Часть 24 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Кстати. Нам еще надо найти одну дамочку. Она поставляла лаборатории уникальные реактивы. Связана с медициной и, по-видимому, с твоим клиентом.
— С Почасовиком?
— Допускаю. Уж слишком там все плотно сплелось, Почасовик спал с Татьяной, дядя Татьяны сбывал наркотики, а потом наложил на себя руки. Кто-то помог им в первый раз забрать реактивы с хутора. Тот, кто тебя там видел.
— Дама с соседнего хутора, кто же еще.
— Браво! Таисия Файнберг, работает в роддоме, очень ушлая дамочка. Кстати, у нее обнаружили письма твоего Почасовика.
— Я еще в понедельник послал шифровку, но он исчез.
— Правильно. Его изуродовали, он уже не человек. Объект для экспериментов в одном московском НИИ. И вот здесь советую тебе обратить внимание на рассказ свидетеля. Он поведал, что Красавчик как-то сказал: «Мне плевать на ваши вонючие радости. Мне деньги нужны для новых исследований и экспериментов. Я составлю такие программы, что мир ахнет, я создам новое существо». Заметь, не нового человека, а новое существо. И еще слово «мир».
— Ты думаешь…
— Я полагаю, вернее, предполагаю.
— Когда я смогу повидать Никитенко?
— Через неделю, я думаю. Смешно, но у него точно такое ранение, как у Пушкина. Но, в отличие от Пушкина, его спасут. Можно совет?
— Нужно.
— Не трать времени на Никитенко. Здесь все ясно. Никитенко тоже химик по профессии, производил «литературный» поиск, а покойный осваивал синтез наркотика. И освоил. А вот чем он занимался в Москве — это уже твой вопрос. Нам и так хватит возни. Семьсот эпизодов преступной деятельности. Изъято денег и ценностей на миллион долларов, финских марок, готовой продукции, сырья на сумму в три миллиона по нынешним ценам черного рынка. Арестовано пятьдесят два участника. Трофеи: пулемет, карабин с оптическим прицелом, огнестрельное и холодное оружие. На Новороссийской в лаборатории — ракетница с патронами, газовый пистолет итальянского производства… наган он взял с собой. И воспользовался, ушел в мир иной.
— А вот куда девались те двое — мужчина и женщина, что работали в лаборатории? И кто они такие?
Конурка-то жутковатая. Это для зверей, пожалуй, конурка… Это ж надо в двухкомнатной квартире с темной кладовкой производство наладить…
Он, наклонившись над рюмкой, качал кудлатой головой.
«Все. Спекся. Надо закругляться», — подумал Герман, но Грустный вдруг резко поднял голову.
— В Москву, в Москву… — пропел он с мхатовским подвы-вом, — в Москву, Герман Васильевич, и не тяните резину.
Серенький денек мало разнился от серенькой ночи. У шофера было какое-то дельце на Выборгской, и они, как в заколдованном сне, проехали мимо кирпичного дома на Новороссийской, дома, таившего в своих кооперативных недрах адскую квартиру-лабораторию.
Грустному было все равно. Он дремал, запрокинув голову на спинку сиденья, и лицо его было мертвенно-неподвижным.
«А ведь таким он будет лежать в гробу, — подумалось Герману Васильевичу. И еще: — Разве можно сравнить твое баловство с нечеловеческим напряжением жизни Грустного? Близость смерти — это тебе не еженедельные тренировочки по рукопашному бою и стрельба в тире».
О «баловстве» думать не хотелось, и Герман Васильевич устремил взор за окно. Проехали почему-то по Грендцерскому мосту, потом — вдоль Ботанического. Слева казармы, справа — темная зелень сада. Яхты на канале.
«Господи, до чего же я люблю этот город! Это серое нечто, то ли поднявшееся из воды, то ли спустившееся с неба.
Город сумасшедших, отравленных белыми ночами и ртутными испарениями. Город пьяниц, роскошных проституток и истеричных женщин. Интеллигентных старушек и тихих домашних алкоголиков, эротоманов и хватких молодых дельцов «без сантиментов»… Огромное кладбище, где надгробия — дома. Кому дворец над Невой, кому — убогое строение на углу набережной и какого-нибудь Ловизского; кому — вибропро-катная башня в Купчино, кому — сталинский урод на проспекте Маркса. Здесь люди не глядят в зеркала, потому что боятся не увидеть свое отражение».
Герман Васильевич вспомнил о давней своей задумке — дописать рассказик об одном забавном человечке.
Рассказик обещал выйти смешным.
«Сегодня — спать, а завтра — допишу», — уже в полудреме подумал Герман Васильевич. Сквозь сон он слышал, как на Куйбышева водитель тихонько будил Грустного, а дома повалился снопом. Но дописать «назавтра» рассказ не удалось. Ночью «Красной стрелой» Герман Васильевич по приказанию начальства отбыл в Москву.
* * *
Из домашних сочинений Германа Васильевича.
Один коммунист работал начальником далекой стройки на вечной мерзлоте. Теперь считается, что это американцы первыми построили на вечной мерзлоте ГЭС, но это неправда, потому что, используя вечную мерзлоту как основу тела плотины, а также используя неисчерпаемый контингент ГУЛАГа, первая мерзлотная ГЭС была построена в нашей стране. И что самое интересное — в дни Великой Отечественной войны, которую на Западе почему-то называют Warld War II.
Но речь не об этом, а том, что семья начальника находилась в это время в блокадном Ленинграде. Его красавица жена с двумя мальчиками — Казимиром пяти лет и Феликсом трех лет, — а также с бабушкой детей, то есть матерью мужа, подвергались немыслимым страданиям в темной комнате на Васильевском острове. Был ещё один мальчик по имени Волик, грудной, но он умер, потому что у матери не было молока. Молочный порошок тогда голодающим не поставляли, как это делает сейчас немецкая благотворительная фирма «Каритас», и Волик тихо умер. Но все же на него можно было получить немного хлеба и жиров, поэтому несчастная мать скрыла факт его смерти, а так как схоронить его она не могла, не имея сил долбить мерзлую землю (не то что контингент ГУЛАГа в Заполярье), трупик Волика положили между оконных рам до прихода весны.
Так они и нежили в темной холодной комнате, где Казимир и Феликс (названный, кстати, в честь железного ксендза, который впоследствии и стал идеалом юноши) согревались под тряпьем теплом своей несчастной матери, между рам хранился маленький кулек — Воля, а на соседней кровати тихо угасала бабушка, когда-то носившая белоснежные воротнички и читавшая Шпенглера и Гегеля в подлиннике. Бабушка скончалась весной сорок третьего, и жене коммуниста, строящего ГЭС в Заполярье, выдали справку, что смерть наступила в результате воспаления легких и преклонного возраста, хотя бабушке еще не было шестидесяти и воспалением легких она не болела. Но в результате справки улучшилась блокадная статистика, так же как с помощью все того же воспаления легких улучшалась статистика Лубянки и ГУЛАГа.
А вскоре после того, как похоронили бабушку и Волика вместе на Смоленском кладбище, пришел человек в кожаном пальто, подаренном ему в Мурманске капитаном английского конвоя, и сказал, что их муж и отец велел ему (кожаному пальто) увезти семью из блокадного города.
Они ехали через Ладогу в ослепительный весенний день. Казик сумел привязать саночки к автобусу, но когда приехали, оказалось, саночек нет. И не то чтобы оторвались, отвязались, а веревка кем-то была срезана с помощью очень острого ножа. Видимо, когда попали под бомбежку и царила суматоха.
В Вологде в санпропускнике, наконец, вымылись и избавились от вшей. Феля ходить не мог, и его внесли в санпропускник на чьей-то спине. Решили двинуться к родственникам в Котлас. Когда жена коммуниста, до войны очень красивая и нарядная дама, постучалась в одну из дверей в коридоре Котласского барака, сестра не узнала ее и, сказав: «Сейчас», — ушла в глубь комнаты и вынесла ей кусок хлеба, как нищенке.
Казик и Феля ждали мать на крылечке барака. Потом, конечно, сестра узнала сестру и, конечно, пустила жить в свою комнату, где она жила с двумя дочерями. Кожаное пальто еще сообщило, что скоро будет вызов от мужа-коммуниста и тогда они все поедут в Заполярный поселок на стройку ГЭС, и хотя там холодно и тундра и темного времени гораздо больше чем в Ленинграде и белого же больше, — жить они будут там хорошо, потому что у мужа и отца-коммуниста теплая двухкомнатная квартира, много яичного порошка и тушенки (американских). Вызова почему-то долго не было, и тогда жена коммуниста взяла детей и поехала в Ленинград, с которого уже была снята блокада. Феля начал ходить, но ходил очень плохо, и от вокзала мать несла его на Васильевский на закорках, а Казик тащил вещи. В Ленинграде мать пошла в Управление и спросила, жив ли её муж-коммунист, потому что нет от него никаких известий.
Ей в Управлении ответили, что он не только жив и здоров, но и очень хорошо строит на вечной мерзлоте ГЭС и что, если она хочет, то может через Управление послать ему весточку. Она послала, и вскоре муж и отец-коммунист появился на Васильевском (острове) в кожаном пальто тоже от английского конвоя.
После слез, объятий и поцелуев отец и муж сказал, что у него есть серьезный разговор к жене, и они ушли на кухню, где шипел примус, а Казик и Феля остались в комнате и ели американскую сгущенку.
Честный коммунист сказал:
— У меня к тебе есть важное сообщение, постарайся принять его разумно. Дело в том, что я полюбил другую женщину и хочу жить с ней, а чтобы тебе было легче, я возьму Казика.
Младший, Феля, видимо, ему не очень нравился, и он его оставлял даром.
Жена коммуниста и мать Фели, а главное, Казика, встала с табуретки, на которой сидела, и подкрутила фитиль примуса, который уже коптил. Потом она снова села на табуретку и сказала:
— Поезжай на стройку и подумай, а мы будем жить здесь и ждать.
Честный коммунист зашел в Управление, где у него были важные дела, связанные с лопатками турбины, потом в ГУЛАГ, где у него тоже были важные дела, связанные с контингентом строителей, и вечером в специальном вагоне уехал в Заполярье.
А его жена вовсе не стала ждать, как она сказала ему, а, оставив Казика и Фелю на попечение племянницы, которая тоже, став взрослой девушкой, принесет ей горе, уехала в Заполярье.
Когда она пришла в «коттедж» начальства стройки, прозванный населением поселка «Кремлем», мужа-коммуниста дома не было. Он был, конечно, на стройке, потому что почти все силы и почти все время отдавал делу. Соседи сказали, что ключ всегда лежит под половиком у двери, но глядели на нее как-то странно, а она сделала вид, что не замечает их странных взглядов.
В квартире было чисто, а на столе лежала стопка выстиранного и выглаженного белья и полотенце. Сверху белья и полотенца лежала записка: «Любик, сходи в баню».
Жена коммуниста позволила себе только порвать эту записку, а больше ничего не позволила и стала ждать. Она развела яичный порошок, который очень любил муж-коммунист, если сделать его по правилам: с мукой и с содой чуть-чуть на кончике ножа. Открыла американскую тушенку, поставила на стол тарелки, положила ножи и вилки.
Около шести вечера дверь открылась и в комнату вошла очень толстая женщина в длинной шинели, подпоясанной веревкой, в сапогах, в оленьей шапке с длинными ушами.
Видимо, она видела жену своего друга-коммуниста на фотографии, потому что не удивилась, поздоровалась вежливо, сняла оленью шапку, развязала веревку, сняла шинель и повесила на вешалку, стоящую на одной ноге с несколькими загнутыми рогами наверху. Вешалку эту когда-то привезла сюда с большим трудом и мучениями жена коммуниста из Ленинграда.
У женщины был хриплый, прокуренный голос, и звали ее, кажется, Лида. Она не стала ничего говорить, выяснять, объяс-нять, оскорблять, а вынула из вещмешка кусок мороженой лососины, две банки крабов и кусок паюсной икры в газете «Правда Заполярья».
Все это она положила на стол, а жена коммуниста вынула тарелки из буфета, принадлежавшего когда-то бабушке, которая в подлиннике читала Освальда Шпенглера и Георга Вильгельма Гегеля, и положила на них лососину и паюсную икру, а банки с крабами очень ловко открыла собственным финским ножом пришедшая женщина, упомянув при этом, что она работает в итээровской столовой. Потом она села у окна и закурила «Казбек». Жена коммуниста принесла из кухни пепельницу в виде чугунной ветки виноградных листьев каслинского литья, которая (ветка) тоже когда-то принадлежала бабушке, читавшей Шпенглера в подлиннике.
Работник столовой поблагодарила и сказала, что, наверное, понадобятся стопки. Жена коммуниста достала и стопки, из них две серебряные и одну граненого стекла, тоже принадлежавших бабушке. Здесь она немного внутренне смешалась, прикидывая, кто из них двоих будет пить вместе с «Любиком» из серебряных чарок. Пользование серебряной чаркой несомненно должно будет обозначить положение дел.
Решила предоставить выбор Любику, тем более, что в разгар ее сомнений раздались в коридоре шаги и на пороге появился сам коммунист.
— Какая компания! — радостно воскликнул он, увидев жену и работника итээровской столовой, — а у меня как раз пятизвездочный с собой. Масленников презентовал, он вчера прибыл, — сообщил отдельно итээровскому работнику.
— Сам Масленников?! — ахнула работник, обливая его лучистым любовным взглядом, — Генерал-майор!
— Да не генерал-майор, а генерал-полковник, — несколько резковато поправил коммунист.
Но жена знала, к сожалению, что резкость и, даже грубость тона не означала отсутствия чувств, а была дыханием большой стройки и непримиримости позиции, подвергавшейся время от времени пьяным нападкам обозленных, но полезных делу, спецов из контингента опять же спецпереселенцев.
— Давайте, девочки, хозяйничайте, а я харю сполосну, намотался сегодня… запороли сволочи… четвертая штольня… сброда понагнали… — доносился, исполненный мужества и веселого негодования голос коммуниста из кухни сквозь фырканье и звяканье штыря рукомойника.
Сидели хорошо. Честный коммунист увлеченно рассказывал о своем нелегком деле, женщины налегали на икорку и уже оттаявшую лососину.
А настенные часы в футляре (конечно же, Павел Буре) и, конечно же, снятые когда-то со стены квартиры, что была на Петергофском, в том доме, где из окна в незабываемом 1917 выкинули пристава, настенные часы в футляре с неумолимой поспешностью накручивали узорными стрелками час за часом. Вот уж и двенадцать пробило, а муж, и отец, и Любик, но прежде всего коммунист, и, как говорил один очень хороший писатель, «далеко не импотент», рассказывал одну историю смешней другой.
Пятизвездочный был давно выпит, выпита и водка, обозначенная на бутылке мелко «российская», а крупно «ВОДКА», появилась третья — невзрачная просто «ВОДКА», работник итэ-эр расстегнула ворот гимнастерки и стали видны матерчатые плоские пуговицы солдатского белья. Нежная кожа жены коммуниста, предмет ее гордости, порозовела, но выглядела жена очень глупо, потому что совершенно была не в курсе разговора мужа с итээровским работником. Например, не знала людей, упоминаемых в рассказах. Раза два она очень неуместно и неуклюже попыталась встрять с рассказами о детях и жизни в Котласе, но под рыбьими взглядами скучающих слушателей цветы красноречия увядали, а на смену приходил чертополох косноязычия.
Вот и два пробило, а веселой истории о том, как в мае, «упившись вдупель», он бросился в кипящие ледяные воды реки-энергоносителя, конца не было видно.
Жена встала и ушла в спальню.
Разбирая постель, имевшую приметы неистовой страсти коммуниста и отсутствия гигиенических прокладок в местной аптеке, жена обратила внимание на то, что голоса в соседней комнате стихли.
Она подумала, что, видимо, работник итээровской столовой пошла домой, а ожидающий расправы муж допивает в молчании остатки Простой, и еще она подумала, что все же нехорошо было в таком опасном месте, где до зоны пятьсот метров, отпускать ночью женщину без провожатого, даже если на женщине шинель, подпоясанная веревкой, на ногах сапоги, а на теле солдатское белье.
Но когда она открыла дверь, то в свете луча света, вырвавшегося из спальни, увидела горбящуюся спиной мужа и согнутыми коленями итээровки композицию, прикрытую, как памятник в день открытия, тканевым голубым покрывалом. В отличие от памятника композиция равномерно вздымалась, издавая звуки «вдох-выдох».
book-ads2