Часть 4 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Бог да благословит тебя, — успокаивает она. — Я ничуть не сержусь на тебя. Давай забудем все это! Все, кроме единственного, о чем нельзя забывать… надежды, Енс Фердинанд… надежды на Иисуса Христа!
Енс Фердинанд быстро вскакивает, смотрит на нее и хрипло произносит:
— Я не верю тебе, Лива! Прости меня. Я не могу выносить… твою двойную игру. Ты же шлюха! Да, я сказал — шлюха! Ты делаешь большие глаза? Ты этого не ожидала?
Она молча смотрит на него. Он не может выдержать этого взгляда. Он уже горько раскаивается в том, что сказал, но не может сдержать гнева, горя, ненависти, презрения. Он слышит свое безумное шипение:
— Ты говоришь, что простила меня? Но я тебя не прощаю! Я никогда не прощу твоего духовного блуда, твоего духовного кровосмешения! Для меня ты не лучше суки! Понимаешь ли ты это?
— Енс Фердинанд! — слышит он ее жалобный голос. — Приди в себя! Ты пьян! Ты сам не знаешь, что говоришь! Да простит тебе Иисус Христос твои грязные речи. — Она внезапно разражается слезами и отворачивается.
Сердце Енса Фердинанда готово разорваться от жалости. «Я же люблю тебя!» — эти слова кипят в нем. Но голос произносит совсем другое:
— Иисус Христос! Да, его можно использовать в разных целях. Например, для того, чтобы считаться порядочной женщиной, разве нет?
И, собран последние силы, он кричит:
— Так перестань же плакать! Иди к нему, божественному дьяволу блуда, пусть он утешит тебя! Пусть он поцелует тебя!
Она поворачивается к нему, хватает его руку. Сжимает ее обеими руками и говорит тихо и проникновенно:
— Енс Фердинанд! Ты не думаешь того, что говоришь! Ты же знаешь, что для меня земной любви больше не существует! Только любовь к богу, к господу нашему Иисусу Христу!
Он ощущает ее дыхание у себя на лбу. Мягкий нежный аромат ее лица и волос. И вдруг понимает, как он смешон, лежащий в сыром белье под старым одеялом официантки… как напроказивший ребенок, который испачкал одежду и отдан на милость женщины… на материнское прощение и заботу. Исполненный гнева и презрения к самому себе, он вырывает свою руку и зло хохочет, отворачиваясь к стене:
— Не дотрагивайся до меня, Лива! Не испачкайся о шелудивую собаку! Пошли меня в преисподнюю… Ведь вы же считаете, что именно там мне место!
И в тупом ужасе он слышит ее тихий, спокойный и душевный голос:
— Не будь таким, слышишь! Ты не должен ожесточаться. И не надейся, что можешь оттолкнуть меня от себя. Я не оставлю тебя. Потому что я люблю тебя… люблю почти так же, как любила твоего брата. Я хочу, чтобы мы вместе прошли последнюю часть пути… к богу. Слышишь? Осталось мало идти, мой друг, ибо близится час. Приди же в себя. Я помолюсь за тебя…
Енс Фердинанд со смешанным чувством ужаса и блаженства понимает, что побежден. Побежден этим голосом, который в простоте сердца молится за него, вымаливает для него милосердие, доброту, прощение. Есть только она. Только она одна во всем мире. Остальное безразлично, не существует. В ней смысл жизни. В ней бьется горячий пульс жизни, сердце матери, начало и конец всего. Он чувствует, как его тоска исчезает, желание выливается в последний вздох… как река, поглощаемая большим морем.
Возвращение.
Холодный шквальный ветер. Енс Фердинанд нашел себе место на корме за рубкой, сидит и тупо смотрит в море, где вздымаются белые спины сине-серых волн.
— Тебе холодно? — слышит он голос Фьере Кристиана. — Ты бледен. Не хочешь ли спуститься в кубрик? Там натоплено.
— Я останусь здесь.
Кристиан возвращается со старой, стоящей колом, промасленной робой, пахнущей рыбьим жиром. Енс Фердинанд отталкивает робу и руку помощи:
— Нет, не нужно. Мне не холодно! — Но Кристиан, не переставая улыбаться, кладет ему робу на колени и засовывает рукава ему за спину, чтобы ее ре унесло ветром.
Лива сидит, прислонившись к подветренной стороне полуюта, закутавшись в свой плед. Внизу, под рубкой, сидят четверо молчаливых военных. У одного — офицерские знаки различия, он очень худ, почти только тень человека. Он вынимает большой бинокль и наблюдает за морем. Лива борется со сном, иногда словно проваливается… какое блаженство! Но ее снова будят движения бота и она ежится от холода. Впереди ослепительная стена воды и солнечного света, которая медленно приближается… Она снова готова впасть в забытье, но бот входит в поток солнечного света, мокрый ящик на грузовом люке отражает свет с такой силой, что глазам больно. В полусне она слышит тихий, напевный голос: «Смерть, где твое жало?» И на минуту ее пронизывает чувство ликования, такое сильное, что его трудно вынести. Смерть… Смерти больше нет, она побеждена, ее попрали победители жизни. В глазах у нее темнеет, она чувствует, что слишком слаба, чтобы выдержать эту великую милость, счастье, которое невозможно осознать. Ее губы шевелятся в тихой улыбке.
— Она спит, — шепчет Симон Кристиану. — Она ведь очень устала. Столько ей пришлось пережить, бедняжке.
— По-моему, было бы лучше, если бы она спустилась в кубрик, — говорит Кристиан. — Идет шквал, и, как только мы повернем к югу от мыса, нас будет заливать водой.
— А там не очень душно и тесно?
— Нет, там только пастор Кьёдт. Так что одна скамья свободна. — Кристиан шире растягивает рот в улыбке: — Да, пастор, он пришел с раннего утра… Чтобы обеспечить себе лежачее место, как он сказал. Он принял пилюли против морской болезни, и ему нужно лежать…
Мужчины осторожно несут молодую девушку в кубрик и покрывают ее пледом. Здесь тепло, металлические круги на маленькой плитке раскалены.
— Доброе утро! — приветствует их пастор Кьёдт со своей скамьи. — Эта бедняжка страдает морской болезнью? Да, морская болезнь — тяжкое испытание. Я сам… Ох, да ведь это же Лива Бергхаммер! Боже милостивый, да… я слышал… да, какой тяжелый удар… Сначала брат, и тут же!.. К сожалению, я узнал об этом слишком поздно… иначе я посетил бы ее…
— Тс-с! — шикает Симон. — Она спит.
— А это вы, Симонсен? — шепчет пастор. — Вы тоже были в столице?
Симон не отвечает. Он вынул Евангелие и читает при скудном свете, проникающем в кубрик.
— Ну-ну! — вздыхает пастор Кьёдт. — Лишь бы пережить это путешествие!
Идет жестокий ледяной шквал. Енс Фердинанд наклоняет голову и засовывает руки в карманы пальто.
— Здесь нельзя сидеть, — слышит он снова голос Кристиана, — ты промокнешь насквозь. Пойди лучше к Наполеону в рубку.
— Нет, мне здесь хорошо.
— Завернись хотя бы в робу! — кричит Кристиан. Енс Фердинанд слушается.
Шквал проносится мимо. Мощный порыв ветра. Солнечные лучи скользят по пустынному морю. И снова темнеет. Белые гребешки выпрыгивают из воды. Бот начинает качать. Енс Фердинанд с трудом поднимается. Он дрожит всем телом, в глазах темнеет, и в этой темноте сверкают крупные и ясные, как звезды, искры. Вверху, в рубке, он видит белый затылок ничего не подозревающего Наполеона.
Град хлещет по палубе. Бот качает со страшной силой. Пастор Кьёдт с изумлением констатирует, что пилюли от морской болезни действуют. Его то поднимает вверх, то бросает вниз. Это почти приятно, по спине проходит щекотная дрожь, как в детстве, когда его качали на качелях.
Симон-пекарь читает Библию.
«Если бы я относился к категории высокомерных духовных лиц, — думает пастор Кьёдт, — как, например, пастор Симмельхаг, то я бы только пожимал плечами, глядя на всех этих сектантов и пророков. Или даже досадовал. Но я никогда не был таким. Хвалить меня за это не надо. Ведь мне это не стоит усилий. Я просто таким родился. Я из деревни. Я не принадлежу, как Симмельхаг, к древнему и болезненному пасторскому роду. У меня нет катара желудка, и я не страдаю манией преследования. Я живу среди живых людей. Я понимаю островитян, не хуже чем своих ютландцев. Я беседую с ними, принимаю участие во всех их делах и заботах и время от времени хоть в слабой мере помогаю им. Это вместо того, чтобы, как некоторые другие, сидеть в своем кабинете и грызть теологические орехи… Для чего у меня, если говорить правду, и ума не хватает. Но все же хватает ума, чтобы знать, что Иисус отнюдь не был другом книжников и фарисеев. Не надо горечи. Но если бы на моем месте был пастор Симмельхаг, и этот пекарь со своей Библией… Н-да».
Мысли пастора Кьёдта возвращаются ко дню погребения Ивара Бергхаммера. Странная громовая речь пекаря. Да, это была речь неученого, невежественного человека. Но какая память! Симмельхаг назвал бы это глоссолалией[20]. Или — острой бритвой слова в руках пьяного. И все же он сказал что-то хорошее, самобытное. Иногда полезно взглянуть на вещи с крайней позиции. Конечно, Апокалипсис — это ведь тоже слово божье. И в сущности, все шло так гармонично, до самой последней минуты, пока не запели псалом: «Скажем друг другу прощай».
Пастор Кьёдт складывает руки и тихонько напевает прекрасную мелодию псалма. Острый, резкий профиль Симона вырисовывается в тени под полуютом. Пастор Кьёдт поистине испытывает некоторую симпатию к этому сектанту, покоренному словом, этому пекарю, который чувствует себя провозвестником, апостолом, пророком. Правда, никто из апостолов не был пекарем, но все были простыми людьми, рыбаками и ремесленниками. Да и сам Спаситель был сыном плотника.
— В сущности, — вдруг говорит пастор, покашливая, — да, простите, что я мешаю, Симонсен, но что я хотел сказать, в сущности… ух, как качает!
Его поднимает вверх, какое-то мгновение он почти парит в воздухе, как будто закон тяготения отменен. Но страдает ли он морской болезнью? Нет.
С другой скамьи, на которой лежит молодая девушка, слышится легкий вздох. Пекарь стремительно встает и подходит к ней. Укачало? Нет. Но здесь так жарко.
— Да, правда, жарко! — подтверждает пастор и обнаруживает, — что он сильно вспотел. — Ничего удивительного — лежишь в пальто, в кожаном жилете и длинных резиновых сапогах. Снова вверх… ой-ой… чуть не до самого потолка. А теперь катишься вниз… Ух! Но морской болезни и в помине нет. Чудо.
— Где Енс Фердинанд? — спрашивает Лива.
— На корме, ему немного дурно, — сообщает пекарь.
Пастор Кьёдт снова начинает мурлыкать себе под нос. Спохватывается. Пожалуй, здесь неподходящее место, ведь на борту горе и смерть. Он демонстративно долго вздыхает. И думает: «Увы, мы — старые пасторы — привыкаем к горю. Если ты столько лет… да-да, это неизбежно. Когда узнаешь о чьей-то смерти, то это в первую очередь затрагивает тебя с профессиональной стороны. Мысли сосредоточиваются на надгробной речи, все личные чувства отбрасываешь… думаешь о погребении, когда ты станешь центром происходящего. Может быть, это нехорошо, бог его знает, но это так, и лицемерить тут незачем.
Но теперь, поскольку я валяюсь тут без дела и не страдаю морской болезнью, я могу подготовить речь, которую придется держать над бедным покойником, лежащим там, на палубе. Ужасная судьба. Молодой, здоровый, способный моряк, пренебрегавший опасностью и не в пример другим не оставшийся на берегу, когда плавать стало очень страшно. Он потерпел кораблекрушение. Но чудом был спасен. Однако как бы только для того, чтобы его поразил другой, худший удар судьбы. Ибо опасность подстерегает нас всюду».
Кстати о тех, кто пренебрегает опасностью. Пастор Симмельхаг заявил вчера во всеуслышание, что не понимает, как Кьёдт решается ехать в столицу и обратно по морю, во всех отношениях столь ненадежному. Поездка хотя и не долгая, но судно должно проходить через опасную зону, через зону военных действий: А я ответил только: «Ну и что», не делая из этого события… мне даже в голову не пришло встать в позу. Я никогда не испытывал страха. Не зря в течение всей жизни вырабатываешь в себе веру в провидение, веру, которая никогда еще не оказывалась напрасной.
Особой необходимости в этой поездке не было. Друг — коммерсант Лиллевиг — мог бы поехать сам и договориться о покупке судна. Но на Лиллевига, хоть у него и много достоинств, не всегда можно положиться, он легко увлекается и дает себя уговорить, такой уж у него характер, поэтому-то в свое время он и влип. Его, наверное, уговорили бы купить «Лорда Нельсона» за семьдесят пять тысяч. Ну а он, пастор Кьёдт, все разузнал, все разнюхал и сказал: «Нет, спасибо». И напал на лучший случай, которым он воспользовался не задумываясь.
Совершенно случайно он заключил другую сделку и заработал пять тысяч крон чистыми. И все деньги вложил в свои трактаты.
Эти трактаты постепенно превратились в навязчивую идею пастора Кьёдта. Они действовали без шума, но эффективно. Как раз теперь, во время войны, когда на острова не приходили ни газеты, ни журналы и жителям стало нечего читать, необходимо было заняться трактатами. Старое изречение гласит: «Пока торговец спит, его реклама работает». Его можно перефразировать так: «Пока пастор спит, его трактаты работают». Даже после его смерти эти маленькие печатные листки будут продолжать жить своей жизнью. Они — Ноевы голуби. Вообще-то прекрасная идея для общего заглавия: «Ноевы голуби». Он вдохновенно возблагодарил господа за эту идею. Имя издателя не будет указано, нет. Не будет указано и «Редактор пастор Ю. Кьёдт». Нет, только «Ноевы голуби». И виньетка в виде летящего голубя с масличной ветвью в клюве. Это будет символизировать живое слово, которое останется, даже если весь мир погибнет в это ужасное время!..
На пять тысяч крон можно выпустить не меньше двухсот тысяч трактатов. Пастор Кьёдт предвкушает радость возвращения домой, где он спокойно займется подбором цитат из Библии и составлением текстов. Он мысленно видит перед собой белый рой летящих листов, это бесплатное, безымянное, благословенное чтение, этот беззвучный снегопад, проникающий в сердца… Нет, не снежинки, а зерна для посева… миллионы золотых зерен… целое состояние… состояние!
«Где мы?» — в полусне слышит он голос молодой девушки и ответ Симона: «Мы скоро будем у берега». «Ну да, уже, — думает пастор. — Значит, я спал… несколько часов». Он прекрасно выспался. Бот качает не так уж сильно — здесь, где течение слабее, волны не такие крутые.
На мгновение становится темно. В проем двери просовывается голова Кристиана. Он, задыхаясь, спрашивает:
— Енс Фердинанд здесь? Нет? Я так и думал!.. Значит, его нет! Он упал в море, Симон!
Лива стремительно вскакивает со скамьи, прижимая руки ко рту:
— Иисусе Христе!
В одну секунду Кристиан и Симон на палубе. За ними Лива. Море ярко-синее, солнце блестит на мокрой палубе.
«Мне тоже следовало бы встать, — думает пастор Кьёдт. — Но с другой стороны, я ведь ничем помочь не могу, а если я заболею морской болезнью, я буду лишь в тягость другим, так что…»
Около часа бот кружил у места происшествия, вернулся назад гораздо дальше, чем необходимо, но, во всяком случае, было сделано все, что можно. Худой офицер руководил поисками и прилежно пользовался биноклем. Но все тщетно. Енс Фердинанд бесследно исчез.
И бот снова направился к югу.
— Мне не в чем себя упрекнуть, — сказал Фьере Кристиан с жалкой улыбкой. — Я просил, я умолял его спуститься под палубу или пойти в рубку. А вообще-то погода не такая, чтобы человека смыло с кормы. Отнюдь нет! Или он стоял, наклонившись над бортом, и потерял равновесие… или он покончил с собой!
book-ads2