Часть 82 из 222 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Удивительно. Вам сколько лет?
– Двадцать семь.
– Погодите-ка. – Мистер Новик отодвинулся. – Я-то думал, вы гораздо, гораздо моложе. Я бы решил, вам лет восемнадцать-девятнадцать и вы почти всю жизнь проработали в деревне.
– Нет. Мне двадцать семь, и я где только не работал – в городе, в деревне, на судне. А это тут при чем?
– Абсолютно ни при чем, – засмеялся Новик и выпил. – Совершенно ни при чем. Я с вами встречался всего пару-тройку раз, и было бы безусловным нахальством полагать, будто я вас знаю, но, если по-честному, я думал о том, как вы отнесетесь к подобному повороту. Двадцать семь?..
– Я был бы рад.
– Очень хорошо, – улыбнулся Новик. – И вот к какому решению я пришел: в мире выходит так мало стихов, что не годится мешать тому, кто хочет опубликовать еще. Раз вы старше, чем мне казалось, дело даже упрощается. На мне меньше ответственности. Вы поймите, я ведь на самом-то деле ни при чем. Это мистер Калкинз предложил. Не подумайте обо мне дурно, но я его поначалу отговаривал.
– Потому что вы считаете, что мои стихи недостаточно хороши?
– Потому что обычно Роджер не публикует поэзию. Его сносит в сенсационность – зачастую ненароком. У сенсаций с поэзией ничего общего. Но ваши стихи не сенсационны. И по-моему, он не планирует раздувать из них сенсацию.
– Знаете, я только что разговаривал с другим поэтом – ну, который давно пишет, у него книжка вышла, все такое. Публиковал стихи в «Поэзии». И еще в каком-то журнале… в «Нью-Йоркере». Может, мистер Калкинз захочет и его тексты посмотреть?
– Вряд ли, – сказал мистер Новик. – И пожалуй, во всей этой истории таково мое единственное возражение. Как вы хотите назвать книжку?
Спину свело почти до боли. Распуская мускулы, Шкедт почувствовал неуют в кишках – симптом страха. Разум был остер и блистал. Двоих мужчин, затянутых в кожу, что беседовали в углу, женщину в рабочих сапогах, что выходила из мужского туалета, Фенстера и Люфера, что всё сидели в кабинке, бармена, что облокотился на стойку поверх полотенца, Шкедт осознавал так же четко, как Новика. Подтянул тетрадь себе на колени, посмотрел. Сосчитав до семи, поднял голову и сказал:
– Я хочу ее назвать… «Медные орхидеи».
– Как, еще раз?
– «Медные орхидеи».
– Два слова, и все?
– Именно. Просто «Медные орхидеи».
– Очень хорошо. Мне нравится. Я… – Тут лицо у Новика переменилось; он рассмеялся. – Это правда хорошо. И с чувством юмора у вас порядок!
– М-да, – сказал Шкедт. – Потому что я считаю, нужно иметь медный лоб, чтоб выкинуть такой кунштюк. Я – и сборник стихов? – И тоже рассмеялся.
– Да, мне очень нравится, – повторил Новик. – Надеюсь, все получится. Может, мои сомнения окажутся беспочвенными. Принесите нам копию текстов – в ближайшие дни, когда угодно.
– Не вопрос.
Новик взял бокал.
– Пойду поговорю с Полом Фенстером. Он сегодня уехал от Роджера, хочу поздороваться. Ничего?
– Ага, – кивнул Шкедт ему вслед.
Затем снова посмотрел на тетрадь. Большим пальцем выдвинул скрепку авторучки из пружинки и еще посидел, глядя на обложку: щелк-щелк, щелк-щелк, щелк.
Вывел на картоне: «Медные орхидеи». И сам еле разобрал буквы в грязи.
Пролистав в конец (задержался на стихотворении под названием «Элегия», прочел две строки и торопливо пролистнул дальше), пережил знакомое ощущение: на странице, где уже писал, прислушиваясь к ритму внутреннего голоса, попытался было распялить внутренний гомон…
Обрушилось болью – боль и была; живот стянуло узлом, выпихнуло из легких весь воздух, и он закачался на табурете, хватаясь за стойку. Огляделся (только с закрытыми глазами), заглатывая по чуть-чуть. Все нутряное видение опустело пред образами славы, неизбежными и невыразимо сладкими, и он сидел, лыбясь и раззявив рот, тяжело дыша, вдавив пальцы в бумагу. Разодрал веки, иллюзорно запечатанные, и посмотрел на тетрадь. Взял ручку и торопливо записал две строки, а потом застрял на неявленном существительном. Перечитал – и его затрясло, и он принялся механически вычеркивать слова, пока не нащупал ниточку смысла от звука к образу; не хотелось чувствовать цепи. Они перечеркивали его и жгли.
Приносили боль – и никакого болеутоления.
И ошибочно нарекали ее чем-то иным.
Он записал другие слова (не вполне даже узнав последние пять), и тут мускулы спины опять резануло серпом, живот заколотился о край стойки, а внутри глазных шаров приключилась какая-то ужасная сияющая слепота.
Эти женщины, подумал он, эти мужчины, что прочтут меня через сотню лет, – они… но никакой предикат не закрепил фантазии. Он потряс головой и задохнулся. Ловя ртом воздух, попытался перечесть, что написал, и почувствовал, как рука поползла перечеркивать банальности, что высасывали всю энергию: «…рыть…». Вот тебе слово (глагол!), и он смотрел, как те, что стоят с флангов, вдруг забирают у слова остроту и оно теряет всю свою убийственную силу, становится дряблым и архаичным. Пиши; он шевельнул рукой (когда будешь переписывать, помни, постарался запомнить он, что эти закорючки – буквы «…тр…»), и нацарапал буквы, что приближались к звукам, которые грызли корень языка. «Оыннн…» – вот какой звук рвался из носа.
Однажды я… на сей раз принесло свет; и страх в парке, воспоминания обо всех страхах, что марали и марали, точно время, точно грязь, стирали и страницу, и ручку, и стойку. Сердце колотилось, из носа текло; нос он вытер, попытался перечитать. Это что за каракули, с которыми слово между «…причина…» и «…боль…» не поддается расшифровке?
Ручка выскользнула, покатилась по стойке и упала. Он услышал, но продолжал хлопать глазами над своими загогулинами. Взял тетрадь, на ощупь закрыл обложку, и пол, ударив по ногам, швырнул его вперед.
– Мистер Новик!..
Новик, стоявший возле кабинки, обернулся:
– …да? – Лицо у него стало странное.
– Слушайте, заберите. – Шкедт сунул ему тетрадь. – Заберите сразу.
Новик взял ее, когда Шкедт отпустил.
– Ну, хорошо…
– Заберите, – повторил Шкедт. – Я закончил… – Он заметил, с каким трудом дышит. – В смысле, мне кажется, я уже закончил… поэтому, – (Тэк на диванчике поднял голову), – вы заберите с собой. Сразу.
Новик кивнул:
– Хорошо. – После краткой паузы поджал губы: – Что ж, Пол. Рад был повидаться. Я и надеялся, что ты опять появишься. Заходи поскорее, пока я не уехал. Было очень приятно с тобой беседовать. Наши разговоры открыли мне глаза. Ты многое мне рассказал, многое показал – и в городе, и в стране. Беллона очень гостеприимна. – Он кивнул Тэку: – Рад был познакомиться. – Еще разок глянул на Шкедта, а тот сообразил, что во взгляде этом была тревога, лишь когда Новик с тетрадью под мышкой уже уходил прочь.
Тэк ладонью похлопал по диванчику.
Шкедт сел; на полпути ноги подогнулись, и он упал.
– Ну-ка шкету еще один горячий бренди! – заорал Тэк так громко, что люди заоборачивались. В ответ на гримасу Фенстера Тэк лишь потряс гримасничающей башкой: – Он в норме. Тяжелый выдался день. Ты нормально, шкет?
Шкедт сглотнул, и ему в самом деле немного полегчало. Он отер лоб (влажный) и кивнул.
– Так я о чем? – продолжал Тэк, а блондинистые руки с чернильными леопардами поставили перед Шкедтом дымящийся стакан. – Я считаю, это вопрос о душе. – Он оглядел Фенстера поверх сведенных кулаков, возвращаясь к прерванному разговору. – По сути дела, душа у меня черная.
Фенстер отвел глаза от удаляющегося за дверь Новика:
– Ась?
– У меня черная душа, – повторил Тэк. – Черную душу знаешь?
– Да, черную душу я знаю. И хер там у тебя, а не черная душа.
Тэк покачал головой:
– Ты, видимо, не понимаешь…
– Тебе не светит черная душа, – сказал Фенстер. – Я черный. Ты белый. Черная душа тебе не светит. Я сказал.
Люфер опять потряс головой:
– Ведешь ты себя в основном вполне по-белому.
– Страшно, что я так хорошо вас изображаю? – Фенстер взял свое пиво, снова поставил на стол. – С чего вдруг белым мужикам так охота быть…
– Мне неохота быть черным.
– …Откуда у тебя взяться черной душе?
– Отчужденность. Вообще гейская тема, например.
– То есть рухнул в койку – и на́ тебе пропуск в целые области культуры и искусства, – парировал Фенстер. – А если ты черный, тебя автоматически от них отрезает – разве что очень ухищряться, чтоб просочиться в дверь. – Фенстер втянул воздух сквозь зубы. – Если ты педик, это не делает тебя черным!
Тэк сложил руки на столе, одну на другую:
– Ладно, пусть…
– Вы, – возвестил Фенстер отчасти капитулировавшему Люферу, – триста лет черной души не желали. Что вдруг приключилось такое за последние пятнадцать – с чего вы взяли, будто ее теперь можно себе поиметь?
– Ёпта. – Тэк растопырил пальцы. – Вы у меня забираете, что в голову взбредет, – идеи, повадки, собственность и деньги. А я у вас, значит, ничего не бери?
– Ты смеешь, – сощурился Фенстер, – высказывать мне удивление, или негодование, или обиду (заметь, гнева я не упомянул), поскольку ровно это мы и наблюдаем. Вот потому у тебя и нет никакой черной души. – Он вскочил – красный воротник открыл темную ключицу – и погрозил Тэку пальцем: – Ты поживи так десять поколений, а потом приходи просить у меня черной души. – Палец с бледным ногтем на темной коже проткнул воздух. – Получишь черную душу, когда я скажу, что тебе ее можно! А теперь отвали! Мне отлить надо! – И он отошел от кабинки.
Шкедт сидел – кончики пальцев зудели, колени где-то очень далеко, разум до того нараспашку, что чудится, будто каждый тезис в этой перебранке обращен и / или имеет отношение к нему. Он сидел, пытаясь соединить их воедино, а смыслы стекали со скрижалей памяти. Тэк, крякнув, развернулся к Шкедту и одним пальцем дернул вниз козырек кепки.
– У меня такое чувство, – и Тэк размашисто кивнул, – что в неустанной битве за белое господство я снова потерпел поражение. – И скривился. – Он, вообще-то, между прочим, хороший человек. Ты давай пей. Шкет, я за тебя волнуюсь. Ты как себя чувствуешь?
– Занятно, – ответил Шкедт. – Странно… пожалуй, ничего.
book-ads2