Часть 10 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В реальности и римляне, и их враги совершали всевозможные жестокости. Военнопленных зачастую было крайне трудно контролировать и нечем кормить, а потому древние военачальники часто предпочитали захваченных противников в живых не оставлять. Как-то раз Ганнибал, оказавшись запертым римлянами с обеих сторон на узкой горной дороге, первым делом распорядился перебить почти пять тысяч пленных римлян, чтобы те не подняли вдруг восстания (Аппиан, Война с Ганнибалом, 14). В данном случае ситуация у карфагенян была в буквальном смысле стесненная, хотя вряд ли это послужит извинением учиненной резне. Много чаще, однако, варварское обращение с военнопленными должно было подать врагу недвусмысленный сигнал: пощады не будет никому. Сокрушив галлов и пленив их предводителя Верцингеторига, Юлий Цезарь приказал, чтобы всем защитникам их последнего оплота — крепости Укселлодонум — отрубали правую руку после того, как они сдадутся. Вероятно, этим преследовалась цель сколь назидательная, столь и практическая — не допустить повторения вооруженного восстания галлов против римлян. Для большей убедительности Цезарь приказал расселить изувеченных, благо было их немало, по всей территории покоренной провинции. Они служили единоплеменникам живым напоминанием о том, что ожидает тех в случае восстания против римского владычества.
Греческий историк Полибий рассказывает интересную историю о том, как восставшие против власти Карфагена галаты систематически зверски увечили пленных с целью устрашить карфагенян и отвадить их от мысли о подавлении мятежа. Отослав прочь прибывших из Карфагена по этому случаю переговорщиков, мятежники постановили предавать мучительной смерти каждого пленного карфагенянина, а каждому их союзнику отрубать руки и отсылать обратно в Карфаген (Всеобщая история, I.80–81). Полибий связывает такие действия с особой психологией. Точно так же, рассуждает он, как существуют нарывы и наросты на теле, бывают они и на человеческой душе. Это может развиться в человеке настолько сильно, что он станет более злым и жестоким, чем любое другое животное. Если относиться к страдающим с добротой и милосердием, они становятся лишь более недоверчивыми. Если обращаться с ними грубо, ярость этого человека только возрастает до тех пор, пока не найдется поступка настолько отвратительного или зверского, чтобы он не мечтал совершить его, будучи убежденным, что проявляет подлинный героизм. В конце концов эти военные преступники становятся исключительно жестокими и не могут более называться людьми. Полибий винит в этом несколько моментов: плохое воспитание в детстве, подверженность привычному насилию и беспринципность тех, кто ими управляет (Полибий, Всемирная история, I.81).
К чести римских воинов, они не имели обычая измываться и глумиться над пленными. Похоже даже, что существовал некий регламент, устанавливавший нормы обращения с военнопленными. К врагам часто проявлялось снисхождение, в частности и с учетом перспективы обмена пленниками (см. напр.: Ливий, История Рима, XXII.23). Помимо обмена пленных существовала возможность их возвращения за выкуп, а иногда и просто в качестве жеста доброй воли. Плененных чужеземных царей часто прощали и отпускали с миром, предварительно разоружив и распустив по домам их армии. В общем, имел место дифференцированный подход, предполагавший разные варианты в зависимости от выбранной стратегии воздействия на врага — запугать, побудить присягнуть, смириться с поражением, иногда даже утишить горечь от него, — но непременно с позиции силы, с демонстрацией римского могущества или благого милосердия. Римская юриспруденция зиждилась на чередовании показательно жестоких наказаний и напускной милости к падшим. Так и римские военные прекрасно понимали: всех врагов не истребить, а значит, нужно прилагать и миротворческие усилия, хотя бы ради морального обоснования легитимности вводимого римского правления.
От случая к случаю римляне прибегали к депортациям и перемещениям гражданского населения в рамках послевоенного урегулирования. Особняком стоит геноцид альпийского племени салассов, упорствовавшего в непокорности и своевольничавшего до такой степени, что римляне не успокоились, пока не очистили от этого племени спорные земли, частично истребив его, а тех, кто выжил, продав в рабство. Римляне оказались морально готовыми не только физически истребить дееспособное население отдельно взятого народа, но и попросту стереть память о нем со страниц истории. Это воспринималось как естественное миротворчество не только самими римлянами, но и, вероятно, теми немногими уцелевшими салассами (надо полагать, из проримской фракции), которые только выиграли от приобщения к римскому образу жизни ценой отказа от своей горской идентичности.
Вражеских лазутчиков обычно ждала смерть, но иногда и они отделывались тяжелыми увечьями в назидание тем, кто замышляет ступить на эту стезю. Тит Ливий, в частности, приводит в пример карфагенского шпиона, который в течение двух лет прятался в Риме, прежде чем был пойман. В конце концов ему отрубили руки и освободили. Другая история: как-то раз распяли двадцать пять рабов; доносчик получил свободу и двадцать тысяч сестерциев (История Рима, XXII.33).
Другое дело послы. Официальных представителей других государств не смели тронуть: к ним относились с благоговением. И наоборот: любая обида (в том числе и мнимая), причиненная римским легатам, могла спровоцировать римлян на сокрушительные ответные действия. Венеты, взяв в заложники и бросив в тюрьму послов Цезаря, горько об этом пожалели. Тот быстро снарядил свой флот, заручился поддержкой союзников и, как только позволила погода, прошелся по венетам огнем и мечом, хотя эти последние к тому времени уже и сами понимали, какую ошибку совершили (Цезарь, Галльская война, III.8—10). Поначалу венеты попросту не знали, что дурное обхождение с римскими посланниками чревато неприятными последствиями. Мы видим, что система международного права складывалась через выражение протеста прямыми ответными действиями, а не направлением нот. Однако поступок венетов указывает, вероятно, и на то, что не все народы были согласны с новым миропорядком и приданием римским посланникам особого статуса в сравнении с посланниками других народов.
Женщин в ходе войн, естественно, насиловали. Ливий (История Рима, XXXVIII.24)[78] рассказывает, что от изнасилования не были застрахованы даже самые знатные женщины. Во время военного покорения римлянами восточного кельтского племени тектосагов на севере Галатии (центральная нагорная часть современной Турции) удалось захватить в плен и поместить под стражу жену местного царя, «отличавшуюся необыкновенной красотой». Центурион, начальник стражи, был сластолюбив и жаден к добыче. Поначалу он пытался склонить женщину к добровольной близости, но, столкнувшись с сопротивлением, взял ее силой. Ливий пишет об этом случае как о вполне обыденном. Действительно, плененная царица теряла свой статус и низводилась до положения рабыни. Вероятно, автор и не упомянул бы об этом случае, если бы поруганная женщина на отомстила обидчику: последнего сгубила жадность. Он решил тайком от всех продать обесчещенную невольницу ее родным, а когда царевы слуги принесли в условленное место выкуп за свою госпожу, та на местном языке приказала им умертвить центуриона. Отсеченную голову насильника она затем предъявила своему мужу в доказательство того, что «отмстила за причиненное насилие». Ливий, очевидно, счел эту историю достойной включения в летопись по причине, во-первых, знатности пострадавшей, а во-вторых, не по-женски решительной расправы, которую она учинила над обидчиком. В реальности, конечно, множество женщин в завоеванных землях подвергались изнасилованию вражескими воинами, считавшими их вполне законным трофеем. Нетрудно догадаться, что немногим жертвам удавалось добиться какой-либо компенсации за бесчестие.
Несмотря на подобные бесчинства, римляне всё же требовали от своих солдат соблюдения некоторых стандартов цивилизованного поведения. Ливий, описывая войска карфагенян, противостоявшие римлянам во время Второй Пунической войны, особо подчеркивает вопиющее варварство и зверскую свирепость этих нелюдей из диких земель. Карфагенские войска были стянуты из самых дальних уголков мира, «от Геркулесовых столпов»[79]. Географическая удаленность от центра империи означала непонимание римских ценностей, и карфагенские наемники подходили под это определение: «солдаты, не знающие ни законов, ни правил человеческого общежития», не знающие даже человеческого языка. Дикарь Ганнибал сделал из них «совершенных зверей», научив — «стыдно сказать — есть человеческое мясо». Человек, родившийся в Италии, едва ли захочет видеть этих людей хозяевами. Даже в мысли вступить с ними в любой контакт есть что-то нечестивое (Тит Ливий, История Рима от основания города, XXIII.5)[80].
Разумеется, пропаганда, но весьма убедительная для своего времени.
Римлян приводили в неистовство и военные преступления против их легионов. В частности, в 9 году вероломные германские «союзники» завели римскую армию под командованием Квинтилия Вара в болотистый Тевтобургский лес, в окружение превосходящих сил враждебных племен, и вместе с ними устроили им здесь кровавую бойню. Разгром был столь чудовищным по замыслу и исполнению, что даже сам Август был крайне огорчен, бился головой о дверной косяк и повторял: «Квинтилий Вар, верни легионы!» (Светоний, Божественный Август, 23). Шестью годами позже, повествует уже Тацит, в Германию отправилась экспедиция под командованием Германика — с целью отдать последний долг павшим воинам. Поручение оказалось не из легких, поскольку место побоища находилось глубоко в тылу врага. Передовой отряд обследовал чащи горных лесов, наводил мосты и прокладывал гати через трясины и заболоченные луга, пока не наткнулся на лагерь Вара, а затем и на следы побоища. Здесь и там на солнце белели человеческие кости. Повсюду были раскиданы расколотые копья и конечности лошадей, а человеческие черепа были прибиты на видном месте к дереву. Здесь же можно было увидеть алтари, на которых германцы жестоко убили трибунов и главных центурионов. Немногие пережившие эту катастрофу показывали виселицы и ямы, использовавшиеся для истребления пленных. Затем прибыл и почитаемый войсками за цезаря Германик, чтобы первым бросить горсть земли на могилу павших (Анналы, I.60–62).
Тут становится понятным замысел и подтекст произведения. Показано, что молодой Германик полон пиетета к павшим товарищам, он отдает им долг чести. В то же время его многоопытный соперник Тиберий, который участвовал в той германской кампании, а теперь готовился стать преемником Августа, представлен более прагматичным. Тиберий не одобрял действия Германика: он считал, что негоже показывать воинам последствия этого масштабного разгрома, чтобы не деморализовать их и не вселить трепет пред врагом. Тиберий изображен грамотным полководцем, сосредоточенным на военном аспекте происходящего, но лишенным сакральных качеств, которыми, по мнению Тацита, должны обладать правители империи. Другое дело Германик, воистину великий римлянин, понимавший необходимость торжественного погребения останков и воздания должного памяти римских воинов, павших в результате страшного вероломства.
Жертвы среди мирного гражданского населения были неизбежны. Вероятно, никто не занимался его истреблением намеренно, но в арсенал военных действий, направленных на подавление сопротивления противника, входили приемы, бьющие по всем группам граждан. Уничтожение запасов продовольствия, к примеру, неизбежно вело к голоду и жертвам среди гражданского населения. Потерпев ряд поражений от войск Юлия Цезаря в открытых схватках, предводитель восставших галлов Верцингеториг решил полностью сменить тактику. Чтобы лишить наступающих римлян источников провианта и фуража, его конница уничтожала фермы и деревни, находившиеся впереди римских войск. Кроме того, он старался сжигать все города, которые могли захватить римляне (Юлий Цезарь, Галльская война, VII.14). Римляне также не гнушались целенаправленным уничтожением сельскохозяйственного производства на завоевываемых территориях. Объявляя войну, Рим открыто провозглашал вражескими не только армии, но и земли противника. Кроме того, при необходимости римские полководцы без колебаний использовали стратегию «выжженной земли» даже и на собственной территории, только бы воспрепятствовать продвижению вперед вторгшихся врагов.
Важнейшими мишенями при любом нашествии являлись города противника, а после захвата они нередко подвергались варварскому разграблению или полному уничтожению. Ливий описывает, как еще в 672 году до н. э. римские легионы стерли с лица земли италийский город Альбу, изгнав население и даже не позволив жителям захватить с собою ларов с пенатами. Улицы заполнили беженцы, многие плакали и стонали, проходя мимо храмов, находившихся теперь в руках римлян. Людям казалось, что сами боги захвачены в плен (История Рима, I.29).
Если город упорствовал в сопротивлении и его приходилось осаждать или брать приступом, то участь жителей после падения города обычно бывала совсем незавидной. Мужское население, как правило, истребляли, а женщин и детей угоняли в рабство. Сам город после разграбления сравнивали с землей, а принадлежавшие ему земли конфисковывали и основывали здесь новое поселение римских колонистов. В ту пору в городах проживала совсем небольшая доля населения, а их площадь не позволяла укрываться за крепостными стенами большому числу селян. Таким образом, стирая с лица земли вражеские города, римляне не преследовали цели этнической зачистки данных земель, а лишь обезглавливали местное население, лишая его политического руководства, богатейших членов общества, институтов государственности, символов суверенитета и храмов.
Поражает жестокость, с которой римляне разоряли города. Полибий описывает поведение римлян после захвата Нового Карфагена в Иберии в 209 году до н. э. Сципион, следуя римскому обычаю, приказал своим войскам атаковать гражданское население: убивать всех, кого встретят, не щадя никого, независимо от возраста. Полибий считает, что римляне следовали этому обычаю, чтобы внушать ужас своим врагам. В результате, говорит он, когда города захвачены римлянами, улицы завалены трупами мирных жителей и даже собак и других животных. Как только предводитель Нового Карфагена сдался, Сципион распорядился прекратить резню и начать разграбление. Вся награбленная добыча была собрана на рыночной площади, чтобы генерал разделил ее по своему усмотрению (Полибий, Всеобщая история, X.15).
Шокирующая картина. Однако она не выходила за рамки принятых правил ведения войны. В другом месте Полибий ясно показывает, что и в мародерстве были строгие границы допустимого, нарушение которых считалось бесчинством: «Отнимать у неприятеля и уничтожать крепости, гавани, людей, корабли, плоды, вообще всё то, потеря чего обессиливает противника, выгодно для борющегося и облегчает ему достижение цели, — к этому обязывают нас законы и правила войны». Это вполне нормальные военные действия, утверждает античный автор и продолжает: «Но без всякой нужды сокрушать храмы, вместе с ними кумиры и все подобные сооружения, уничтожение коих не сулит ни малейшей выгоды одному и нисколько не ослабляет сил другого, по крайности, для той войны, которая ведется в данное время, — не есть ли это поведение неистовствующего безумца?» (Всеобщая история, V.11)[81]. Только тираны намеренно творят зло и утверждают свою власть с помощью страха, в результате чего становятся предметом ненависти для своих подданных и сами ненавидят их, продолжает историк. Если же завоеватель хочет благополучно править народом, он должен заслужить это добрыми и гуманными поступками.
Возможно, кровавые бесчинства римлян станут понятнее в более широком контексте обхождения с поверженными врагами. Степень их жестокости была пропорциональна упорству оказанного сопротивления. Римляне как бы давали понять жителям других городов: лучше покориться без боя — дешевле обойдется.
Имеется у нас также интересный пример из художественной литературы. В написанном на древнегреческом языке романе «Эфиопика» ранневизантийского писателя Гелиодора рассказывается, как некогда при осаде древнеегипетского города Сиена (современный Асуан) эфиопами в союзе с быстроногими дикарями из племени троглодитов[82] горожане осознали бесполезность сопротивления и массово покинули город, сдавшись на милость врагу. Открыв городские ворота, они вышли, а идущие впереди держали ветви в знак мольбы и несли изображения богов. Не дойдя до эфиопов, они упали на колени, умоляя о пощаде. Чтобы возбудить сострадание, они также положили перед собой своих маленьких детей (Гелиодор, Эфиопика, IX).
Да, это вымышленная история и к тому же вовсе не про римлян. Но ведь написана она не где-то, а в Римской империи и, стало быть, не может не отражать коллективного бессознательного мышления жителей осажденного города в рамках той эпохи и культуры. «Держаться до последнего или сдаться на милость врага?» Для древних эта морально-этическая дилемма была ведь еще и вопросом физического выживания.
Когда противники оказывали римлянам особо яростное сопротивление, как, например, иудеи в 67–70 годах, репрессии носили очень жесткий характер — вплоть до попрания и истирания из памяти богов непокорных народов. Священные для евреев реликвии были изъяты из Иерусалимского храма и выставлены в Риме на всеобщее обозрение в ознаменование победы над мятежной Иудеей. В современном понимании этот триумф является военным преступлением, здесь имели место и публичные казни вождей восставшего народа. Ливий передает отношение принуждаемых римлянами к покорности следующей фразой, вкладываемой в уста непокорного жителя мятежной Капуи: «Я готов к смерти, но, пока я свободен, пока я сам себе владыка, я избегну мучений и позора, которые готовит враг, и умру достойной и даже легкой смертью <…>: меня не протащат в оковах всем напоказ по Риму в триумфальном шествии; не спустят в тюрьму, не привяжут к столбу, не истерзают розгами; я не подставлю шею под римский топор» (История Рима, XXVI.13)[83]. Однако с точки зрения римлян триумф был необходим, ибо должен был ознаменовать очередную победу Рима и придать гражданам надлежащее воодушевление, а заодно и утвердить римское господство над завоеванным народом посредством его обезглавливания (в прямом и переносном смысле, в зависимости от судьбы покоренных правителей).
Овладев новой территорией, Рим творил здесь сущий произвол. Тем не менее имели место и некие ограничения. Устрашение и милосердие служили кнутом и пряником; пресекалось всякое поползновение к сопротивлению агрессорам; завоеванным народам внушалось уважение к римлянам. Едва ли римляне были бессердечны. Они были подчеркнуто переменчивы. И это диктовалось необходимостью. Так, римляне прибегали к языку насилия строго дозированно и ровно в той мере, в какой намеревались воздать противникам должное.
РИТОРИКА ВОЕННОГО ВРЕМЕНИ
Внимательный читатель заметил, что большинство упомянутых выше военных преступлений римлян относятся к эпохе республики. Отчасти это обусловлено тем, что именно на тот период приходятся самые яркие их примеры. Автору этой книги, как всякому историку, нужны занимательные рассказы — для оживления повествования. Именно во времена республики Рим расширял границы своих владений, агрессивно и стремительно завоевывая земли соседей — для будущей империи. При республике военные конфликты по всему периметру государственной границы были естественным состоянием римского общества. С наступлением имперской эпохи количество внешних войн снизилось весьма значительно (оно снова возросло на закате империи вследствие возобновившегося натиска варваров).
Подозреваю, что римская этика ведения войны особых изменений не претерпела с приходом императоров. Тит Ливий создавал свою версию истории, откуда почерпнуты многие пересказываемые здесь рассказы, в правление Августа; в его текстах ярко прослеживается желание продемонстрировать преемственность империи республике именно в военной политике, во взглядах на ведение боевых действий. Важный момент: войны против внешних врагов сменили междоусобные гражданские войны между претендентами на римский престол. Но и они случались относительно редко. В новых условиях при сохранении милитаристской риторики и военизированного характера римского общества подавляющее большинство жителей подвластных Риму земель в течение жизни ни разу лично не сталкивались со всеми ужасами войны. Это в равной мере касалось и римской армии, в рядах которой насчитывалось около 400 тысяч воинов, и гражданского населения численностью порядка 60 миллионов человек. Таким образом, вооруженных сил численностью менее 1 % от общего народонаселения хватало для защиты мирных жителей от внешних агрессоров.
Вопреки поговорке «первая жертва войны — правда»[84], в Риме, похоже, имел место прямо противоположный эффект. Именно в мирное время пышным цветом расцветали сказочные выдумки о минувших войнах. Лучшим примером служит, вероятно, рассказ Тацита о разграблении города Кремоны на севере Италии войском сторонников Веспасиана в ходе гражданской войны 68–69 годов. После того как Кремона, якобы поддерживавшая свергаемого Вителлия, была взята, сорок тысяч вооруженных солдат ворвались в город. Ни социальный статус, ни возраст не защищали ни от насилия, ни от смерти. Над стариками издевались. Солдаты дрались и убивали друг друга из-за красивых девушек и юношей, выносили деньги из храмов, пытали богатых горожан, чтобы узнать, где они прячут сокровища. Затем город предали огню (История, III.33–34). Из отчета Тацита явствует, что разрушители города вели себя ничуть не лучше варваров. Историк рисует инфернальную картину похоти, алчности и жестокости, затмевающих последние проблески рассудка, повествует об осквернении святынь и преступлениях, возведенных в ранг нового закона. Мораль Тацита ясна: вот к чему привело введение императорского титула. Когда вся полнота власти оказывается в руках у одного человека, принципы доброго правления вылетают в трубу, а из всех щелей начинают лезть гнуснейшие мерзости.
Даже не имея личного опыта подобных страданий, римляне более всего страшились оказаться в осажденном городе: назидательная история падения Трои была в деталях известна всем и каждому. Это было чем-то наподобие прокручивающегося в подсознании фильма-катастрофы, который разворачивается по наихудшему из сценариев. Люди здесь лишаются всего, что имеют, — дома, семьи, статуса, безопасности. Популярность образа павшей Трои, конечно же, означала, что писатели потрудились на славу и сумели живо и эмоционально передать все ужасы разорения города лютым врагом. Историк Саллюстий приводит речь Юлия Цезаря, в которой тот упрекает сенаторов в злоупотреблении избитыми штампами в рассказах об ужасах войны, выпадающих «на долю побежденных: как похищают девушек и мальчиков, как вырывают детей из объятий родителей, как замужние женщины страдают от произвола победителей, как грабят храмы и частные дома, устраивают резню, поджоги, — словом, всюду оружие, трупы, кровь и слезы» (О заговоре Катилины, 51.9)[85]. В самом деле, скука смертная. С тех пор ораторы и писатели изо всех сил старались расцветить свои сюжеты всяческими подробностями — от скабрезных до леденящих кровь. В I веке ритор Квинтилиан доходчиво объяснил, за счет чего лучше всего достигается желаемый эффект. Нельзя просто взять и написать «о взятом неприятелями городе», ведь «краткое известие нас меньше трогает». Мы обязаны включить в свою историю описание пожара, пожирающего дома и храмы, общей паники и бегства, людей, в последний раз обнимающих своих близких. Вокруг крики женщин и детей, бешенство мучителей и расхитителей, картины пленения (Квинтилиан, Риторические наставления, VIII.III.67–70)[86]. Квинтилиан считает, что не зазорно описывать вымышленные картины: так оно всё обычно и бывает, когда происходит взятие города. Фейковые новости широко использовались уже в древности.
Подобное упоенное копание в гнусных деталях в какой-то мере являлось кривым зеркалом милитаризма, жившего в сердце римского общества. В конце концов, кто как не римляне упивались смертельными схватками гладиаторов и казнями преступников путем растерзания дикими зверями? Этим же приемом можно было задеть римлян за живое, что, собственно, и предлагает Квинтилиан. Римляне ничуть не меньше других народов умели искренне сострадать жертвам военных невзгод. Правда, чтобы заставить их испытывать человеческую жалость к поверженным, должно было произойти что-то из ряда вон. У Тацита в завершении отчета о разгроме Кремоны находим свидетельство тому, что «вся Италия единодушно и с отвращением отказывалась покупать рабов, захваченных таким образом», после чего Веспасиан запретил держать жителей Кремоны в неволе и даже пообещал выделить им средства на восстановление города.
Мы спросим: если на долю подавляющего большинства римлян не выпадало страданий и ужасов, подобных тем, которые довелось пережить жителям Кремоны, зачем вообще поднимать вопрос о том, что происходит при падении городов? Одно из объяснений таково: в подобных ситуациях человек оказывается под чудовищным давлением, когда может проявить истинный характер и моральную стойкость. Другое: демилитаризация общества поставила бы Рим под удар. В случае с разорением Кремоны Тацит прямо указывает, что город был предан на разграбление и поругание фактически не римской, а многонациональной армии, состоящей из граждан, союзников и иностранцев: здесь у каждого были своя вера и свои желания. Соответственно, у солдат отсутствовало общее понимание закона и его пределов. Римская сущность растворилась в море чужеземных нравов, а потому и не удивительно, что на италийский город обрушился шквал бесчинств. Такова была цена гражданской войны, разразившейся в «год четырех императоров», последовавший за убийством Нерона, и претенденты на освободившееся место, по крайней мере согласно Тациту, продвигались к нему самыми аморальными и бесчестными путями, демонстрируя глубокую порочность самой идеи единоличного правления.
ВОЕННЫЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ НА СОБСТВЕННОЙ ТЕРРИТОРИИ
Участь Кремоны еще раз напоминает нам, что не все войны велись Римом против внешних врагов, поскольку у римлян хватало и внутренних противников — тех, кого римское государство в разные годы классифицировало как «изменников» или «врагов народа» и считало заслуживающими самых свирепых кар. Судя по их действиям, многие подданные Римской империи не признавали ее писаных законов или, как минимум, предпочитали молча их игнорировать, продолжая жить по-старому и после заключения их земель в границы империи.
Крайней формой такого поведения становились открытые восстания и мятежи. Выше мы обсудили речь Калгака с указанием побудительных мотивов борцов за народное освобождение из-под римского ига. Во время галльских восстаний многие пассионарии побуждали местные племена к восстанию против римлян пламенными речами о росте налогов, произволе ростовщиков, жестокости и высокомерии римских правителей (Тацит, Анналы, III.40). Обычно мятежи вспыхивали в недавно завоеванных провинциях, где еще помнили о вольготной жизни до обременения тяжким римским ярмом. И когда вспыхивало вооруженное восстание, пощады от мятежников римлянам ждать не приходилось. После завоевания Британии восставшие бритты, возглавленные Боудиккой, вдовой (павшего от рук римлян) вождя племени иценов, поголовно вырезали гарнизоны римлян вместе с семьями в Камулодуне (современный Колчестер), Лондинии (Лондон) и Веруламии (Сент-Олбанс). Но подобные восстания в имперский период были большой редкостью, особенно в провинциях, где под властью Рима успело смениться не одно поколение. Поэтому основным поставщиком внутренних врагов режима являлись… собственные римские легионы.
Римская армия являлась сборищем уголовных элементов и рассадником криминалитета. Мы уже видели, что множество солдат подпадало под обвинения в превышении полномочий, отъеме личного имущества у местного населения и его принуждении к выполнению всяческих повинностей. Но вместе с тем потоки дезертиров из армии оседали в разбойничьих бандах, наводнявших дикие окрестности цивилизованных поселений. Ведь огромные площади Римской империи за пределами городов — пустыни и степи, леса и болота — оставались неосвоенными и служили надежным укрытием от правительственных сил. Многие рекруты вовсе не желали нести службу в римских войсках и дезертировали при первой же возможности. Существовал даже отдельный закон «О новобранцах», предписывавший, в частности, как быть с уклонистами и дезертирами, где отдельной статьей прописывалось даже, что отрезавших себе пальцы членовредителей следует не освобождать от воинской повинности, попустительствуя такой хитрости, а переводить на службу в канцелярию (Кодекс Феодосия, VII.13.4–5). Вероятно, перспектива службы в армии действительно представлялась многим юношам настолько непереносимой, что они предпочитали податься в бега и, поставив себя вне закона, объединяться в шайки лесных разбойников. Вероятно, банды дезертиров и впрямь доставляли властям немало хлопот, если против них неоднократно выпускались различные законы. От дезертиров приходилось ожидать и дополнительных преступлений: краж, похищений людей, угона скота (Дигесты, XLIX.XVI.5). Хозяевам разрешалось убивать солдат, проникших в их владения под покровом ночи, а дезертиров, застигнутых в городской черте Рима, и вовсе предлагалось казнить вне зависимости от времени суток, в которое они были пойманы. Между прочим, установить, что пойман именно дезертир, было далеко не всегда просто: многие из них выдавали себя за воинов, совершивших побег из варварского плена и только что вернувшихся на родину. В том же законе обнаруживаем указания, как определить, говорят ли солдаты правду: проверить их предыдущий военный послужной список и убедиться на деле, хороший ли он воин. Если он ленив или небрежен при исполнении своих обязанностей, верить ему не следует.
Гражданские войны порождали массу криминальных элементов. Каждая начиналась с мятежа, поднятого кем-то из военачальников, после чего солдаты проигравшей армии объявлялись изменниками и растворялись в местности, превращаясь в бандформирования. Оратор Либаний в надгробной речи, посвященной императору Юлиану, описывает, как тому пришлось устранять подобного рода последствия разгрома в 353 году армии узурпатора Магнеция. Юлиан собрал целое войско из людей, вынужденных разбойничать после того, как они потерпели неудачу под руководством Магнеция (Речи, XVIII.104). Так нередко и начинались гражданские войны: с выступлений амбициозных полководцев, нацелившихся на захват власти и нашедших поддержку среди войск, нацеленных, в свою очередь, на щедрую награду в случае успеха мероприятия. Другой распространенной причиной, похоже, следует считать бунты войсковых соединений. Тацит рассказывает о подобном мятеже, случившемся в недолгое правление Отона в «год четырех императоров». Вызванная императором в Рим в качестве подкрепления для преторианцев провинциальная когорта вдруг взбунтовалась — и, похоже, не по политическим мотивам, а просто вследствие излишнего приема горячительных напитков. Вероятно, имели место в среде солдат и циничные подстрекатели, рассчитывавшие что-то награбить. Некоторые участники мероприятия были рады любому нескучному событию (История, I.80).
Группы разбойников могли порой похвастаться высокой степенью организованности. Плутарх рассказывает, как молодой Юлий Цезарь был захвачен в плен пиратами — у берегов Греции, неподалеку от Милета. В ту пору они имели большой флот и практически были хозяевами морей. Цезарь благополучно собрал выкуп, разослав гонцов по городам за деньгами, а откупившись, тотчас снарядил карательную экспедицию на нескольких кораблях против пиратского судна, которое не успело уйти далеко. Команда Цезаря захватила разбойников со всеми сокровищами, а плененных пиратов распяли. Однако последовательной борьбы с пиратством в период республики, в сущности, не наблюдалось. Кассий Дион как о беспрецедентном событии рассказывает об усмирении пиратов Помпеем Великим (XXXVI.20–22). Морские разбойники плавали большими флотилиями, их вели свои авторитетные капитаны. Они грабили всех прочих мореплавателей и летом, и зимой. Помпей успешно сломил их силы, но Дион дает понять, что ненадолго. Пираты и разбойники давали о себе знать во все времена римского господства, но не в таких масштабах, которые требовали вмешательства государства. Морское и береговое пиратство казалось явлением неискоренимым и продолжало доставлять хлопоты римлянам вплоть до самого крушения империи.
Самым колоритным бандитом (на суше) за всю историю Римского мира следует назвать, вероятно, Буллу Феликса. Он организовал шайку из шестисот разбойников, которые в начале III века, при императоре Септимии Севере, нагло орудовали на Апеннинском полуострове под самым носом у римских властей. Его имя или прозвище переводится как «оберег удачи», и, похоже, удача действительно долгое время сопутствовала Булле Феликсу. Два с лишним года (предположительно, в 205–207 годах) Булла безнаказанно грабил Италию и избегал пленения. Дион пишет о нем как о супергерое древности: «хотя за ним гонялось множество людей и сам Север ревностно его разыскивал, он так и оставался неузнанным, даже когда его узнавали, ненайденным, — когда его находили, несхваченным, — когда его захватывали, — и всё это благодаря его щедрым взяткам и изворотливости». При этом с жертвами он обходился честно и справедливо (по криминальным «понятиям» того времени). Как правило, он сразу же отпускал обобранных, только ремесленников некоторое время удерживал, а воспользовавшись их мастерством, отпускал, щедро наградив (Кассий Дион, Римская история, LXXVII.10). Он придерживался «социалистического» принципа распределения благ и раздавал отнятое у богатых наиболее нуждающимся.
Этот предтеча Робина Гуда был невероятно смышлен и хитер. Наладив шпионскую сеть, Булла Феликс получал сведения обо всех, кто покидал Рим и прибывал в портовый город Брундизий, а также о численности и социальном статусе путешественников. Он окружил себя довольно умными людьми, в частности из числа императорских вольноотпущенников, отличавшихся значительно более высокой образованностью в сравнении со среднестатистическими бывшими и беглыми рабами. Впрочем, эти последние составляли основную часть его банды. Сообществом двигала, вероятно, общая любовь к социальной справедливости. Римским тугодумам-начальникам столь быстрый ум был явно не по зубам. Однажды, когда двое людей Буллы попали в плен и их уже собирались бросить на растерзание диким зверям, он отправился вызволять их, притворившись начальником этого края; якобы ища сильных заключенных для каторжных работ, он похитил их. В другой раз он пошел к центуриону, ответственному за его поимку, и, снова притворившись кем-то другим, заявил, что приведет его к Булле. Он отвел центуриона в свой лагерь, где и взял его в плен. Здесь Булла решил посмеяться над римской правовой системой и ее несправедливостью, надел платье магистрата, устроил «суд» и вызвал центуриона. Он велел обрить центуриону часть головы, как обычному преступнику, а потом сказал: «Передай своим господам, пусть они кормят своих рабов, чтобы те не обращались к разбою». Император Септимий Север был раздосадован тем, что долго не может поймать Буллу, и послал трибуна схватить его под страхом самых страшных наказаний. В конечном счете Буллу схватили — потому только, что на него донесла любовница. Разбойника привели к префекту, где неукротимый Булла вновь проявил себя. Префект Папиниан спросил его: «Почему ты стал разбойником?», на что тот отвечал: «А почему ты стал префектом?» Булла был брошен зверям на арене, и так окончилась его славная жизнь.
Что мы можем почерпнуть из этой истории? Прежде всего вспомним, что сам Дион был сенатором и адресовал свою версию событий образованным представителям римской элиты. Никаких причин ратовать за дело народных мстителей, восстанавливающих справедливость разбойничьими методами, у него не было, не говоря уже о том, чтобы восхищаться этими людьми. Чего же в таком случае добивался Дион? Сенатор-историк прямо противопоставляет блестящий ум и изобретательность Буллы бездарным действиям императора и его чиновников. Булла Феликс вдохновляет людей на подвиги собственным дерзновенным примером, а Септимий Север оказывается способен лишь на принуждение подчиненных к выполнению своих пожеланий под угрозой сурового наказания. Разбойничье сообщество прекрасно организовано, дисциплинированно и предано лидеру, то есть обладает ровно теми характеристиками, которые должны быть присущи римскому государству, но отчего-то им утрачены. И, конечно же, численность шайки — 600 человек — выбрана и неоднократно подчеркнута Дионом неспроста, а с целью возбудить в сознании читающей публики волну ассоциаций по случаю его точного совпадения с числом римских сенаторов. Вот только Булла прекрасно умел управляться со своим разбойничьим «сенатом», поскольку действовал как мудрый и щедрый покровитель, чем и завоевывал лояльность. Правление его отличалось умеренностью и честностью: денег у людей он изымал ровно столько, сколько с них причиталось по справедливости; применение людям он находил сообразно с их достоинствами и умениями. Всё это читалось как немой укор Риму под властью Севера, где люди были обложены непомерными налогами и пышным цветом процветало кумовство. Даже и на смертном одре этот император завещал сыновьям: «Живите дружно, обогащайте воинов, а на всех остальных не обращайте внимания». Дион настаивает на том, что император говорил именно так — слово в слово. Отсюда следует, что режим Севера являлся рафинированной военной диктатурой, даже не пытавшейся маскироваться заботой о народном благе и добрым правлением. И наконец, о контрасте имен: «буллой» называли амулет, который вешали на шею детям, чтобы защитить их от жизненных бурь и невзгод; «север» (severus) означало «суровый», каковым и представал император, сеющий вокруг себя лишь войны и насилие. «Феликсами» — то есть «приносящими счастье и удачу» — традиционно принято было называть императоров, подчеркивая их роль в обеспечении благоденствия римского государства и народа. В этом же предании народу куда счастливее жилось под крылом у благородного самозваного Феликса, чем у официального правителя.
В сущности, Дион написал не что иное, как гневную инвективу в адрес Севера, обвиняя его в преступном узурпаторском правлении. Последний штрих к портрету Буллы — его риторический вопрос к префекту, по какому праву тот оказался у власти, чтобы его судить, — сам по себе является парафразом широко известного в ту пору предания об Александре Великом. На обращенный Александром к захваченному в плен пирату вопрос, «какие преступные наклонности побудили его сделать море опасным для плавания, когда он располагал одним миопароном[87], он ответил: "Те же, какие побудили тебя сделать опасным весь мир"» (Цицерон, О государстве, III.XIV, 24). Весьма показательно, что после казни Буллы лишившееся харизматичного вождя народное движение мгновенно угасло, а сплоченная группа его последователей распалась, как будто, пишет Дион, «вся сила этих шестисот человек заключалась в нем одном». В этом еще одно разительное отличие Буллы от Севера, которому приходилось цепляться за власть, покупая преданность армии (сделавшей его императором) ценой ее бесконтрольного обогащения за счет остального населения.
Существовал ли Булла в реальности? В основе рассказанной Дионом истории, вероятно, лежат какие-то подлинные события, но автор трансформировал их в приукрашенную притчу и вместе с тем памфлет против ненавистного императора, исполненный, впрочем, достаточно тонко, чтобы не навлечь на голову Диона неприятностей, однако же и достаточно прозрачный, чтобы содержащийся в нем антиимперский посыл был понятен читающей публике из сенаторского сословия.
Без ответа остается вопрос, действительно ли «благородные разбойники» пользовались популярностью в народе. Разумеется, в древних легендах широко используются близкие простонародью темы несправедливости и бедности, чиновничьего произвола и мздоимства, отражающие общее недовольство скверным правлением. Если верить Диону, симпатии местных жителей неизменно были на стороне Буллы. Вот только в реальной жизни банды вооруженных разбойников обычно вели себя далеко не столь благородно и преследовали куда более низменные цели, чем это приписывается Булле Феликсу и его команде. Вспомним и евангельскую притчу о добром самаритянине — единственном, кто сподобился позаботиться об ограбленном, раздетом и израненном путнике, брошенном разбойниками у дороги (Лк. 10:30–35). Не потому ли предыдущие путники не обратили внимания на жертву ограбления, что подобное зрелище было привычным и не останавливало на себе взора? Или же они, напротив, увидев в брошенной жертве сигнал о близости разбойников, торопились поскорее проскочить опасное место? Так что рассказ о Булле звучит, конечно, красиво, однако на деле местные жители опасных разбойников недолюбливали и предпочитали упиваться зрелищем их растерзания зверями во время игр.
Значительно правдоподобнее и ближе к реалиям выглядит разбойничья история, датированная серединой IV века и описанная по горячим следам Аммианом Марцеллином. В Сирии занялся разбойным промыслом целый этнический клан, компактно проживавший в крупном селении в окрестностях города Апамея и оттуда терроризировавший города и веси. Они были особенно хитры, ибо бродили в обличье торговцев и солдат: обнаружить их было нелегко. В общем, они выдавали себя за добропорядочных граждан и, пользуясь этим, нападали на поместья и виллы богачей, а порой даже захватывали небольшие города. В их преступлениях не наблюдалось закономерности. Они убивали людей десятками и, казалось, наслаждались этим. Аммиан пишет, что они испытывали «жажду крови не меньше, чем добычи». Как и Булла, они притворялись чиновниками, в данном случае — казначеем и его свитой, и, используя эту маскировку, как-то раз совершили налет на дом одного выдающегося гражданина. Они захватили сокровища и убили многих из его домочадцев. Но на сей раз за ними по пятам следовал военный отряд. Все до единого бандиты были убиты, как и их маленькие дети — на случай, если бы они пошли по стопам отцов. Роскошные дома разбойников, которые они построили на свои доходы, было велено уничтожить (Аммиан Марцеллин, Римская история, XXVIII.2.11–14).
Однако у этих бандитов не было ничего общего с благородными разбойниками Буллы, не считая того, что они выдавали себя за чиновников. Не исключено, конечно, что Аммиан в той же мере гиперболизирует зверства сирийских бандитов, в какой Дион преувеличивает благородство Буллы и его разбойников, поскольку все римские историки отчасти сказочники. Однако атмосфера бандитских налетов и страх простых селян и горожан перед ними переданы с большой достоверностью. Однако и в этом случае, как и в деле Буллы, особо подчеркивается, что к военному подавлению банды имперские власти прибегли лишь после того, как бесчинства приняли поистине угрожающий оборот. Таким образом, перед нами две резонансные истории, явно исключительные, а следовательно, мы не можем использовать их для вынесения объективного суждения о степени распространенности бандитизма в римских владениях. Небольшие горстки беглых рабов или дезертиров вполне могли годами промышлять мелкими разбоями, вовсе не привлекая к себе внимания властей.
Всплеск бандитизма на окраинах империи, похоже, пришелся на вторую половину III века и, возможно, был вызван массовыми нашествиями варваров. Немалую роль сыграла и возросшая политическая нестабильность вследствие утраты правителями влияния на войска, и, как следствие, участившиеся мятежи стремившихся к власти военачальников. Череда гражданских войн, в свою очередь, дала кадровую подпитку бандам в лице оставшихся без дела солдат разбитых в междоусобицах армий, которым не оставалось ничего иного, кроме поисков альтернативных источников заработка. К тем же годам относятся и первые упоминания на страницах летописей о движении «багаудов» — весьма загадочной в плане происхождения, состава и целей группы вольных разбойников или повстанцев. Их банды взяли под свой контроль северо-западные окраины Галлии и, вероятно, могут считаться прообразами веселой компании Астерикса из популярных французских комиксов. В IV веке историк Аврелий Виктор охарактеризовал их как сельскую шайку, уничтожившую много домов и пытавшуюся захватить некоторые города (О цезарях, 39.17). В общем, речь здесь идет не о мелких бандах, тем более что предводители багаудов даже чеканили монеты с собственными профилями, а также иными средствами пропагандировали себя в качестве законных императоров.
В IV веке багауды практически исчезают с горизонта исторических хроник после восстановления Диоклетианом и его преемниками имперской власти, но вновь появляются в начале V века — в контексте близкого падения Западной Римской империи. В пьесе неизвестного автора «Жалобщик» (или «Ларчик»), датируемой этим временем, хоть и написанной в стиле творившего во II веке до н. э. Плавта (к вопросу о консерватизме высокообразованных римлян), сообщество багаудов очень похоже на отпавшую от цивилизации коммуну хиппи. На Луаре, сообщает автор, народ живет по законам природы. «Там нет места притворству и хитрости, лжи и обману. Суд вершат с кроны дуба, приговор на кости вырезают. Иск подать может самый безродный, и судьи там люди простые. Всё дозволено там». Подобное описание вроде бы указывает, что сообщества багаудов воспринимались как вышедшие из повиновения имперским властям и законам, обособившиеся и занявшиеся построением более справедливого общества на окраине империи. Однако не стоит забывать, что данное описание получено нами из комедии. Христианский мыслитель и писатель V века Сальвиан рисует совсем иную картину мотивов и поведения этих отщепенцев. Согласно его словам, багауды, по сути, вынужденные переселенцы, беженцы от произвола римских властей. Багаудов можно было бы назвать преступниками, но они были вынуждены обратиться к преступлению. Римское государство, говорит автор, вот кто является настоящим разбойником (Сальвиан, О мироправлении Божьем, V. 5–6).
Нам, вероятно, никогда не удастся получить четкого представления о том, что именно затевали багауды. Ясно только, что они обрели немалую силу, коль скоро попали на страницы римской истории и вынуждали империю давать им организованный вооруженный отпор. Разгул бандитизма на окраинах империи во все времена свидетельствовал об ослаблении власти Рима над провинциями: немощность центра порождала на периферии вакуум в пространстве силового влияния, и этот вакуум спешили заполнить альтернативные местные вожди. Периодические всплески бандитизма свидетельствуют и о том, что государство заботилось прежде всего об отражении угроз со стороны крупных вражеских армий, способных подорвать стабильность и уничтожить само владычество Рима над своими землями. Да и простых людей более всего волновало, как бы не оказаться под пятой захватчиков. Ужасы вражеских нашествий, регулярно испытываемые в старину, до взятия под контроль всего Средиземноморья, на века запечатлелись в народной памяти. Римская империя в значительной мере обеспечивала себе столь долгое существование на столь обширной территории именно за счет неких гарантий искоренения подобной угрозы для большинства ее обитателей.
Но в какой-то момент дряхлеющая империя столкнулась с возрастающим и жестоким сопротивлением центральной власти на местах и усилением напора варваров извне. В 410 году Рим подвергся разграблению готами… Это была невиданная катастрофа; подобное казалось невозможным вот уже 800 лет! Трудно вообразить шок, пережитый римлянами, — ведь предыдущий аналогичный опыт был для них столь же далеким прошлым, как для нас, скажем, Великая хартия вольностей[88]. А теперь перейдем к детальному рассмотрению Римского мира на финальном отрезке его существования.
ГЛАВА 8
ПРЕОБРАЖЕНИЕ? ПРЕСТУПНОСТЬ В ОБРАМЛЕНИИ ХРИСТИАНСКОЙ ИМПЕРИИ
НА ЗАКАТЕ РИМСКОЙ СЛАВЫ
ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОГО АПРЕЛЯ 357 ГОДА христианский император Констанций II вступил в Рим во главе триумфальной процессии в ознаменование победы — формально над германскими племенами, а на самом деле над узурпатором Магном Магненцием. Сорокалетний император впервые посетил Вечный город. Константин Великий, отец Констанция II, в 330 году перенес столицу империи в новый город, построенный (в соответствии с христианскими канонами) на месте старого Византия и не запятнанный пороками языческого прошлого. Государь проявил поистине христианскую скромность, назвав населенный пункт в собственную честь — Константинополем. Хотя Рим после этого и утратил формальный столичный статус как центр средоточия власти, его продолжали считать сердцем империи. Присутствовавший при вступлении Констанция в Рим Аммиан Марцеллин описывает это событие с присущим ему сарказмом (Аммиан Марцеллин, Римская история, XVI.10). Император никогда не побеждал чужеземного врага, сообщает историк, но захотел отпраздновать свою победу над собратом, причем настолько пышно, насколько это возможно. Государь восседал в одиночестве на золотой колеснице, усыпанной сверкающими драгоценными камнями, его окружали пехота и конница — все в доспехах; они держали знамена, украшенные золотом и драконами, сотканными из пурпурных нитей. Военных, замечает Аммиан, было так много, что они хоть сейчас могли отправляться в поход. Толпа приветствовала императора, но он сидел недвижимый, подобно статуе, а шею его словно держали в тисках. Несмотря на то, что правитель был очень маленького роста, он нагибался вперед, проезжая через высокие ворота. Держался он с таким величием, что не делал никаких движений лицом, ни разу даже не сплюнул и не потер нос.
Триумфальное вступление в Рим Констанция II стало кульминацией перемен в поздней Римской империи — перемен, которые оказали серьезнейшее влияние и на преступность, и на ее восприятие. Прежде и превыше всего повлияло на империю ее обращение в христианство. Рассмотрим главные вопросы, связанные со сменой официальной религии, и затем перейдем к обсуждению перемен в понимании преступности, вызванных освоением римлянами христианских догматов. Означало ли принятие веры, проповедовавшей кротость и всепрощение, готовность империи начать историю с чистого листа? Как некогда Ромул, оплакивавший убиенного брата, не сожалела ли поздняя Римская империя о совершенных ранее преступлениях и не стремилась ли дистанцироваться от криминального прошлого?
Гиббон описывал империю II века как общество наиболее благополучное и даже наиболее счастливое за всю историю человечества. В самом деле, в этот период империя практически не сталкивалась с серьезными угрозами извне и процветала, одаривая потомков творениями мастеров изящных искусств, которым покровительствовали благостные императоры, добросовестно исполнявшие свои обязанности. Но уже в III веке начались регулярные вторжения германских племен с севера, а с востока возобновился натиск вновь сплотившихся в империю персов. Сдерживать две эти угрозы одновременно оказалось для Рима непосильной задачей из-за нехватки военной мощи и дипломатического искусства у императоров-солдафонов. Последовавшие военные поражения на периферии лишь усугубляли политическую нестабильность и порождали всё новых претендентов на престол и, как следствие, гражданские войны.
Диоклетиану, правившему в 284–305 годах, на какое-то время удалось восстановить стабильность. В какой-то момент он осознал неспособность римского государства продолжать отправление своих властных функций более или менее эффективным образом и отважился на ряд скорых реформ, призванных нормализовать ситуацию, — и настолько преуспел, что оказался едва ли не единственным римским императором, которому довелось мирно самоустраниться от власти, передав ее преемникам, и до самой старости выращивать капусту в родовом поместье в Салоне (современный Сплит), где он и умер своей смертью в 311 году. Прежде всего, Диоклетиан увеличил численность армии в полтора раза и укрепил все защитные сооружения по периметру империи, — но всё это стоило казне неимоверных денег. Как следствие, Диоклетиан вынужден был обременить все слои населения империи непомерными налогами, а для обеспечения их собираемости раздуть штат чиновников на местах (в ряде провинций он был утроен). В довершение всего Диоклетиан организовал первую в истории централизованную службу, осуществлявшую государственный надзор. В частности, эта структура обеспечивала полноту взыскания и сбора налогов в провинциях. Таким образом, Диоклетиана следует почитать за отца-основателя панъевропейской «сверхдержавы».
Диоклетиан также осознал, что местоположение Рима более не является стратегически оптимальным для императора, которому лучше бы находиться поближе к границам, и обосновался в Никомедии (современный турецкий Измит). Стиль его двора разительно отличался от принятого со времен первого императора — Августа. Важность императора возрастала сообразно государственному аппарату, приобретавшему устрашающие размеры. Титул princeps («первый среди равных»), который императоры носили начиная с Августа, был окончательно забыт и заменен на dominus («владыка») именно при Диоклетиане. Кстати, именно это слово употребляли римские рабы, обращаясь к своим хозяевам. Он же ввел и пышный стиль одежды, подобающей монарху, и первым стал облачаться в пурпурную мантию и надевать на голову корону с бриллиантами. Подданным впервые было велено простираться ниц перед государем — как перед богом.
Смена парадигмы и стиля правления отчетливо ощущается даже в формулировках преамбул к законам. При чтении вступления к изданному Диоклетианом в 301 году «Эдикту о предельно допустимых розничных ценах», который призван был обуздать инфляцию (и оказался невыполнимым подобно любому антирыночному закону), может возникнуть ощущение, что жизнь в поздней Римской империи была воистину райской, в то время как на деле страна только-только начала восстанавливаться от разрухи, причиненной предшествовавшими воцарению Диоклетиана междоусобицами:
Мы должны быть благодарны за фортуну нашего государства, уступающего только бессмертным богам, за благодатный мир, что почивает в объятиях глубочайшего покоя, и за благословения мирного времени, что были завоеваны нами с превеликими усилиями. <…> Засим мы, милостью богов пресекшие наплыв неистовых варваров изничтожением их народов, считаем должным оградить мир, установленный нами навеки, всеми необходимыми защитными сооружениями справедливости.
book-ads2