Часть 14 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Перестаньте ржать! — постарался остановить его Бом.
Его указательный палец провел линию на шершавой поверхности изделия, сжатого в ладони. Так в жажду язык обходит, проверяет линию губ.
— Эрих, что он несет? Что Вы оба несете? — вмешался Нагдеман.
— Теперь ты должен услышать меня, Эрик. Яша Нагдеман в те дни, когда прятал нас с Куртом Руммениге, позже расстрелянным советской контрразведкой, — прятал нас в доме своего дяди, не записывал себя ни в святые, ни в мудрецы. Это был скромный, недалекий, набожный молодой отец, который смог сохранить детей и себя, оказавшись в одиночку в океане врагов и не нашедший повода даже за это посетовать на бога. Даже когда в дом к нему пришёл мясник с ножом. Всего-то ему хватило мужества или простоты найти свою собственную молитву. А теперь вот этот молодой человек метит в Яшину чистоту. Что Яша был недостаточно свят, как о нем гласит легенда. Это потому он метит, что у молодого человека есть идеал. Идеал плюс непонимание диалектики. Яша не был агентом, ни в коем случае. Но бог и его правая рука, комендант Петр Новиков создали из Нагдеманов могучее оружие антифашизма! В этом — высшая целесообразность… То есть идеал.
Да, Эрик Нагдеман не дрался ни разу в жизни. Так она сложилась, что ни разу не потребовала от него использовать кулаки. Он умел сердиться — на политиков, на министерства культуры, на мировой капитал, порождающий бедность и зависимость в странах третьего мира, где ему доводилось давать концерты, и на массовую культуру — в странах богатых (влияние Бома), на автомобильные пробки, перекрывающие потные улицы городов в самые неловкие моменты, и превращающие их в механических питонов, на уродства образования в нынешних школах, чьи выпускники все чаще путают Ленина с Ленноном, и то в лучшем случае, если вообще когда-нибудь слышали эти имена. И на человеческую глупость, глупость и лень, лень ума.
Глупость и леность — страшные враги для творчества, для культуры, а культура — Эрик ощущал это кожей — его жизненная, единственно питательная среда. Лень его раздражала, а порой так возмущала, что он мог стукнуть ладонью по столу — и тогда жена бросалась его успокоить, потому что руку именно ему необходимо беречь…
Жена временами его тоже раздражала, но это дело другое — он не поднимает голос ни на неё, ни на родственников, ни на детей, ни на еврея вообще — «нас в мире так мало, что уж друг друга самим надо беречь». Но он не мог припомнить случая, чтобы он осерчал на Эриха Бома. А нынче он готов и его ударить в лицо! Но первым делом — русского. Однако он не сделал этого. Все-таки близость журналистки с микрофоном оставляла надежду догадке, что все происходящее с ним сегодня — это спектакль, разыгранный нахальными русскими репортерами, о которых сейчас в мире все-таки не зря идёт дурная слава. Но нет, разве Эрих Бом может оказаться участником розыгрыша?
Мозг Нагдемана продолжал перебирать варианты… Впервые Эрик отказывается воспринять те слова, которыми сегодня огораживает себя от него и от Нагдеманов их друг. Какая система? Что за оружие! И почему он называет папу ограниченным? Или он специально принижает Яшу, чтобы успокоить этого человека? Хитрость? Он что, не видит, что это злой розыгрыш, постановка? И Эрик Нагдеман совершил ошибку, которая простительна для человека, который никогда не вел переговоров с вооруженными людьми.
— Послушайте, молодой человек! Давайте вернемся на землю. Я понял. Вы считаете нашу семью незаслуженно успешной? Успех на неудаче Вашего деда. Вы решили меня поставить на место и придумали гениальный репортерский спектакль? Зря. Я сам решил уйти в тень. В неизвестность. В новый космос. Я начинаю заново…
Эрика подвёл нелюбимый им немецкий язык. Зачем вплелось это слово — неудача! Misslingen[17]. Неудачный прыжок с парашютом заканчивается смертью. Всего лишь.
Константин недобро усмехнулся.
— Намёк на зависть? Neid[18]? Мимо. Молоко. У меня нет причин испытывать ущербность перед нынешними Нагдеманами, прошлыми и настоящими. И на систему я не в обиде. В расстреле деда нет ошибки. Все верно, господин Бом. Время не ошибается. Да, мой отец, Кирилл Петрович, не стал субъектом истории — и это его отличает от Яши Нагдемана — не стал ни всемирным верующим, ни всемирным музыкантом, ни большим учёным, ни государственным деятелем, ни служителем антифашистского движения… Пол жизни он провёл в подполье, опасаясь шорохов за дверью. Потому что его отец был расстрелян весной 1945 года по приговору военного трибунала за измену Родине и пособничество нацистским преступникам. А Кирилл Петрович был способный человек, хороший, терпеливый и заботливый родитель — и за отца, и за мать — и находил способы употребить на пользу нам с сестрой марки Вашего отца. И все бы хорошо и складно, только он не смог или не захотел объяснить мне, что моего деда расстреляли несправедливо. А ведь дед, молодой герой и орденоносец, стал бы генералом, дожил бы до 1991-го года, командуя каким-нибудь краснознаменным спецназом или дивизией, и не отдал бы СССР на погребение! И тогда его внуку не привелось бы лить кровь бывших сограждан в Приднестровье, и слышать рассказы о таких зверствах румын, которые убедили бы Вас, что человечество не стало гуманней ни благодаря молитве Яши Нагдемана, ни из-за волшебных звуков служителей муз. И тогда мой вопрос: если Яша Нагдеман был столь велик в вере, столь чуток, чуток к богу, то распознал бы, чем обернётся его молитва!
Они встретились глазами, Константин и Эрик. Зрачки Нагдемана уже при упоминании об СССР расширились в досаде и в непринятии упрямой, настойчиво прущей глупости. А как иначе это назвать? Что за чушь? Неужели Яша заслужил вот такое, чтобы безумец, чтобы горилла с гранатой требовала спрос даже не за деда, а за СССР? Ну какой еще СССР!
А Новиков поймал тишину. Звезда заколыхалась не в бесконечной высоте над трюмом; она вот, на обеденном столе! Он так долго ждал возможности оказаться лицом к лицу с наследником Яши Нагдемана, стоять так, чтобы изделие в руке не позволило бы мэтру улизнуть ни в философствование, ни в шутку. И вот мэтр перед ним. Но он — инопланетянин! Он — водоплавающее, вытянутое на сушу! У него не видящие глаза! Его уши не слышат, они воспринимают иные частоты. Дельфиньи, что ли? А это странное, рассерженное, не испуганное выражение на каменеющем лице!
А рядом — немец. Немец только что реабилитировал деда и Яшу Нагдемана. Так что все, оказывается, не зря, и полет, и пистолет. Но СССР не спас и бог. Значение любого поступка меняют время и история. Но значит ли это, что смысл отделен от значения? То есть действительно, претензия его, Кости Новикова, обращена к Космосу? Зачем ты, Космос, чередуешь зло со злом, проверяешь их на земле русской, пробуешь ее на зуб? И при чем тут высокий худощавый инопланетянин, носящий одну фамилию с Яшей Нагдеманом? Из мозга Новикова-младшего выпорхнула птица, черная и с огромным клювом. Оставила между извилинами пустое гнездо, обжитое ею годами.
Да, Константин опустел. Все так легко объяснить цепочками причинно-следственных молекул. Эти цепочки всегда выстраиваются по линиям ловкого ума, как металлические опилки выстраиваются по силовым линиям доминирующего магнитного поля. Яша спас нацистского солдата, а из того вышел антифашист Бом, и кто знает, может быть, этот Бом и есть миссия капитана Новикова, объединённая миссия молодых людей, раввина и капитана. А сам бы Новиков-старший, не отпусти он блаженного еврея и его сыновей, потом запил бы от приступа совести и не стал бы ни генералом, ни полковником, и не спас бы СССР от страшного, кровавого опустошения… Нельзя поддаваться доминирующим силовым линиям логики. Логика, как и жизнь, конечна. Она заканчивается в точке выбора. Вот она, эта точка! Точка — это не овал, не окно, не форточка, не глазок — из неё нет движения, нет выхода. Она и есть средоточие массы. Космоса. И при чем тут этот человек, который ничего не слышит? Только при том, что именно ему выпала доля узнать стоимость подарка, сделанного капитаном Новиковым? Сейчас услышит. Пустота должна разрешиться. Хлопок одной ладони, как говаривал дядя Эдик. Да, ружье должно выстрелить… Перед глазами Новикова-младшего, в мареве горячего воздуха, который выплюнул отстрелянную гильзу, на миг возникли одинаково изумленные лица Ириски и племянника. «Все нормально, сестричка, все теперь путем», — успокоил их Константин. Предохранитель в душе щелкнул и приподнялся…
Эрих Бом переоценил свои навыки. Ему все-таки казалось, что контроль за движениями русского остаётся за ним, и, если что, он успеет… Но, когда Константин вскинул пистолет и выстрелил в окно, немец не успел даже пальцем пошевелить. От хлопка, почти слившегося с коротким звяканьем стекла, он сощурил веки, а когда они раскрылись, стрелять в ответ стало бессмысленно — Эрик стоял возле него белый, глухой, но живой. А Новиков выходил мимо Бома, из номера. Как бы оставив ответный выстрел за ним. Привычно, резко и вкусно дохнуло порохом.
Испанец, научивший Эриха Бома мастерской игре в шахматы, предлагал ему и другую игру — смотреть на жизненную переменчивость по-шахматному. Фигуры ходят по белым и по черным клеткам, а офицер, которому дано бегать наискосок только белому или черному, задачу не выполнит, мата не поставит. К белому нужен черный.
«Диалектика — не всесильна, она упускает игровую основу жизни. Потому что, если бы я в этом ошибся, нас бы с тобой уже не было, камарад Эрик», — мудрствовал тот.
Бом такую метафизику запомнил, но близко к сердцу не принял, а с приобретением политического опыта разжился собственной методой. Он назвал ее исторически-пищевой цепочкой. Мало волков — много-много зайцев. Много зайцев — волкам больше еды и меньше капусты. Значит, больше волков. Больше волков — меньше зайцев — лучше для капусты. Зайцев меньше — худо для волков. Циклы цепочек составляют последовательности, которые могут сходиться к устойчивым колебаниям популяций, а могут идти в разнос или к нулю. Это зависит от параметров взаимодействий. Сколько зайцев требуется волку? А сколько капусты — зайцу? Коммунисты съедают буржуа, буржуа кормят фашистов, пища фашистов — коммунисты. Учебная пищевая цепочка. Сколько требуется буржуа, чтобы выкормить одного Курта Руммениге, а затем его прокормить и прикормить?
Мойша, любивший разговоры с Бомом об исторически-пищевых цепочках, когда-то внес ценное уточнение, что мир или надолго сойдется в колебательном балансе добра и зла, или же он разлетится в тартарары после сотни веков итераций — исход может зависеть от мелочи, от выбора одного человека. Поэтому в принципе излишней выглядит и гипотеза о своевольном боге, и исторический детерминизм. С последним Бому было трудно согласиться, и сложно не согласиться одновременно.
С годами Бом пришел к тому, что высчитывать колебания популяций фашистов, антифашистов и буржуа в разных формах и моделях — не вполне его дело. Потому что он сам — не часть вселенского ЭВМ, а волк, от природы и благоприобретенно наделенный ясными параметрами. Он — элемент системы примитивной борьбы идей со златом. Как бы ни сложен был окружающий мир, эта примитивная модель составила на века его скелет, остов, каркас… И Эрих Бом возводил бы мосты, по примеру деда, и мосты выходили бы величественными и точными, но — спасибо сволочи в военном ведомстве по призыву, и спасибо Курту Руммениге — Бом стал деятелем, борцом, агентом. Его атому, одному из многих атомов, история прошедшего века обязана тем, что по меньшей мере в одной из стран Латинской Америки фашизм, уже заступив за порог, да туда не прошел. Дали ему антифашисты по носу в прихожей.
Мудрость заключается в том, чтобы, оставаясь волком из самой простецкой трехколесной модели, принять недоказуемую лемму. Первая лемма проста, как гармония, и которая выше любой математики. Зло и добро не чередуются, как чередуются клеточки шахматных квадратов. Нет, ген зла вызреет в злаке добра и падет злом на землю, и истлеет, став удобрением, обстоятельством, необходимым явлению добра. Увы, рай на земле глазами мудрого атеиста — это сошедшаяся в ноль, к вымиранию, генетика блондинов, альбиносов — в переизбытке несущая белые хромосомы добра. Старик Эрих Бом, не стесняясь, объясняет свою первую лемму окружающим его людьми. Как ни странно, те редко возражают. Что стало с этим миром! Как глубоко он пронизан лояльностью ко злу! Он был бы рад встретить возражение по уму.
Иное дело — вторая лемма Эриха Бома. Она — о черном, об абсолютном гене чистого, выделенного зла, которое в таком бородавочном виде тоже не жизнеспособно и отпадает от тела жизни. Вот эта лемма всегда и везде встречает упрямое сопротивление слушателей или же, в случае самых благосклонных из них, снисходительную улыбку. Люди убеждены, что зло и в чистом виде способно воспроизводиться… Так в глубине души считает даже Эрик. Даже Эрик Нагдеман.
Но было исключение — с Эрихом был солидарен Яша Нагдеман. Яша не умел вникнуть в абстрактные конструкции рассуждений, но он ясно и просто не верил в возможность такой субстанции, как абсолютное зло. И сколько бы Мойша ему ни втолковывал про черные дыры и бесконечные массы мировой и человеческой пустоты, про вакуум, который сильнее материи и может посредством подобия воспроизводить сам себя, Яша обтирал бороду лодочкой ладошки и кивал на Эриха — мол, спроси у него, ученый мой сын, он знает… И Бом никогда не старался объяснить старику, что не это имел в виду Мойша, которого преследует черный скелет Курта Руммениге той черной зарубистой ночью, с зазубренным, но острым ножом…
Старый Бом остался не в претензии к русскому и мог бы остаться довольным собой. Но нет, опытный человек берлинской закваски не остался собою доволен. Ведь он сказал неправду. Ему-то известно, что Курта Руммениге не расстреливал советский трибунал. Курт Руммениге послужил агентом советской разведки, но недолго, и перебежал на службу к британцам. Никогда более судьба не сводила их в литературном сюжете и, напротив, старательно отводила друг от друга. Это укрепило Бома в предположении, что советские чекисты, очень внимательно и не один раз расспросившие Бома о втором пленнике, изначально не очень-то рассчитывали на верную службу баварца и имели на него какие-то другие виды… Такого Бом не мог даже намеком сообщить Новикову. Но надо ли было ему врать, исказив картину мира?
Как ни странно, именно эта мелкая ссадина мучила Эриха, когда он, вскоре после описанных здесь событий, оказался на больничной койке, и не отцепилась от честного старика даже в смертный час, заставив вспоминать не о Яше Нагдемане, а о капитане Новикове, однажды и мельком увиденном им в Браслово при обстоятельствах, начертивших абрис всей его будущей судьбы… А что, если логику Новикова-младшего можно допустить, и тогда диалектике по плечу сосуществовать с гением сослагательного наклонения, соотносящего прошлое с будущим так, что Новиков-старший не дал развалить СССР? За несколько дней до того, как старик, не найдя ответа, расстался с беспокойной мыслью и впал в последнее свое, вечное беспамятство, или, как бы сказали другие, погрузился в реку времени, ему из России пришла посылка, в которой была обнаружена и помещена на больничную тумбу плоская фляжка неармейского образца.
Хлопок одной ладони Эрика напугал. Да, его охватил страх. За слух, за уши! В них устрашающе множился звон, он превращался в каскад невыносимо не стихающих звуков. И больше ничего. Акустическая чернота. Эрик испугался глухоты. Мелькнула страшная мысль о Бетховене. Нет, он не готов к такой судьбе, не надо! Он же должен сыграть концерт в Вене! Мысль тоже плодилась и множилась каскадом, как звон — о жене, которую он подведёт, оглохнув, и о пенсии, и о кредите за дом в Нью-Йорке для сына, и о многом и многом другом, не имеющем никакого отношения ни к Яше Нагдеману, ни к маркам для Новиковых, ни к Бому. И все-таки сквозь несущийся каскад камней — мыслей, гонимых страхом, Эрик нашёл в своем, как оказалось, чутком нутре желание как-то утешить ушедшего русского, снять с его спины тяжесть зла на Яшу Нагдемана. Да большего он не понял в появлении Константина Новикова. Аист волка не разумеет…
Глава 24. О том, как журналисты выяснили, что произошло с Эриком Нагдеманом
Судьба интервью, ради которого культурное издание направило в Вену Ингу, сложилась непросто. После того, как Константин Новиков производил точный выстрел в высокое небо сквозь окно и покинул залу, ни о каком возобновлении культурного дискурса не могло быть речи — сама девушка это прекрасно поняла. Ей предстояло держать ответ и перед музыкантом, и перед собственным редактором за скандал, произошедший по ее вине. С таким скандалом здорово было бы уйти в другое издание, побойчее да пожелтей, и воплотить позор во славу, но Инга об этом думать не желала. Собственно, интервью отошло на третий план — ей предстояло ответить читателям и свой совести на вопрос, сколько ее вины в том, что Эрик Нагдеман отменил выступление в Вене, и все выступления в других странах, стоявшие в его плане на ближайший год. Позже пронырливые журналисты узнали, что он еще в Вене обратился к ведущему немецкому специалисту Каю Герхарду, занятому излечением тиннитуса и глухоты…
В одном и очень важном Инге помог Бом. Он взял у неё запись, пообещав, что убедит своего друга сохранить в тайне маленькое происшествие… Девушка согласилась. На вопрос, как же ей быть с собственной совестью, глядя на разрушение, нанесённое Эрику Нагдеману, немец твёрдо сказал ей, что это не ее дело и забота — для Нагдеманов пути господни действительно неисповедимы. Инга с удивлением увидела сжатые белые губы известного в политических кругах человека, оказывается, вовсе не такого доброго к давнему другу и подопечному…
Каким образом о коллизии Нагдемана с Новиковым все-таки пронюхала свободная европейская пресса, наша история умалчивает. Одно заявим решительно — не от Бома. Скорее всего, прозорливый портье тут сыграл свою роль. Произошло это через год после выстрела в «Бристоле». Мутную заметку первым напечатал бульварный венский «Курьер». Мы не можем утверждать, что какой-нибудь технический сотрудник австрийской службы безопасности, увольняясь или выйдя на пенсию, прихватил с собой носитель с прослушкой видных посетителей видного отеля и решил немного подзаработать на продаже компромата. Утверждать не можем, знаем только, что такое и в Австрии случается. Журналист обрадовался подарку как ребёнок — сладкому, и поспешил поделиться радостью с публикой этой небольшой культурной страны. Он так торопился, что решил не обращаться за подтверждением к участникам сюжета. И слегка изменил историю под злобу дня. Читатель узнал, как русский сталинист и антисемит по имени Константин пришёл к еврею, и мировой звезде, движимый жаждой мести за своего деда, верного пса Иосифа Сталина. А русская журналистка ему помогла — вот такие они, коварные русские журналистки… И вся Россия — коварна, опасна, и не прошла десталинизации… А музыкант, памятуя о благородстве отца, спасшего двух призывников-немцев в последние дни нацистского режима, и в память о том, что и СССР тоже когда-то воевал с Гитлером, помогая союзникам, — музыкант решил скандала не раздувать… Но, как ни странно, у публики эта история не нашла живого отклика — видимо, за год затворнического молчания ее прежнего кумира Нагдемана она утратила к нему интерес и нашла себе новых. Несколько газет в Аргентине все-таки перехватили эту публикацию, телевизионщики попытались что-то выяснить у самого музыканта, но жена Нагдемана встретила их стальным кулаком. После этого репортеры тоже охладели к истории и устремились на другие огни.
Не то Германия. Газета FAZ, уверенная в себе, как уверен в себе «Мерседес» — эта газета пошла по следу свидетелей. Однако — собственно, единственного немецкого участника той истории, уже не было в живых. Эрих Бом умер у себя на родине, в Берлине, в «Шарите». Он не оставил никаких зацепок. Дотошные его соотечественники-газетчики выяснили, что антифашист действительно был в Вене в тот самый день, но это им мало что дало — конечно, друг музыканта стремился на его концерт. И все-таки FAZ не остановился на этом, репортеры нашли дочь некоего Курта Руммениге. Эта достойная немка обнаружилась в голландском Твенте, где она с мужем руководит маленькой фирмой компьютерного дизайна. Она подтвердила, что ее отец тяжкие годы провёл в советском плену и не любил рассказывать о том времени, полном лишений и унижений. Но все-таки он упоминал о том, как попал в плен вместе со своим другом-антифашистом, его единомышленником, однако русские карали немцев без различий. Es war schlimme Zeit[19], вздохнула рассказчица… Курт Руммениге был хорошим отцом и нежным дедом, хотя жизнь его по возвращении из плена проходила в разъездах. Он исправно голосовал за христианских демократов и какое-то время состоял в партийных активистах, хотя не вполне понимал объединения Европы, на предмет чего у него с дочерью имелись разногласия. Так вот, Курт Руммениге никогда не упоминал имени «Нагдеман». «А в Израиль Руммениге-старший ездил не раз, как турист», — зачем-то от себя добавила дочь репортеру, но этот факт в его публикации отражения не нашёл за ненадобностью…
Что все-таки отличает Германию от Австрии, помимо немецкого языка — это основательность, положенная в основу характера. Немцы озадачили корреспондента в Москве, высокого и быстро поседевшего мужчину средних лет, завсегдатая столичной интеллектуальной тусовки — и тот без труда выяснил, что в культурном издании год назад состояла журналистка И., которая съездила в Вену ради интервью с Нагдеманом. Но интервью не вышло, а сама И. после той поездки сразу уволилась и исчезла из Москвы. Столичные тяжелые воды сомкнулись над ее памятью. Скорее всего, ее уволили, грубо попрали журналистскую свободу, предположил корреспондент, и его пассаж попал в статью, где он был назван в качестве соавтора.
Про Константина, о котором упомянул австрийский коллега, ему ничего выяснить не удалось. Очерк FAZ только усилил тезис «Курьера» о новых русских, для которых нет ничего святого, кроме Сталина и Путина… О выстреле в номере гостиницы ни австрийцы, ни аргентинцы, ни немцы не упоминали…
А Эрик Нагдеман удивил публику в 2017 году, когда возник из культурного небытия и сыграл один концерт из собственных произведений. Он поразил знатоков необычной музыкальной драматургией. Кто-то из журнальных пройдох подметил, что знаменитый исполнитель, осознав, как его талант сходит на нет, и его слух под угрозой, придумал коммерческий ход с затворничеством — и имел успех. Заголовок гласил: «Нагдеман заработал миллион на молчании!» В Аргентине реинкарнацию знаменитости обсудили, а в Европе даже не заметили. Не та цифра. Пришли времена миллиардеров…
Глава 25. О молодой женщине, поселившейся в Ейске
Зимой 2017 года молодая женщина, с недавних времён поселившаяся в Ейске, в доме с большим яблоневым садом, дальняя сторона которого примыкает к самому морю, к темному крупному песку, так накаляющемуся в июле, что и в декабре снег на нем не держится и жухнет, — зимой 2017 года молодая женщина получила извещение о заказном письме на имя мужа. Отложив домашние дела, хорошенько укутав своего малыша, двухгодовалого мальчишку с подвижными, живыми глазами, большими, бантиком, губами и сохранившейся на затылке запоздалой кругленькой лысинкой, и, усадив его в санки, отправилась на почту.
Мальчик этим утром капризничал. Оказавшись в подневольном положении на улице, он принялся требовать от мамы другого маршрута.
— Не хочу туда. Ты обещала площадку! — неожиданно матёрым голосом горланил он, а женщина продолжала свой путь, изредка укоряя его словами о том, что Кириллу должно стать стыдно, и не дай бог папа узнает, как сын канючит. А канючить мальчикам негоже. А уж как негоже канючить, когда от папы письмо! Наконец, малыш действительно усовестился и замолк. Строгость матери была ему в новинку. Смышленый парень предпочёл не обострять ситуацию немедленно, а задумал настоять на своём попозже. Но женщина угадала намерение сына.
— Вот будешь и дальше хитрить да хныкать, я тебе перед сном не скажу, когда папка вернётся. И не из вредности не скажу, а потому что не получу письма своевременного. Веди себя как мужчина!
Ребёнок поджал губу, насупился и так поехал, барчуком на санках, спиной по бегу неглубокой петлявой колеи. Но уже через минуту он обернулся к матери, к женщине, которая тянула санки, наклонившись вперёд, и крикнул:
— Мама, мама, подожди!
— Ну что?
— Скажи папе, чтобы приехал и забрал Кирилку!
Женщина замерла и выпрямилась. Она была мала ростом, и могла бы показаться совсем маленькой в широкой куртке-дутике, но над маленьким человечком она высилась великаншей. Она утёрла перчаткой нос, взглянула в ватное небо, низко насевшее на казачий Ейск, и, присев на корточки, взяла Кирилла Константиновича на руки, поцеловала сухими, не напомаженными губами в лоб. Она и сейчас не решилась объяснить сыну, что папа не скоро вернётся домой, и не заберёт их к себе. Что бы ни значилось в письме… Ее муж никогда не слал им с Кирилкой заказных писем… Странное предчувствие охватило молодую женщину, и это предчувствие не обмануло ее. Вместо письма из Донецка почтальонша передала ей иностранный конверт и, как будто желая попрекнуть, ехидным бабьи голосом, с придыханием, всю почту известила о том, что письмо-то москвичке не откуда абы-кабы, а из Израилевки!
Глава 26. О том, как скульптор Залиховский разочаровался в литературном даре Инги Барток
Скульптор Залиховский испытал разочарование, когда прочел в толстом литературном журнале рассказ, который вышел из-под пера его бывшей подруги, и — он бы не побоялся такого слова, — его подмастерья, если иметь в виду высокий художественный смысл мастерства. Сам Залиховский не читал толстые литературные журналы. Но на этот рассказ ему указала другая его подруга и бывшая натурщица, актриса модного в их кругу театра ДОК Анфиса Куева. Давным-давно изжив в себе период увлечения Пикассо, Залиховский утратил интерес и формам кубанки Куевой, которые становились все более кубическими. Но отношения между ними не умерли, и актриса время от времени объявлялась в мастерской художника-мизантропа, чтобы сообщить очередную сенсацию, потрясшую мир сцены. Новость об Инге она в клюве принесла Залиховскому, когда тот пребывал в периоде абстиненции. Ее страстное возмущение бездарным появлением на литературном поприще бывшей пассии мастера пришлось ко двору. Она, Анфиса Куева, куда большего ждала от Инги Барток, потому что помнит, что свет таланта, нет, инфракрасное тепло гения мастера падали на ее длань. И что же? Бездарно, консервативно написанный рассказик, вынесла свой приговор Куева. Проводив под утро нетрезвую шестипудовую Куеву до порога мастерской, задернутой тяжелым персидским ковром, безнадежно пропитанным мелкой глиняной пылью, Залиховский вздохнул и седой ладонью ощупал грудь на том месте, он подозревал собственное седое сердце. Сердце шевелилось, тело было теплым. Наверное, оно излучало инфракрасные волны гения.
— Эх, мля, вестница культуры! — по-доброму выругался он перед тем, как приступить к чтению журнала, оставленного Куевой на подиуме.
Кого он назвал вестницей, бог ведает. Как бы то ни было, рассказ Инги Барток, обнаруженный посетительницей в разделе «Большой дебют» толстого журнала, заставил Залиховского надеть очки и приступить к чтению. Ученый человек разобрался с текстом быстро, а задумался надолго, на душе стало тревожно и непривычно чутко, что ли…
Его обеспокоила бесконечная удаленность от него той жизни, которая дохнула из-под раскрытой страницы. Интригу, конечно, можно было бы завернуть из найденного сюжета намного круче и энергичнее, подумал он, стараясь отбиться от нехорошей тоски.
«А можно было и сюрчик устроить, как Моисей прячет у себя Эрнста Тельмана и Адольфа Гитлера, на затылках которых — кипы для маскировки, — а их потомки рубятся в компьютерной баталии, выясняют, кто был круче, и кто круче сейчас. Кто круче, тот и прав». Он бы сам, если бы захотел, если бы ему не лень была бумагу марать, изобразил бы рассказик ловчее Инги Барток, скрывшейся под псевдонимом Инны Новиковой. Тоже не велика фантазия. Черно-белая фотография дебютантки, по которой подруги Куевой опознали бывшую знакомую, также не вызвала в Залиховском прилива теплого чувства.
«А со мной была хоро-о-шенькая», — успокоил он себя любимым словом, глядя на худое лицо, в котором той Инги он бы и не признал. Самолюбие его оказалось больно задето. Виновен в том был финал рассказа. Все неправда. Литературная неправда, на грани бездарности. Залиховский захлопнул журнал. С подиума от колыхания воздуха упал на пол фантик «Коровки», которую на закусь принесла с собой Куева.
Литературная неправда гаже предательства. Не дано его Инге знать таких мужчин, которых она описала. Выдумка, блеф… И как это она набралась нахальства писать, будто знает, зачем жить, зачем любить?! А имя героя? Эрих по прозвищу Петрович! Отменное имя для фантасмагории. Да еще военный! Ах, он, Залиховский, если бы взялся сам за перо, так бы этого «хероя» выписал, по-пелевински! А тут — Эрих Петрович на голубом глазу! Петрович! Ни вкуса, ни запаха, один звук… Инсургент хренов!
Художник злился ревностью московского небожителя и героя битв за иные умы и тела к военным. Так когда-то физики и лирики ревновали к фронтовикам. Герои пещерных веков должны уступить сцену другим героям… Пока нет войны. И жизни такой героически-прозаической Инге знать не дано. Нет такой жизни, а была бы — так для нынешней литературы ватная проза мертва! — уж не сдерживая себя, ругался вслух сам с собой Залиховский, пришедший отчего-то в немыслимое беспокойство, так что душа начала зудеть, как кожа перед пьянкой… Наконец, он позвонил Куевой, и даже вернул актрису с пол дороги, потребовав захватить винишка. Убил, так сказать, вечер…
Но посреди ночи мужчину расшевелило и выковыряло из сна, что устрицу из ракушки, беспокойство особого свойства. У этого беспокойства были женские руки, а сам Залиховский оказался состоящим из двух Залиховских. Один, большой и дурно пахнущий во сне, был будто из засохшей бугристой глины, но внутри его головы поселился другой Залиховский, и этот-то как раз противился сну, шевелил пальцами, ворочался и стремился наружу, к женским рукам. В конце концов Залиховский откинул плед и присел на кушетке, опустив крупные ступни на кафельный кухонный пол. Из мастерской доносился богатырский храп Куевой, которой скульптор уступил диван.
Острый холод кафеля освободил художника от дремы, но не от беспокойного и капризного двойника внутри. Будучи человеком незаурядным, знающим себя и способным к честности с собой самим, он догадался, в чем тут дело. Все-таки зацепила его Инга Барток…
Он задумался, мощными глиняными руками покачивая, как тыкву, свою тяжелую голову. Наконец, он сделал свой выбор. Глиняный человек не поленился врубить свет и нашел в морщинистой записной книжке номер приятеля, которому сто лет не звонил. Молча выслушав все те слова и выражения, которые отпустил по его адресу семейный разбуженный человек, Залиховский дождался тишины и спросил, могли ли в 1945 году раввина расстрелять за то, что спрятал фашистов, и могли ли расстрелять советского коменданта за то, что отпустил вот такого раввина… Скривившись от новой порции матюков, Залиховский, не извинившись и не попрощавшись, положил трубку и улегся в кровать. С Ингой Барток и ее рассказом про коменданта, раввина и немцев покончено. Самолюбие успокоено. Приятель-историк подтвердил, что в 1945-м за такое вряд ли расстреляли бы и раввина, и коменданта. Теперь можно и поспать.
Он действительно быстро уснул. Но во сне ему померещилось, что он в лесу, на большой поляне. Рядом с ним женщина. В руках у них обоих — серебристые ножи для метания. Он учит ее втыкать нож в цель. Цель — одинокий старый клен, занявший центр поляны. Осень, под ногами кленовые пятизубцы. Красиво. Но он испытывает раздражение. Он знает, что умел метнуть нож в цель прямым и обратным хватом. Но нынче его снаряд не втыкается острием, а раз за разом с тупым стуком бьется гладкой рукояткой о кору, оставляя в ней глубокие вмятины. Зато женщина, которую он взялся учить, бросает свой нож, и не глядя на дерево, будто и нехотя, небрежно, а нож втыкается и втыкается в ствол, уходя вглубь до обидного глубоко… Женщина хохочет, ротик ее — округлился оскорбительной «О»… Досадно. Досаду, словно это страсть любви, во сне грифелем подчеркивает абсолютная красота осеннего леса.
book-ads2