорю только то, что известно любой иностранной разведке. Оставалось одно: следили, как за инакомыслящим. В условиях демократизации и гласности это означало, что готовились оперативные материалы для обоснования будущих репрессий. Ведь после переименования 5-го управления (борьба с идеологическими диверсиями) политический сыск не умер, и Комитет лишь временно работал в так называемом режиме фиксации. Поэтому, хуля хунту в дни переворота, я ждал, что за мной придут, и повторял жене и оперативным наушникам то, что раньше говорил им не раз: "Пусть лучше меня расстреляют коммунисты-чекисты, чем вздернет на суку как бывшего коммуниста-чекиста ввергнутый ими в гражданскую войну народ". И расстреляли бы вместе с прочими противниками "социалистического выбора" в случае победы хунты.
Во все годы советской власти органы госбезопасности руководствовались железным правилом: в случае объявления на какой-либо территории режима чрезвычайного положения все проживающие на ней объекты дел оперативной разработки, равно как и политические заключенные, должны быть немедленно расстреляны.
Дело оперативной разработки (ДОР) — это одна из разновидностей пресловутых секретных досье на людей (объектов), находящихся в поле зрения органов КГБ в связи с наличием оперативных данных, позволяющих подозревать их в причастности к преступной деятельности. Доказательства, имеющие юридическую силу, в ДОР, как правило, отсутствуют. Их появление влечет за собой возбуждение уголовного дела, которое впоследствии рассматривается в суде. Но суд с материалами ДОР никогда не знакомится, даже не подозревает об их существовании. ДОР имеет гриф "Совершенно секретно" и после осуждения объекта сдается в архив того управления, которое по нему работало.
В семидесятых годах я, как и многие другие оперативники, ежегодно заполнял на объектов разработки специальные карточки красного цвета с указанием адресов, по которым они проживали и могли скрываться. Карточки направлялись в мобилизационный отдел Московского управления КГБ, в котором я работал. Этот отдел отвечал и за ликвидацию объектов разработки, и за эвакуацию семей сотрудников управления. Эвакуационные карточки на членов своих семей и ликвидационные карточки на объектов сотрудники заполняли и сдавали одновременно. К арестам и расстрелам объектов работники моботделов должны были привлекать подразделения армии.
Видимо, к концу 70-х годов руководство КГБ решило, что ведение отдельных ликвидационных карточек не имеет смысла, поскольку в каждом управлении существуют учеты всех объектов оперативных дел. К тому же утечка этой информации могла негативно отразиться на авторитете КГБ и тех, кому он служит. Во всяком случае, после 1978 года заполнять ликвидационные карточки мне уже не приходилось. Однако официального приказа председателя об отмене этой функции моботделов не было. Впрочем, о приказе, которым она была ранее установлена, я тоже никогда не слышал. Возможно, она считалась сама собой разумеющейся. Не забыли о ней и путчисты, которые планировали начать массовые репрессии через две недели после начала путча. Две недели было отведено ими на психологическое привыкание оперсостава КГБ и населения страны к условиям жесткой диктатуры, на реставрацию в их сознании образа врага, подпорченного горбачевской перестройкой и демократическими средствами массовой информации. Соответствующая роль в этот период отводилась кравченковскому телевидению и радиовещанию, коммунистической и национал-патриотической прессе. Поэтому никакая оперативная информация о происходящих в стране событиях личному составу КГБ в дни путча не предоставлялась.
Именно в ликвидационной функции органов госбезопасности кроется тайна расстрела в 1941 году узников Орловского централа, о котором 12 сентября 1991 года писала газета "Куранты". Да и многие другие тайны большевизма, включая историю с арестом и исчезновением шведского дипломата Валленберга.
Почему я не ушел из дому? Не было гарантии того, что в мое отсутствие не заберут жену. 21-го должна была вернуться из дома отдыха дочь. Все равно через неделю или через месяц разыскали бы. Чуть раньше, чуть позже — какая разница? Проблема ликвидации объектов до сих пор не поднималась потому, что никогда не оставалось свидетелей такого рода акций.
Знание рецептов оперативной кухни КГБ то и дело сшибало с ног тот оптимизм, который я демонстрировал перед друзьями и родственниками. Возможно, в этом и заключалась адекватность отражения в моем сознании истины как совокупности происходящих в стране событий. И время от времени я погружался в состояние невесомости и безысходности. Как четверть века назад, когда в раздутом до несгибаемости легководолазном комбинезоне был выброшен со дна под лед Химкинского водохранилища с почти пустым аквалангом, который тут же попал в расщелину между хаотично смерзшимися льдинами, словно ключ в замочную скважину.
Это были те самые глыбы, которые я несколько дней до того выпилил своими же руками, готовя водолазную майну для профилактических погружений. Чтобы уши не отвыкали от давления. И сам затолкал их под ледяной панцирь акватории. И теперь торчал в нем, как ненужный кляп во рту холодного трупа, как надутая через соломинку лягушка — руки-ноги широко в стороны — висел распластанный, лицом вниз, тупо глядя в мутно-коричневую бездну.
И она приводила меня в ужас, эта бездна, сработанная руками сталинских зэков, чьи серые трухлявые кости мы, водолазы, каждую осень выгребали вместе с желтыми и красными листьями из парка на территории спасательной станции. В нее же смотрел черный циферблат свисавшего с левой лямки акваланга стального манометра, стрелка которого упиралась в такой же фосфоресцирующий, как и она сама, "ноль".
Наверху, на краю майны, два водолаза и медсестра рвали на себя капроновый сигнальный конец, охватывавший в поясе мой грозивший лопнуть под ним комбинезон из зеленой прорезиненной ткани. Этот сверкавший белизной канат, как напильник, с визгом елозил по латунному рычажку распределительного клапана мундштучной коробки с загубником и с каждым рывком сверху передвигал его все дальше и дальше, норовя лишить меня последних крох воздуха и залить легкие тягучей мутью зимнего водохранилища.
И я узнал, о чем думают люди за несколько секунд до неминуемой гибели. И тогда сделал то, чего до этого физически не мог сделать: кинулся всем телом вправо-вниз одновременно, согнув-таки казавшийся стальным рукав комбинезона, перебросил левую руку через сигнальный конец и отвел его в сторону от мундштучной коробки. В этот миг наверху в очередной раз рванули на себя, я пробкой вылетел из жерла майны на полметра в сторону неба и шумно плюхнулся обратно в воду. Меня тут же выволокли на лед, где ныне покойный водолаз Василий Иванович Александров перебросил латунный рычажок в положение "внешняя среда", прижал мою голову к своей груди и, глядя на меня мокрыми от холодного ветра глазами через очки сразу обмякшего водолазного шлема, крикнул: "Живой!"
Через четыре года я ушел из спасательной службы в КГБ, еще через шесть заполнил первую ликвидационную карточку… А еще через шестнадцать сам оказался в числе кандидатов на ликвидацию…
В августе 91-го за мной не пришли.
Обзванивая в те дни бывших коллег-чекистов, узнал, что оперсостав находится в информационной изоляции, руководители среднего звена (начальники отделов) отказываются дать приказ на кровопролитие, а генералы, не видя опоры в подчиненных, мечутся между путчистами и демократами, работая одновременно на два лагеря.
И лучшие умы России рвали на себя спасательные концы демократии, вытаскивая из-под красного льда тоталитарного мышления непомерно раздутые тела КГБ, армии и обывателя. И не надо быть Боннэр или Солженицыным, чтобы понять, что могло произойти, если бы их работа не увенчалась успехом, если бы у КГБ, армии и обывателя не нашлось сил кинуться им навстречу телами и душами.
Сентябрь 1991
Владимир Корнилов
ВЕТХИЕ МЕХИ
(Размышления после путча)
Сегодня, в середине сентября, многие газеты, радио- и телестанции склонны считать провалившийся переворот чем-то вроде детектива. Разумеется, в этом есть немалая манкость, но обидно думать, что нас всех в который раз обманули, что мы были в августовские дни всего лишь статистами, а три дня путча — хитроумно задуманным фарсом.
В самом деле, в неудавшемся, слава Богу, перевороте немало загадочного. Я даже не уверен, что предстоящий суд приоткроет нам его подоплеку. И все равно я не верю, что в августе мы были лишь марионетками. Не верю хотя бы потому, что жизнь не поддается прогнозированию — она куда богаче, а главное, куда неожиданней самого блестящего сценария. (К тому же непохоже, чтобы кто-нибудь из высших руководителей способен был написать хотя бы сносный сценарий.)
И еще мне обидно разочаровываться в этих трех днях, которые по отчаянию, надежде, напряженности, печали и радости стоят даже не трех лет, а десятилетий. Нет, все в них было, как мы говорили в детстве, не понарошку, а взаправду, и если им трудно найти аналогии в нашей истории, так ведь на самом деле в истории аналогий не бывает. Тем паче сегодня, в конце века, когда нас на земле уже больше пяти миллиардов и когда время разогнано. как в атомном ускорителе. Короче, каждая эпоха неповторима, а нынешняя — тем более!
О путче можно размышлять без конца, и это, пожалуй, занятие не из худших, но все-таки куда интересней глядеть вперед, нежели оборачиваться. Тем паче, что минувшее, как правило, ничему не учит.
Поэтому оставим детектив и перейдем к политике.
Все средства массовой информации обвиняли президента: мол, он не заметил, что возвратился из форосского "заточения" в другую страну. Да, Россия в самом деле стала другой, но какой другой, — вряд ли возможно ответить. И еще труднее предугадать, куда она повернет.
book-ads2