Часть 63 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Меня поразили, я много раз об этом говорил, две вещи — героизм юных — я относился к молодежи немножко свысока, мне казалось, что она хуже, чем она есть на самом деле. Так вот, я убедился, что у нас в общем замечательная молодежь — о людях среднего возраста я не говорю, я их ожидал увидеть на баррикадах и увидел. А молодежь, особенно вот пацанов всех этих, рокеров, я не ожидал там увидеть — так вот это поразило меня приятно. Две вещи меня поразили — героические москвичи и Мстислав Ростропович, которого я встретил в "Белом доме". Человек, приехавший без визы. Приехавший погибнуть за Родину.
— Какие перемены в вашей творческой работе произошли в связи с пережитым, какие новые импульсы вы получили как художник?
— Ничто же не проходит бесследно. Кроме того, я — в процессе работы над публицистической картиной, она должна выйти в начале 92-го года, то есть получилось, что сценарий и съемки были начаты в одну эпоху, а фильм выйдет в совершенно другую эпоху. Ведь ход истории был изменен за эти три дня. Финалы, про которые я говорил, должны были случиться через полтора-два года. Ленина должны были вынести из Мавзолея примерно к премьере нашего фильма. А теперь счет идет на недели. Компартия должна была погибнуть через год-полтора. А она в ночь с 18 на 19-е покончила жизнь самоубийством — и так далее. Значит, картина моя меняется. У меня больше возникло проблем — то есть я должен концепцию менять, попытаться сделать картину полезной и актуальной. Она все равно — та картина, которую я снял, — как исторический документ может существовать. Но мне хотелось, чтобы она была полезной, чтобы от нее была польза сегодня обществу. Поэтому многое придется менять — какие-то кадры просто выбросить, отснятые уже, а многое пересмотреть в свете сегодняшних событий.
— Изменилось ли что-либо в отношениях ваших с людьми, в оценках их поведения в связи с августовскими событиями?
— Нет, никаких сюрпризов не произошло — все люди, о которых я думал плохо, они себя так и вели соответственно, а все, о ком я думал хорошо, они себя и вели хорошо… У меня вот таких неожиданностей не возникло, возникли какие-то вещи, скорее, смешные даже, ну, например, в 12-м номере "Советского экрана" должен был быть напечатан большой отрывок из одной моей работы — в связи с фильмом, который я сейчас снимаю о Ленине — то, что о Ленине мы еще никогда не публиковали, не слишком хорошо о Ленине, так скажем, и я вот дня четыре назад взял 1 2-й номер "Экрана", открыл и его не нашел — я понял, что они, очевидно, перепугались и выбросили то, за что, пожалуй, ГКЧП не погладил бы редакцию по головке. Они у меня просто выпросили эту статью — мне вообще их публикация не нужна была, потому что выходит моя книжка, но они меня предупреждали много раз, что в 12-м номере будет эта статья. Случайно просто взял этот "Экран" — думаю, посмотрю, не напутали ли чего — и обнаружил, что нет ее, значит, струсили и в последнюю минуту, видимо, выкинули. Ну и что — это не значит, что мое отношение к ним изменилось — я о них и раньше так думал, — все встало на свои места — я убежден, что теперь она появится в 13-м номере — просто не узнавал — надо было бы позвонить, спросить: "А почему, ребята, нет в 12-м номере статьи о Ленине". Но мне не хочется, я настолько убежден, что прав в своих предположениях, что противно, честно говоря, даже выяснять.
— Что вы думаете о нынешних перспективах журналистских расследований? О делах сомнительных СП, например, где шустрят кое-какие бывшие партийные деятели, подавшиеся в предпринимательство?
— Я спросил однажды приятеля, которому доверяю, сам он очень богатый предприниматель: "Женя, у меня ощущение, что девяносто процентов из вас — жулики". И знаете, что он ответил? — "Слава, не девяносто, а все сто. Только десять процентов вынуждены обманывать, потому что их государство поставило в такие условия, а остальные жульничают еще из любви к этому искусству".
— А если говорить о расследованиях — как вы думаете, легче теперь, после победы гласности, будет их проводить?
— Не думаю, что будет легче. Повторяю, боюсь, что все вернется на круги своя, появятся новые проблемы, новые преграды — только другие. Меня, к примеру, особенно интересуют архивы — исторические архивы КГБ и материалы из ленинского архива. Огромное количество документов хранится в этих двух совершенно секретных архивах. Причем архив КГБ гораздо менее секретен, чем ленинский архив, куда вообще доступ ко многим ленинским документам гораздо труднее получить — даже к его письмам, которые до сих пор не опубликованы. Наверное, легче получить какое-нибудь досье из архивов КГБ. Думаю, что я их не получу — сейчас их будут передавать из одних рук в другие — на это уйдет уйма времени. Мы лишены пока что своей истории, мы не можем узнать собственную историю.
То есть сейчас много неожиданностей нас ждет…
— Какого плана?
— Например, деньги компартии будут открываться, вообще многое узнаем про коммунистическую партию, узнаем, наверно, кое-что новое о высших деятелях государства, начиная с Горбачева и кончая — ну там кем угодно…
Много секретов сейчас откроется обществу. Но меня они меньше волнуют, чем вот факты исторические, спрятанные от нас исторические документы.
— И. в итоге, как бы вы охарактеризовали свое сегодняшнее состояние?
— Ну какое состояние? Состояние растерянности — потому что мне ведь очень важно, куда мы плывем. К чему мы выплывем, каков будет финал, потому что я снимаю картину о стране, и я должен знать, к чему мы идем. Меня волнует одно — больше всего, — что издевательство над советским народом — над российским народом, в частности, продолжается. По-прежнему над ним издеваются всяческим образом — и от того, что его заставляют там — не знаю, выстаивать в очередях, что у него нет самого необходимого, строят у него на глазах какие-то предприниматели — предположим даже не предприниматели, а государство — ремонтируют какие-то гостиницы, скажем, "Метрополь", "Асторию", "Балчуг" — но все для иностранцев, все не для него, то есть это по-прежнему оскорбление и издевательство над народом — оно во многом, во всем продолжается, и я думаю, что это очень опасно, продолжать это до бесконечности нельзя, существует предел, к которому даже приближаться опасно. Потому что дальше будет взрыв — взрыв народного негодования, от которого не спасут никакие героические москвичи. Когда начинается народный бунт — уже ничего не спасет, ну разве армия только. Но армия у нас с народом…
Сентябрь 1991
Интервью взяла Евгения Стояновская.
Лев Аннинский
ЗУБНАЯ БОЛЬ
— Может, хоть вы знаете, где тут детская стоматологическая поликлиника?
Я не знал. Я страшно смутился. Дело происходило 20 августа 1991 года, в час дня, около метро "Баррикадная".
В двухстах метрах от "Белого дома".
В потоке людей, одержимых совершенно другими заботами.
— Какая еще поликлиника? — не понял я и перевел взгляд с женщины, остановившей меня, на ее спутницу, стоявшую с тем же растерянным и воинственным видом, по которому узнаешь приезжих.
— Детская, — повторила спутница безнадежно. Тут только я заметил меж ними девочку лет двенадцати, которую они держали за руки.
— Простите, я не знаю, где здесь стоматологическая поликлиника, — сказал я. И во мне что-то сломалось.
Сломалось, нарушилось, перевернулось. От этих ее глаз, в которых стояли боль и бессилие скрыть боль.
Я отвел глаза, повернулся и пошел — не к "Белому дому", куда меня уже тянуло потоком, а в метро. И домой. Все остальное совершилось для меня по радио и телевидению. Говорухин, заочно обозвавший меня говном в числе всех, кто в этот час не на улице. Депутаты России, издевательски путавшиеся в аббревиатуре ГКЧП. Подрагивавшие кулаки Руцкого, только что вернувшегося из Крыма. Я смотрел — как кино, зная, что — сломалось, и все равно не мог бы участвовать.
Надломилось, конечно, раньше — девятнадцатого. Утром, когда в поезде Нальчик — Москва включили трансляцию (я возвращался из отпуска), и в мертвое молчание вагона вкатились стальные голоса дикторов. Не знаю, что более подействовало на меня в тот момент: молчание ли людей в вагоне (явное равнодушие мешалось с угадываемым злорадством) или ощущение конца всех моих надежд, — так или иначе, я мгновенно сказал себе, что надо готовиться к худшему.
Не то даже убивало, что "состояние здоровья" Президента СССР торчало из этих заявлений откровенным подлогом, — убивало ощущение стилистической безнадежности происходящего. Я прекрасно понимал, что при любой "чрезвычайке" власть все равно вынуждена будет продолжать реформы. Никуда ей от них не деться: мы обречены и на приватизацию, и на рынок, и на гласность. Никакая "чрезвычайка" против хода вещей не попрет, конфронтации с мировым сообществом не выдержит, через неизбежное не перескочит. Но убивала стилистика, скука подступавшего опустошения. Железная, дикторски-диктаторская, "левитановская" интонация, в которой говорилось о законности, о Конституции, о суверенитетах, о благосостоянии народа и прочих бесспорных вещах.
Я и другое понимал рассудком: что такие, как я, в конце концов понадобятся и "чрезвычайке", и именно чтобы интонацию регулировать, человеческий тон наводить. Хотя, конечно, закрытие левых газет грозило немедленным профессиональным шоком. Ну, к чему к чему, а к кляпу во рту мы привычны. И я приготовился к привычному: лечь "на дно", уйти во внутреннюю эмиграцию, разделить чувства побежденных.
Чего я себе не мог представить тогда, так это того, КТО окажется побежденным. И еще невозможнее: как быть с победителями. Ни к тем, ни к этим — не, могу. Почему? А по той же стилистической несовместимости. По чепухе, кажется: по составу речей. Литературная критика меня, что ли, так испортила: язык коробит. Я не могу вынести, когда людей называют преступниками, не ожидая решения суда. Я не понимаю слов "путч", "переворот" и "заговор" в применении к людям, и так имевшим власть; вот в 1917 году действительно был переворот, да и не один: и в феврале, и в октябре власть захватывали те, кто ее до того не имел, а тут что? Тут уж скорее перемена курса. С превышением полномочий, конечно, с нарушением процедуры, с проломной стилистикой, все так. Но где тут "измена", где "предательство"? Это уж из какой-то другой оперы: из области веры, верности, любви, дружбы. При чем тут Конституция? И почему надо называть "заговорщиками" людей, за которыми стоит ведь своя часть общества? Это лидеры ДРУГОЙ части общества, ты с ними не согласен, но почему они "вне закона"? Закон исходит из целого или это уже не закон, а соотношение сил.
В общем, стилистика все та же, нашенская. А ведь делать-то победителям придется то же самое, что их противникам, хоть, может быть, и в другом порядке. Чрезвычайных мер не избежать и демократам в критических, взрывоопасных ситуациях, за которыми дело не станет в нашей жизни. Дело-то только начинается.
В ту ночь — с 20 на 21 августа, — когда я ловил прерывающиеся передачи "Радио России" (и мучительно соображал на рассвете, кто же виноват в гибели раздавленного бронетранспортером человека: солдат, рванувший машину вслепую, или демонстрант, ослепивший солдата наброшенным на смотровые щели брезентом), в ту ночь люди, имевшие возможность сопоставлять факты, поражались хаотичности войсковых передвижений: казалось, что генералы сошли с ума, или пьяны, или больны.
Но генералы не были ни больны, ни пьяны, ни безумны. Генерал, командовавший войсками ГКЧП, и генерал, командовавший войсками, вставшими на сторону Президента России, все время противостояния… переговаривались по телефону. В таком духе: Николай Васильевич, у тебя там такая-то часть идет туда-то… останови ее. — Остановить, Константин Иванович, не могу, а притормозить на полчаса попробую — успеешь?
Что это? Игра? Очередная "русская загадка"?
Да, игра. Загадка с разгадкой, простой, как жизнь и смерть: генералы, оказавшиеся по разные стороны "фронта", повязанные присягой, приказом, чувством долга (воинского долга, с одной стороны, и гражданского — с другой, как заметила одна журналистка), крутятся и хитрят, только бы избежать столкновения и кровопролития. Лучше не подступать к этой ситуации с категориями "верности" и "предательства" — сразу запутаешься, кто кого предает и кто чему изменяет, а то и в фарс вляпаешься, в оперетту, в пародию. Но под всем этим — реальность, глубинная правда состояния людей и в штатском и в военном, правда состояния народа, которую сам он, народ, кажется, впервые осознал в ту ночь. Правда состоит в том, что народ не хочет войны. Никакой: ни "внешней", ни гражданской. И армия не хочет.
Это самооткрытие огромной, эпохальной значимости: русские люди, столетиями жившие в атмосфере воинственности, выраставшие под крики: "Всех к расстрелу!", "Под корень извести!", "Каленым железом выжечь!", "Решить окончательно?", "К стенке!" — люди эти отказались стрелять, изводить, идти по трупам. Никто не захотел крови.
Можно и так сказать: русские отказались бить русских. Радостная новость? Да, но… Но год назад русские — били же литовцев в Вильнюсе! Прикладами безоружных. Два года назад — били грузин в Тбилиси. Лопатками — женщин. Вы понимаете, что это значит? "Своих" нельзя, а "чужих" — можно. Страшно подумать о том, что это предвещает. Поневоле вспомнишь, КТО в 1918 году охранял революцию от русских "контриков": латышские стрелки. Кто в 1917-м усмирял русские бунты? Кавказцы из Дикой дивизии. А русские? Русские на "окраинах" усмиряли "инородцев"…
Страшно.
Зубной болью ноет во мне "национальный вопрос": мы с ним еще нахлебаемся. Ну ладно, хоть здесь, на Пресне, на месте прежних кровавых междоусобий, русские наконец отказались убивать русских. Господи, хоть этому вразумились наконец. Штурмовая группа профессиональных суперменов, готовая за 20 минут пройти "Белый дом" насквозь, — отказалась от штурма. "Мы бы вошли, мы бы прошли, но как бы мы вышли? — ведь там было бы море крови…"
Почувствовали, стало быть, цену крови.
Море людей на пути понадобилось, чтобы почувствовали. Да и как "вошли" бы, если б и решились, — ведь негде было развернуться: полк, имевший задачей расчистить штурмовой группе плацдарм перед зданием, — не расчистил место именно потому, что народу было слишком много. Как ни кинь, а решилось дело именно этим обстоятельством: что люди (не в пример мне) не остались дома.
Море людей на улицах. Результат перестройки.
Теперь подумаем дальше: что делать новой, демократической власти с этим морем? Ни одна экономическая проблема не решена, ни одна социальная не решена. Все то, перед чем попятилась "чрезвычайщина", остается в наследство "демократии". И прежде всего — "море народа" на улицах.
Шесть лет люди стоят толпами, исходят криком, лупят кулаками воздух, требуют, требуют, требуют. Шесть лет наша жизнь — это митинги, шествия, противостояния, голодовки, резолюции, платформы, контрплатформы, сессии, сходки, демонстрации. Кто, как, когда, чем накормит эти массы? Земля пустая. Понимают ли люди, что означает "рыночная экономика", которую они защитили, встав живым кольцом вокруг "Белого дома"? А что такое биржа труда, им в детстве рассказывали? Какая власть найдет средства накормить такую массу людей, когда, по природе вещей, работать на нынешнем уровне цивилизации надо не "всем миром наваливаясь", и не кулаками суча, а рассредоточиваясь! Не толпой, не массой, не "народом", а разойдясь по рабочим местам, рассеясь, распылясь. Кто разведет эту массу людей по рабочим местам, кто заставит людей взять наконец в собственность эти треклятые "средства производства", то есть ОТВЕЧАТЬ за них, взять наконец в личное владение эту кровью и слезами политую землю, то есть ПОЛИВАТЬ ЕЕ ПОТОМ. Да разве ж эти сотни тысяч, охваченные единым порывом: лечь под танки! — разойдутся по своим местам так просто? Разве ж они остановятся? Ну, для начала на статуях отыграются, на "железного Феликса" удавку накинут и с постамента сволокут, а потом что? Железо не съешь, статуями сыт не будешь, цены статуями не регулируются. А цены рано или поздно к горлу подступят; что тогда? Если новоиспеченные бизнесмены, 21 августа кормившие на площади людей в "живом кольце", в октябре выйдут на ту же площадь с требованием ОТПУСТИТЬ цены, а малоимущие, 21 августа стоявшие в том "живом кольце", выйдут с требованием цены НЕ ОТПУСКАТЬ, — какие "чрезвычайные меры" должна будет принять демократическая власть при столкновении тех с этими и что тогда станут делать генералы? По телефону договариваться? Или людей кормить из походных кухонь, как уже кормил Макашов в Поволжье? А кто это все произведет, чем людей накормят, если люди тысячами стоят на площадях и сучат кулаками?
Сегодня церковь молится на демократию; все помнят монаха, который в ТУ НОЧЬ явился к "Белому дому" и благословил его защитников (предварительно осведомившись: "Все крещеные?" "Все!!" — отозвалась площадь, но во мне другое отозвалось: а если бы НЕ ВСЕ?).
Это — сегодня. А если завтра церковь, ссылаясь на волю христианнейших масс, потребует вернуть ей кремлевские заповедные соборы, а то и выведет народ на площадь, и это будет только начало? Как будет решать такие чрезвычайно тонкие вопросы демократическая власть?
Сегодня в Киеве, в Кишиневе, в Вильнюсе люди пляшут на площадях, радуясь провозглашению независимости. Как они запляшут завтра, когда карликовые государства передерутся из-за спорных территорий и из-за прав микроменьшинств?
"Мне страшно. Мне не пляшется", как сказал Евтушенко в пору, когда не был еще ни депутатом, ни руководителем Союза писателей.
Нет, ничто не изменилось, ничто не сдвинулось в глубинном слое, ни одна проблема не решилась ни "путчем", ни "антипутчем". Все там же, где было.
Впрочем, нет. Сдвинулось. Решилось. То самое, что саднит болью в моей душе: "национальный вопрос". В одни сутки все рванули прочь: латыши, эстонцы, грузины, молдаване, украинцы…
Да, да, я знаю: дробление неотвратимо и даже прогрессивно. К тому шло. Так не то гнетет, что "врозь" будем, а то, КАК расходимся: синхрон бегства, этот массовый "шухер" на месте "законной процедуры". Как по свисту: атас! Беги, пока у них заварушка, пока там не очухались!
И мы же, русские, сами от себя — рванули "в ночь", по-воровски. Ленинград в Санкт-Петербург переименовали: скорей, скорей! По той же логике, которая и семьдесят лет назад работала: сегодня рано, послезавтра поздно, завтра — даешь!
Экология названий — святое дело; имен вообще лучше не трогать. Нельзя было трогать Петроград в 1924 году. И лучше было не трогать Санкт-Петербург в 1914-м. Имен нельзя касаться: в них застывает история. Но именно потому, что в них застывает история, опасно дергать их туда-сюда до бесконечности. Ленинград — это уже не Ленин, это уже Блокада, это пять поколений, отстрадавших свое. Я не могу видеть плачущих старух, похоронивших в те девятьсот дней ВСЕ и теперь хоронящих последнее: имя их города. Я не могу видеть, как молодые "радикалы демократии" на Дворцовой площади дают пинки старикам, протестующим против нового переименования, и никакие телекомментарии про "плюрализм", сопровождающие эти репортажи, меня не избавляют от боли, никакие улыбки дикторов, победоносно выговаривающих словечко "Санкт".
Если уж так свербит все на старый лад перелицевать, — ну, восстановите Александра Третьего у Московского вокзала! Покажите пример дикой Москве: мы железного Чекиста с пьедестала на свалку тащим, а вы чугунного Миротворца со свалки на пьедестал возвратите, слава богу: скульптура гениальная, Паоло Трубецкой все-таки!
Нет, легче слово перетащить. Санкт. Кстати, о референдумах: многие ли люди из тех миллионов, на мнение которых мы любим ссылаться, знают значение слова "Санкт"? И почему оно в названии города?
Да, еще кстати: кто знает значение слова "Асмарал", поднимите руку. Футбольная команда? Правильно! А раньше как называлась? А почему переименована? Спонсор захотел… Спонсор большие деньги заплатил.
Мне, в общем, все равно, под каким словом будут проставлять очки в футбольной таблице. Любая группа людей вообще имеет право называть себя, как ей нравится. Я о другом. "Что с нами происходит?" Если можно идти безоружными против танков ради того, чтобы над "Белым домом" висело не одноцветное, а трехцветное полотнище, чтобы на месте серпа с молотом водрузился снова святой Георгий (между прочим, ливанец, служивший у Диоклетиана) или чтобы осенил нас заново орел о двух головах (между прочим, греко-римского происхождения), — то как тогда можно, отрабатывая "инвестиции" приезжего миллионера, перекрещивать себя "Асмаралом" и продолжать во славу отечественного спорта гонять мяч? Я хочу понять: что происходит с моим народом?
Спросите: с каким "моим"? С русским? Советским?
Советского уже как бы и "нет". А русский — есть? Он же как бы растратил себя на "коммунистические утопии"? И что ему после всего этого остается в качестве русского? Латинская приставка "Санкт" перед немецким названием старой столицы? Или американские инвестиции в обмен на верность джефферсоновским принципам? А может, языческие пляски вокруг Перуна, — так, простите, господа, во времена Перуна еще и русских не было; они еще тогда не сложились.
А теперь — из чего заново сложатся? И главное: во что? Что у нас есть из прошлого, кроме "Санкт" и орла, раздавленного семьдесят лет назад массами? Электрификация минус Советская власть? Советская власть минус коммунизм?
Насчет коммунизма. Я не боюсь этого слова, потому что знаю ему истинную цену. Все попытки его "построить", хоть во всемирном масштабе, хоть в отдельно взятой стране, — все это следы вил на воде. Его никогда нигде никто не видел построенным. Разве что в киббуце израильском, а еще лучше — в масштабе отдельно взятой семьи, где способности-потребности регулируются любовью. А чуть шире — уже блеф. И у нас дальше 1921 года это не длилось и дальше военной попытки не пошло.
Так в том-то и дело, что только ВОЕННЫМ он и мог быть. Это и есть реальность коммунизма в России, прикрытая мечтами о царстве справедливости при жизни "нынешнего же поколения", о "подлинной истории" и о чаемом совпадении ее с гуманизмом. Опоньское царство все это, сказки, эйфорические сказки, а победили они в сознании народа, нужны они ему оказались для того, чтобы прикрыть от самих себя железную военную деспотию: стерпеть ее, вынести, выдержать. Анестезия народа, вводящего стержень в свою мягкую, добрую душу.
И социализм — из той же аптеки наркотиков, сколько бы ни клялись мы, что "выбираем" его идеальные формы и конкретные социальные достижения. В Швеции социализм и в Кампучии социализм — какой мы выбираем? Ах, свой, отечественный? Так он у нас всегда один: казарма. Все тот же рок над нами: воевать без продыху; вся история — сплошная война, не вовне — так внутри; и строй всегда соответствующий: воинский, военный, лагерный, походный, казарменный, солдатский. Две мировые войны сдюжить с "доброй душой" — можно? Вот и вывернулась страна в реальный социализм с идеальным коммунизмом в башке, вот и подвела под себя "партийную власть" в параллель государственной. Абсурд? С точки зрения формальной логики — полнейший. Но с точки зрения реальной, военной логики — выход единственный: нанизать организм народа на стальной стержень. Чтоб не разваливался в драке.
Скажете: какой же это выход, когда Советская власть вдесятеро подданных угробила сравнительно с царской!
Да, так. Но ведь XX век вообще не знает себе равных по жестокости: везде вдесятеро покрошили. А уж зачем две мировые войны на наш век пришлись — это спросите у Господа Бога. Или у немцев, которые нас убивать приходили. Или у императоров Вильгельма и Николая: зачем не договорились?
book-ads2