Часть 30 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Сколько ж я спустил? Баран безмозглый, почему не считал, записи не вел? Опозорюсь, облажаюсь… денег-то с гулькину кучку».
Попал Анчутка, как кур в ощип. Откуда только взялся этот гаденыш… «Падла! Жухало! Объегорил!» Совесть вопрошала: почему это он подлец, а не ты? На аркане тебя не тянули снова в этот шалман. Никто не заставлял деньги занимать, и проигрываться в прах, и садиться банковать с незнакомым – тоже.
Да, поддел его этот очкарик. Посмотришь на него – и смех и грех, глиста в пиджаке, руки-крюки, поглядеть – соплей перешибить можно. А как пускал пузыри на колоду, пальчиками своими корявыми дотронется – и отдернет, точно восхищаясь: ох ты, чуда какая. И въедливо слушал условия о том, при скольких прикупает банкующий, и прочее, вставляя глупые замечания «а у нас не так».
Как грамотно заманил, гадюка! Ведь сливал игру за игрой, изображая возрастающий азарт, взвинтил ставку – и пошел отыгрываться, да так, что Анчутка понял, что его разводят, лишь когда спустил все свои деньги и занял у Цукера. Тот охаживал какую-то деваху, поэтому, сунув не глядя жменю купюр, отмахнулся: вали, мешаешь.
Яшка снова проиграл. Он стал нещадно тереть лицо, изображая зевоту, пытаясь скрыть паническое выражение.
– Я прошу всяческого прощения, – интеллигентно извинился Анчутка и, встав из-за стола, отвел Цукера в сторонку.
– Рома, горим.
– Через почему?
– Не отыграться мне.
– Передергивай.
– Что я, не знаю?! Так он обратно вертает. Займи еще.
– У кого, Яша?
Анчутка скрипнул зубами:
– Издеваешься?
– Пока нет, – возразил Цукер. – А денег, прости, не дам. Уж ты парень очень ценный, расстегнулся, как бажбан.
– Что же делать-то мне?
– Что-что. Слушай ухом.
И сказал несколько слов…
Медсестра Мила Леонова летела на вокзал как на крыльях. Скоро все в родном поселке увидят, какая она стала городская: легкий красивый дождевичок, невесомая косыночка, тонкие каблучки и в ослепительной сумочке, по случаю очень выгодно купленной с рук, – премиальные и отпускные. Ведь впереди – долгожданный отдых.
Можно было бы дождаться трамвая, но времени до поезда еще много, а на радостях Миле не стоялось. Потому она отправилась напрямую, от больницы через проходные дворы. В подворотнях уже давно не страшно, к тому же начал накрапывать дождь, перешедший в ливень, под арками многолюдно и весело. Красавица Мила сначала лишь улыбалась на предложения сходить куда-нибудь на что-то интересное, но ловеласов в арках становилось все больше, и, как ни жалко было плаща и туфелек, со всеми ей не стоялось. Короткими перебежками она приближалась к вокзалу от двора к двору.
Осталось всего ничего, и тут, как на грех, каблук провалился в трещину в тротуаре, незаметную под лужей. Мила впопыхах резко дернула ногой и тотчас ужаснулась: похоже, отошла набойка. Ужас! Так и есть. Это же катастрофа. Пока доедет до дома, каблук одной из единственных красивых туфелек убьется, а все ремонтные мастерские уже закрыты. Мила, чуть не плача и балансируя на одной ножке, пыталась разглядеть масштабы постигшей ее беды одновременно соображала, что делать. Не скинуть ли чулки, не побежать ли босиком, а одеться-обуться в поезде можно.
Вдруг, заскрежетав, открылась дверь, невидимая доселе в стене арки, нечто ледяное ткнулось сзади в затылок, и мужской голос сказал вкрадчиво и вежливо:
– Добрый вечер, мадамочка. Сумочку позвольте.
Мила замерла, руки на весу. Все внутри так и обдало холодом, повеяло могильной жутью, как на пороге морга.
Выдвинулся из-за плеча какой-то тип в нахлобученной кепке, с черной тряпкой, навязанной на морду. И с пистолетом. Второй продолжал тыкать дулом в ее затылок, как соображала Мила, закрывал и путь к бегству, и ее саму, на случай, если вдруг появится какой прохожий. Не было никакого смысла звать на помощь. Первый отобрал и открыл сумочку, восхитился:
– Да вы настоящий ударник труда.
– Это отпускные, висельники! – чуть не простонала Мила, понимая, что из-за грубости может постигнуть беда куда страшнее, чем набойка, но так уж жаль денег, ведь мама, бабуля и сестра на них рассчитывают!
Тут постигла первая нежданная радость: вышел из-за плеча второй, доселе невидимый бандит, отобрал у первого сумку и, забрав всего-то три купюры, остальные оставил в кошельке нетронутыми.
– Чего так? – не удержалась, спросила Мила, принимая сумочку.
– Нам не надо лишнего, – объяснил он. – А чего это вы, позвольте узнать, стоите как памятник самой себе?
– Не ваше дело!
Но он, нагнувшись, уже ухватил ее за щиколотку, присвистнул:
– Тю, трагедия! Коллега, подержи золушку.
И, снявши туфельку с ее ноги, совершил второе чудо: примостившись чуть ближе к свету, тут же, орудуя рукоятью пистолета, быстро и умело присобачил набойку на место, что-то там еще подправил, с шиком обмахнул платком.
– Так-то. Не сбивайте больше чем на две трети, запишите на своем нетронутом мыслями и потому милом лобике, – сказал он, пристраивая туфельку на надлежащее место. – А теперь адье, бегите, куда чапали.
Спустя пятнадцать минут Мила, нервничая и поглядывая на часы, излагала все, что видела, и дежурный записывал, повторяя по привычке услышанное во избежание разночтений.
– Двое с пистолетами, кепки, темные платки на лицах, – не поднимая глаз, заметил: – Негусто, сказать по правде. Может, какие-то особые приметы запомнили?
– Да. У одного на рукаве повязка красная, с белыми буквами «Дружинник», – она хотела добавить, что этот, с повязкой, ловко обувь чинит, но постеснялась. Во-первых, без дураков, хорошо починил, и спасибо большое, во-вторых, к делу это касательства не имеет.
2
Настал великий день. Колька, как и ожидал не без тихой гордости, получил-таки аттестат с отличием. Первый раз в жизни ему аплодировали – это раз. А два – теперь можно с чистой совестью среди бела дня прийти домой и завалиться спать – лафа! Пусть и ненадолго. А ненадолго потому, что – и это три – вечером приедет батя и почти наверняка обрадует, что получится оформить на работу его, молодого специалиста с третьим разрядом.
Как много впереди хлопот, и все приятные. Большая редкость.
Ах, да. Надо еще к Ольге заскочить, не просто для того, чтобы похвалиться и полюбезничать, а посовещаться насчет подходящего момента. Надо же подкатить к Вячеславовне с окончательным запросом: как она посмотрит на положение тещеньки.
Нет, ну конечно, сперва надо подготовиться, матери помочь, она ж после смены, уставшая. Наверняка надо прибраться, сгонять в магазин, купить что на стол. По дороге выловить Наташку. Повадилась она после уроков застревать в школьном дворе – ей все забавы, а нет чтобы сначала зайти отметиться: жива, здорова. Переживает же мама!
Новая жизнь начинается, и новые мысли зарождаются в голове, такие взрослые, правильные, дисциплинированные. Расстилаются впереди светлые дали…
Однако стоило зайти в столовую, где было накрыто угощение, как тотчас все в голове смешалось и потускнело. Глаза по привычке искали Тамару, а ее не было и никогда уже не будет.
Остались плоды ее трудов, заботливого, доброго сердца, всегда болевшего за все: свежий ремонт и побелка, скатерти, салфетки, картины на стенах, контрольные весы. Никуда не делись и ребята, которые благодаря трудам Царицы входили в тело, питались так сытно, правильно и разнообразно, как никогда не смогли бы обеспечить бедные мамы дома. Просто рук не хватало.
Он, Колька, ее любимчик, старательно и очень деликатно откармливаемый, – тоже есть и будет еще очень долго. А вот Тамары нет. И никогда не будет.
«Сорокин, гадюка, так и не появился, хотя обещался. Что же такое, а? И этот спекся…» – думал Колька, свирепо жуя бутерброды. (Пирогов не ожидалось, недавно назначенная новая заведующая пока заботилась лишь о том, чтобы соблюсти нормы и прочий граммаж, ей было не до перевыполнения планов.)
Парень ждал, что появится старший товарищ, знающий, что и как делать – уж таков был Сорокин, приучил всех к тому, что он как бы шутя способен разрешить любое затруднение, но вдруг куда-то пропал. А тут выяснялось, что у него, как и у простых смертных, имеется сердце, способное барахлить, лет ему немало, он порядком устал и опустил руки – то есть открылось, что железный капитан, оказывается, тоже человек.
Однако, чтобы перестать гневаться и осознать масштаб этого «открытия», надо бы прожить хотя бы четверть века, лучше половину. Колька же пока такового жизненного багажа не имел, потому просто ждал, когда появится капитан. Сначала с минуты на минуту, потому поостыл, утешая себя лицемерно солидными мыслями: «Что ж, его тоже понять можно… старый больной человек. Сердце ведь не шутка, хочешь не хочешь, а надо избегать тревог и волнений».
Потом не сдержался и обозлился: сколько можно уж? Время идет! И убийца – если таковой есть (а он есть!) – наверняка уже со спокойным сердцем подчищает следы… «Ну, там, улики… что эти злодеи обычно делают тогда, когда менты-лентяи гоняют лодыря?»
Провозгласили тост за наставников, Колька опомнился, поднял со всеми стакан с компотом – вполне порядочным, но с Тамариным не сравнится. Что-то она в него такое добавляла, что он становился куда вкуснее, чем все, которые Пожарский пробовал.
Снова его мысли унеслись от происходящего. Он опять открывал эту проклятую дверь в комнату Сорокина, видел, как сквозь туман, висящее, неестественно вытянутое, будто бескостное тело. Снова бросался перекусывать шнур, пытался сделать искусственное дыхание и, осознав, что бесполезно, оседал на пол, тупо таращился, вертел в руках обрезанную, причудливо увязанную петлю…
Хорошо, что отвлекли: грохнул дружный гогот, и Колька очнулся. Оказывается, Семен Ильич, ударившийся в воспоминания, рассказывал про первые шаги одного из своих выкормышей:
– …вижу: совсем плохи дела, ничегошеньки он не учил. Говорю: узлы хотя бы, как вязать, знаешь? Этот шкет даже с обидой: а как же, как это – я да не знаю! Я ему: так показывай, чего молчишь? И он эдак хватает шнур и ну вертеть-навязывать кренделя, и так увлеченно, и поясняет: это вот ткацкий, это брамшкот, булинь, стремя…
Колька расплылся в улыбке. Это про Петьку Муравьева, сына погибшего моряка-балтийца, который осилил лишь год учебы, потом, плюнув на все, сбежал на флот юнгой. Невероятный был мастер вязать узлы, знал их уйму и охотно учил всех желающих и нежелающих, рассказывая, какой для чего.
Разговор уже перешел на другое, Колька жевал бутерброды, хлебал компот – темы бесед были ему неинтересны, и он вновь вспомнил про Муравьева. Они приятельствовали, парень он был хотя и непоседливый, но серьезный, терпеливый, доброжелательный, никогда ни над кем даже не подтрунивал.
Если кто-то, начав и потеряв терпение, пытался бросить узловую науку, Петька готов был одно и то же объяснять по многу раз, орудуя чужими пальцами, как своими, точно приучая малышей завязывать шнурки. Раз попав в его лапы, отделаться было невозможно: хочешь не хочешь, а научит. Если кто-то смеяться начинал – как правило, криворукие, – Петька никак не реагировал, гнул свое.
Вылавливая Кольку, который норовил сбежать, поскольку утомился вязать узел «штык», пояснял:
– Не торопись. Не получается так, может, получится чуть иначе. Свое придумаешь, улучшишь то, что есть.
– Да что есть бы освоить, – скрипел зубами Николай, сражаясь одновременно и с веревками, и с собственными руками.
– Освоишь, – пообещал Петька, деликатно, но твердо направляя его пляшущие пальцы, – и будет у тебя твой собственный узел имени Пожарского! А что, красиво…
И быстро, ловко исправлял напутанное Колькой.
– На сто первый раз получится, и будешь только так вязать. Ты знаешь, например, что любой моряк, пожарный, рыбак – каждый по-своему узлы вяжет? Даже, скажем, порвавшийся шнурок на ботинке или шпагат на ящике.
Вот оно. Узел. Странный.
Колька даже вздрогнул: перед глазами, как наяву, возник узел на том электрическом шнуре, снятом с крюка. Тогда, понятно, не до того было, и внимания на него не обратил. Память, как выяснилось, заботливо сохранила образ этого узла, которым была образована петля, до мельчайших подробностей. Возможно, потому что Колька такого узла не знал, а Петька его не показывал. Вспомнил Пожарский и то, что машинально, неясно зачем, попытался развязать его, но под нагрузкой он сильно затянулся.
book-ads2