Часть 10 из 62 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Это продолжалось долго – смятённая поваль, крики и стоны, а потом появился Васюков. Полы его шинели были тёмными, и в руках он держал какой-то блестящий розовый пласт. Он окликнул меня, как вдогон издали, и я приподнял руку.
– Тимоху искал, – рыдающе сказал он. А после вот лошадиную лёгкую достал. Она совсем… совсем тёплая»[391].
В целом, как чётко резюмировал Арон Шнеер, «режим, установленный в немецких лагерях для советских военнопленных в 1941 г. и до конца 1942 г., гарантировал… голодную смерть»[392]. Но голод был не единственной причиной высокой смертности. В первую очередь ему «помогали» издевательские условия содержания. Многие пересылочные лагеря представляли собой всего лишь оцепленную территорию под открытым небом. Но и шталаги тоже были не готовы к приёму военнопленных. Впоследствии Курт фон Эстеррейх, начальник Данцигского военного округа, объяснил это тем, что в марте 1941 года генерал Рейнеке на специальном совещании намекнул: если крытые бараки не будут построены в срок, русских можно разместить и на земле[393]. Результатом этой оговорки стало то, что из девятнадцати намечаемых шталагов только в семи возвели сооружения для содержания пленников. Естественно, несчастным никто не выдавал одеяла или тёплую одежду, не было подготовлено душевых или уборных. Антисанитария становилась причиной быстрого распространения болезней, включая сыпной тиф, унесший жизни нескольких десятков тысяч. Кроме того, заключённые часто подвергались побоям и моральным издевательствам. Альфред Розенберг сообщал Кейтелю, что среди персонала лагерей можно было слышать рассуждения: «Чем больше пленных умрёт, тем лучше для нас»[394].
Довольно типичную картину рисует донесение агента НКВД с оккупированной территории Ленинградской области в декабре 1941 года о лагере в Красногвардейске (Гатчине).
«Положение заключённых исключительно тяжёлое. Большинство считает себя обречёнными на медленную и мучительную смерть…
Продолжительность рабочего дня до 14 часов. Руководят работами на поле и в лесу финны и эстонцы. Обращение с заключёнными зверское, за малейшую провинность избивают до смерти (отстал от строя, не во время вышел из казармы и т. д.), например, 50-летнего старика Щеголева заставили выгружать тяжёлые снаряды, когда он начал отставать, то был избит палками.
Более слабых заключённых, которые уже не способны работать, на глазах у всех расстреливают, например 22.XI – в лесу недалеко от аэродрома были расстреляны 3 человека, 24.XI – там же расстрелян 1 человек.
В последнее время работы для всех заключённых не хватало, ту часть заключённых, которая остаётся, выгоняют из казармы и заставляют целый день бегать по кругу во дворе, отставших избивают палками.
В результате бесчеловечного обращения, тяжёлых условий работы и плохого питания в лагере ежедневно умирают до 30 человек. 25.XI – только утром из казармы вынесли 7 трупов. Больным никакой медицинской помощи не оказывается.
Заключённым один раз в день утром дают небольшой кусок хлеба-суррогата и после окончания работы воду.
В помещении, где содержатся заключённые, отсутствует какое-либо оборудование. Спят на голом полу, при разбитых стёклах. Питаются прямо на полу или на улице. Воды в помещении нет»[395].
Отметим также, что множество убийств было совершено во время этапирования. Ветеран вермахта Нойфер вспоминал: «…пленных вели пешком через Смоленск. Я часто проезжал по этому участку. Придорожные канавы были полны пристреленных русских. То есть проезжать на машине было страшно»[396]. Константин Воробьёв, попавший в плен под Клином в декабре 1941 года, писал: «В эти дни немцы не били пленных. Только убивали! Убивали за поднятый окурок на дороге. Убивали, чтобы тут же стащить с мёртвого шапку и валенки. Убивали за голодное пошатывание в строю на этапе. Убивали за стон от нестерпимой боли в ранах. Убивали ради спортивного интереса, и стреляли не парами и пятерками, а большими этапными группами, целыми сотнями – из пулемётов и пистолетов-автоматов!»[397] Бесправность узников действительно провоцировала массовые убийства. Как сообщает современник-историк, «одно из самых массовых убийств советских военнопленных во время этапа произошло 17–18 октября 1941 г. на участке дороги Ярцево – Смоленск. Немецкие конвоиры без всякого повода расстреливали, сжигали военнопленных, загоняя их в стоявшие у дороги разбитые советские танки, которые поливались горючим. Пытавшихся выскочить из горящих танков тут же добивали выстрелом в голову. Ряды и фланги колонны “равнялись” автоматными и пулемётными очередями. Немецкие танки давили их гусеницами»[398].
Впрочем, гибельными были и сами условия этапа. Командир легиона «Валлония» Леон Дегрелль писал в мемуарах, что «по дороге на фронт они каждый день бегали смотреть на эшелоны с военнопленными»[399]. Зачем они это делали, Дегрелль не разъясняет; очевидно, ожидали от доведённых до безумия людей некоего шоу. Если так, то их ожидания были удовлетворены. «Сотни тысяч пленных… – пишет Дегрелль, – вынуждены были стоять на ногах до 3 недель. Питались они лишь тем, что можно было найти рядом с путями. Многие из этих азиатов были привезены прямо из диких степей. Они предпочитали глодать ребра калмыков или татар, но не умереть с голода. На одной из станций я видел, как несколько пленных рылись в земле. Они вытаскивали красных извивающихся червяков длиной около 6 дюймов и глотали их. Эти пожиратели червяков даже причмокивали от удовольствия»[400]. Характерно, что никаких слов сожаления или сочувствия к этим людям мы у Дегрелля не находим. Он и через много лет после войны был начисто лишён рефлексии на тему, как причмокивал бы он сам, проведя три недели в стоячем положении и без куска хлеба.
Однако менее хладнокровные ветераны вермахта вспоминали пересылку советских военнопленных как чудовищное явление. Нойфер, чью прямую речь анализировали Зайкель и Вельцер, говорил: «Перевозка русских в тыл от Вязьмы из её окрестностей была ужасной»[401]. Его сосед Раймон подтверждал: «Ужасно. То есть действительно, я сам был свидетелем транспортировки из Коростине почти до Львова. Их выгоняли из вагонов как животных – ударами палок, чтоб они оставались в строю, когда их вели на водопой. На станциях там были такие корыта, и они бросались на них как звери и пили воду. Затем им давали чуть-чуть поесть. Затем опять загоняли в вагоны, а именно – по 60–70 человек в один вагон для перевозки скота. На каждой остановке они вытаскивали по 10 мертвых, потому что люди задыхались от недостатка кислорода. Я это слышал. Я ехал в железнодорожном вагоне лагерной охраны и спросил фельдфебеля – студента, человека в очках, который был интеллектуалом: “Сколько времени вы уже это делаете?” “Ну, я занимаюсь этим 4 недели. Но я долго так не выдержу, мне надо уйти, я больше этого не вынесу”»[402].
Сами немцы оправдывали происходящее тем, что СССР не подписал Женевскую конвенцию 1929 года о военнопленных. В своей пропаганде германское руководство пыталось представить дело так, что Советский Союз вообще не признает нормы международного права и потому его солдаты не могут рассчитывать на цивилизованное отношение. Эти утверждения стоит проанализировать подробно.
В первую очередь необходимо заявить, что Кремль действительно не присоединился к Женевскому соглашению о военнопленных. Означало ли это, однако, что большевики априори исходили из принципа «пленных не брать»? На этот вопрос можно однозначно ответить отрицательно. Причиной неприсоединения к конвенции было несоответствие некоторых её статей духу советского государства и права. В 1931 году СССР принял и ратифицировал собственное Положение о военнопленных, которое в основных статьях повторяло Женевскую конвенцию. В нем, однако, были и отличия: отсутствовали льготы для офицерского состава, воспрещалось денщичество, принималась выплата жалованья для всех военнопленных, а не только для офицеров, военнопленным из рабочего класса разрешались политические объединения, военнопленные разных национальностей могли содержаться в одном месте. Тем не менее установленный режим содержания пленных принципиально не отличался от женевского, поэтому справедливым кажется замечание советского юридического эксперта Малицкого о том, что с таким документом «принцип взаимности может быть распространён без ущерба как для СССР, так и для отдельных военнопленных»[403]. То есть в момент ратификации этого акта советское правительство имело основания считать, что в случае войны Положение будет восприниматься как гарантия обращения с военнопленными согласно международным законам.
Важнейший для нашей темы прецедент дала советско-финская война 1939–1940 годов. Финляндия, так же как и СССР, не являлась страной-подписантом Женевского соглашения 1929 года. Несмотря на это, «как только в ноябре 1939 года начались боевые действия на финско-советской границе, Суоми заявила через Международный Красный Крест, что будет придерживаться основных норм ведения войны, выработанных мировым сообществом»[404]. И действительно, в целом оба противника соблюдали эти нормы, в частности по отношению к военнопленным. Так, автор специальной работы на данную тему Д.Д. Фролов отмечает, что не обнаружил ни одного факта расстрела финских военнослужащих при пленении в ходе Зимней войны. По словам учёного, с обеих сторон «в приёмных пунктах и лагерях были созданы хотя и не совсем хорошие, но более или менее приемлемые санитарно-бытовые условия. И не случайно в лагерях для военнопленных не было эпидемических заболеваний»[405]. Таким образом, государства считали себя обязанными соблюдать базовые правовые законы, равно как и основные гуманистические императивы и не присоединяясь к Женевской конвенции 1929 года.
Из этого примера видно, что Женевская конвенция носила дополняющий и конкретизирующий характер к нормам международного права, которые продолжали действовать и без её ратификации. В первую очередь речь шла о естественном праве пленного на жизнь. Наиболее чётко принцип этого права ещё в эпоху Просвещения сформулировал Жан-Жак Руссо в трактате «Об общественном договоре»[406]: «Если целью войны является разрушение вражеского Государства, то победитель вправе убивать его защитников, пока у них в руках оружие; но как только они бросают оружие и сдаются, переставая таким образом быть врагами или орудиями врага, они вновь становятся просто людьми, и победитель не имеет более никакого права на их жизнь»[407]. Этот принцип был признан всеми цивилизованными государствами и применялся уже в войнах XIX века, оформляясь внутренним законодательством или двусторонними соглашениями.
Кроме того, Женевская конвенция не отменяла всех предшествующих документов о законах и обычаях войны, в первую очередь Гаагскую конвенцию 1907 года, где имелась обширная часть об отношении к военнопленным. О готовности соблюдать соглашение в Гааге на принципах взаимности нарком иностранных дел СССР Вячеслав Молотов сообщил германскому правительству через нейтральную Швецию 17 июля 1941 года, а всем правительствам, с которыми у СССР были дипломатические отношения, – 8 августа 1941 года (впоследствии он подтвердил это в ноте НКИД от 25 ноября 1941 года, а 27 апреля 1942 года сообщил, что СССР выполняет правила Гаагской конвенции де-факто)[408]. Помимо этого 1 июля 1941 года Советский Союз ратифицировал новое внутреннее Положение о военнопленных, которое ещё более сближалось с Женевской конвенцией[409]. Наконец, 25 ноября 1941 года СССР в ответ на запрос Соединённых Штатов Америки объявил, что, не подписывая Женевскую конвенцию, он солидаризируется со всеми её положениями и принципами, кроме одного пункта статьи 9, который декларирует разделение военнопленных по национальному признаку и этим противоречит Конституции СССР[410].
Шаги Советского Союза были направлены на опровержение нацистской пропаганды и вынуждали Берлин реагировать. В ответ на предложение взаимно соблюдать Гаагскую конвенцию 1907 года немецкий МИД в августе 1941 года агрессивно ответил, что Германия, само собой разумеется, соблюдает международное право и что это Советский Союз запятнал себя зверскими расправами над пленными и его войска утратили право считаться армией цивилизованного государства. Чтобы вести разговор о соглашении, если оно возможно, СССР должен сначала доказать, что желает и обладает возможностями изменить своё отношение к немецким военнопленным[411].
Очевидно, эта германская нота носила двуличный характер. Как мы видели выше, руководство рейха заведомо приняло решение о том, что нормы международного права не относятся к советским военнопленным; уверение, что эти нормы повсеместно соблюдаются, было откровенным обманом. Что касается убийств немецких военнопленных Красной армией, то они действительно имели место, но, во-первых, не в таких количествах, как пыталась представить немецкая сторона, а во-вторых, как справедливо замечает Штрайт, в основном это были акты возмездия за исполнение преступных приказов немцами[412].
Неискренность нацистской дипломатии ярко высвечивает коллизия с протестом юридического эксперта ОКХ, сотрудника абвера Хельмута Джеймса графа фон Мольтке. Будущий участник антигитлеровского заговора Мольтке в начале осени подготовил аналитическую записку о положении пленных, а его шеф адмирал Вильгельм Канарис 15 сентября 1941 года подал её от своего имени Кейтелю. До сведения ОКВ доводилось, что между Германией и СССР действуют основные положения общего международного права об обращении с военнопленными. «Эти последние сложились с XVIII столетия в том направлении, что военный плен не является ни местью, ни наказанием, а только мерой предосторожности, единственная цель которой заключается в том, чтобы воспрепятствовать военнопленным в дальнейшем участвовать в войне. Это основное положение развилось в связи с господствующим во всех армиях воззрением, что с военной точки зрения недопустимо убивать или увечить беззащитных»[413]. Фон Мольтке и Канарис указывали, что «имеющиеся в приложении № 1 распоряжения об обращении с советскими военнопленными исходят, как это видно из вступительных фраз, из совершенно иных предпосылок»[414]. Очень важно, что абвер обращал внимание ОКВ на выгодные отличия советского законодательства: «В приложении № 2 приводится перевод русского закона о военнопленных, который соответствует основным положениям общего международного права и более того – положениям Женевского соглашения о военнопленных»[415]. Авторы записки оговаривались в духе господствующих у нацистской элиты представлений, что «этот закон, бесспорно, не соблюдается русскими войсками на фронте, тем не менее и русский закон, и немецкие распоряжения предназначены главным образом для глубокого тыла. Если даже русский закон вряд ли соблюдается в русском глубоком тылу, то всё же остаётся опасность, что немецкие распоряжения попадут в руки вражеской пропаганды и будут последней противопоставлены русскому закону»[416]. Таким образом, командование ОКВ получило экспертную оценку о том, что общее международное право продолжает защищать жизнь военнопленных и без подписания Женевской конвенции их государством. Знало оно и о том, что в СССР существует адекватное внутреннее Положение о военнопленных. Тем не менее Кейтель игнорировал доводы Мольтке и Канариса, мотивируя это тем, что сейчас речь идёт не о рыцарской войне, а об уничтожении мировоззрения[417].
Важное свидетельство того, какая судьба уготована советским пленным, – полное отсутствие их учёта ОКВ до января 1942 года, надёжно установленное Штрайтом[418]. Это показывает связь действий нацистов с классической практикой поселенческой колонизации: этих людей для завоевателей как бы не существовало, поэтому ни их жизнь, ни их смерть не имело смысла отражать в документах. Особое, колониальное, отношение выразилось и в чудовищном факте клеймения красноармейцев, которое во всех цивилизованных странах если и применялось в середине XX века, то исключительно к скоту. Тем не менее в январе 1942 года ОКВ предписало «каждому советскому военнопленному нанести ляписом клеймо на внутренней стороне левого предплечья». Однако вскоре тип клейма был изменен: оно приобрело «форму острого угла примерно в 40 градусов с длиной сторон в 1 сантиметр, расположенного острием кверху, которое ставится на левой ягодице на расстоянии ладони от заднего прохода»[419]. Наконец, факт вопиющий: нацисты охотно использовали советских военнопленных как материал для бесчеловечных медицинских опытов. Описание одного из них сохранилось в показаниях Вальтера Неффа, санитара, служившего в концлагере Дахау при докторе Зигмунде Рашере, изучавшем влияние холода на тело.
«Это был самый худший из всех экспериментов, которые когда-либо проводились. Из тюремного барака привели двух русских офицеров. Рашер приказал раздеть их и сунуть в чан с ледяной водой. Хотя обычно испытуемые теряли сознание уже через шестьдесят минут, однако оба русских находились в полном сознании и по прошествии двух с половиной часов. Все просьбы к Рашеру усыпить их были тщетны. Примерно к концу третьего часа один из русских сказал другому: “Товарищ, скажи офицеру, чтобы пристрелил нас”. Другой ответил, что он не ждёт пощады “от этой фашистской собаки”. Оба пожали друг другу руки со словами: “Прощай, товарищ”… Эти слова были переведены Рашеру молодым поляком, хотя и в несколько иной форме. Рашер вышел в свой кабинет. Молодой поляк хотел было тут же усыпить хлороформом двух мучеников, но Рашер вскоре вернулся и, выхватив пистолет, пригрозил нам… Опыт продолжался не менее пяти часов, прежде чем наступила смерть»[420].
Отметим, что, столкнувшись с необходимостью вуалировать политику уничтожения, в августе 1941 года Германия неофициально пустила представителей Международного Красного Креста в специально подготовленный к их приезду показательный лагерь Хаммерштайн и передала им список из 297 фамилий советских пленных. Список этот был подготовлен очень небрежно: в нём отсутствовали имена и отчества, указания воинского звания, места рождения, сведения о состоянии здоровья военнопленных, что произвело крайне отталкивающее впечатление на советскую сторону. Однако лицемерность нацистского руководства лучше всего иллюстрирует другой факт. Заигрывая с Красным Крестом, Германия ровно в то же время готовилась к испытаниям массового истребления людей с помощью газа циклон Б. Список из Хаммерштайна пришёл в Москву 29 августа 1941 года, а 3 сентября в Освенциме были впервые уничтожены методом газации 600 советских военнопленных и 250 поляков. Вскоре циклоном Б истребили следующую группу в 900 красноармейцев.
«Русских заставили раздеться в коридоре, и они совершенно спокойно вошли в морг, так как им было сказано, что будет проведена санобработка против вшей… Дверь заперли и через отверстия пустили газ. Как долго длилось убийство, я не знаю. Некоторое время ещё был слышен зуммер. При пуске кто-то крикнул: “Газ”, в ответ раздался вой и стук в обе двери. Но они выдержали напор. Только через несколько часов открыли и проветрили. Я впервые увидел трупы погибших от газового удушения в таком количестве. Мне сделалось не по себе до дрожи, хотя я представлял себе смерть от газа ещё хуже. Я полагал, что это мучительная смерть от удушья. Но трупы были без каких-либо признаков судорог. Как мне объяснили врачи, синильная кислота действует парализующе на лёгкие, и это воздействие настолько внезапное и сильное, что дело не доходит до явлений удушья, как это имеет место при применении светильного газа или при откачке кислорода из воздуха. Об уничтожении русских военнопленных я тогда не задумывался. Было приказано, и я должен был выполнять приказ»[421], – так рассказывал об этом впоследствии комендант Освенцима Рудольф Хёсс.
В начале января 1942 года фюрер отверг предложение Красного Креста о дальнейшем составлении списков военнопленных с красноречивой мотивацией. «Первая причина заключается в том, что он [Гитлер] не желает, чтобы в войсках на Восточном фронте сложилось мнение, что в случае их пленения русскими с ними будут обращаться согласно договору. Вторая причина состоит в том, что из сравнения имён русских военнопленных русское правительство может установить, что в живых остались далеко не все из попавших в руки немецких солдат».
Установить это было бы нетрудно: к этому моменту в лагерях погибли почти два миллиона человек. Всего же за годы войны в немецком плену, только по официальным документированным данным, умертвили 3 миллиона 300 тысяч советских военнопленных, то есть 57 % от общего числа[422]. Однако эта цифра неокончательна: она не полностью учитывает гибель советских пленных в 1941 году, которая во многих случаях просто не отражалась в документах. Думается, что точнее цифры А. Даллина и В. Земскова, оценивавших число жертв немецкого плена в 3,8 или 3,9 миллиона человек. Людей убивали голодом, дикими условиями содержания, неоказанием помощи, непосильным трудом, моральными издевательствами, газом и садистскими экспериментами. При этом цели уничтожить всех военнопленных поголовно нацисты, конечно, не ставили; речь шла скорее о прореживании, экстремальном социал-дарвинистском естественном отборе, в результате которого выжившие получали право работать на «Тысячелетний рейх». Впрочем, главным фактором торможения этой программы стал срыв гитлеровского блицкрига. Одержать победу по плану «Барбаросса» не удалось – Восточный фронт, наоборот, поглощал всё больше и больше живой силы. Рейху катастрофически не хватало рабочих рук. Это заставило Гитлера принять решение о более рациональном использовании военнопленных СССР. О тех, кто уже погиб из-за его бесчеловечной политики, фюрер просто не думал. Здесь действовал старый принцип «они были бесполезны и все умерли». Но теперь они понадобились – и можно было позаботиться о том, чтобы поддержать их жизни, во всяком случае на период их полезности. Практику уничтожения стоило перенести на тех, кто менее нужен и более опасен «для Великой Германии».
Голод на Украине, в блокадном Ленинграде и оккупированной Ленинградской области как следствие плана Бакке
Слухи о планируемом голоде проникли в среду военных уже с первых дней вторжения. Капитан Вильфрид Штрик-Штрикфельдт запомнил, как в расположение группы армий «Центр» прибыли высокопоставленный чиновник из министерства Розенберга и некий партийный деятель. За обедом, на который их пригласил фельдмаршал Федор фон Бок, гости беспечно пересказали содержание секретных директив, корни которых уходили в разработки штаба «Ольденбург». По словам мемуариста, они открыто говорили, «что русских на сорок миллионов больше, чем нужно, и они должны исчезнуть. “Каким образом?” – “Голодной смертью. Голод уже стоит у дверей”. – “А если удастся решить проблему голода?” – “Всё равно сорок миллионов населения лишние”»[423].
Шокированный этим фон Бок отправил Штрик-Штрикфельдта в Берлин, чтобы прояснить ситуацию. В министерстве восточных территорий его успокоили: «Смертность от голода, конечно, возможна. Но само собой разумеется, о предумышленном убийстве никто не думает»[424]. Это была циничная ложь. Возможно, что Гитлер и Гиммлер, которые смотрели на Розенберга свысока, не говорили ему всего, но о планах лишить коренное население продовольствия он знал прекрасно. Наивно думать, что автор идиомы «окончательное решение еврейского вопроса» не понимал последствий. Этот «самоуверенный прибалт» и сам, обращаясь к подчиненным 20 июня 1941 года, декларировал: «Мы не берём на себя никакого обязательства по поводу того, чтобы кормить русский народ продуктами из этих [плодородных] областей изобилия. Мы знаем, что это является жестокой необходимостью, которая выходит за пределы всяких чувств»[425].
Хотя документы штаба «Ольденбург» говорили о продовольственной блокаде потребляющих областей («лесистой зоны»), принцип изъятия ресурсов не мог не применяться и в черноземье. В расположении группы армий «Юг» к плану Бакке относились благосклонно. Фельдмаршал Герд фон Рундштедт говорил: «Мы должны будем уничтожить по меньшей мере одну треть населения присоединённых территорий. Самый лучший способ для достижения этой цели – недоедание»[426]. Посетив оккупированный Киев осенью 1941 года, группенфюрер СС Фриц Заукель повсюду слышал от соотечественников разговоры о том, что десять, а может и двадцать миллионов местных жителей должны умереть от голода[427].
Любопытно, что изначально германский диктатор планировал разрушить столицу Украины жесточайшими бомбардировками. 18 августа Франц Гальдер записал в дневнике: «Киев будет превращен “в пепел и развалины” (указание Гитлера)»[428]. В этом намерения фюрера относительно «матери городов русских» были схожи с теми, что он имел по поводу Ленинграда и Москвы. Однако выполнить этот дьявольский план не удалось, и оккупационные войска столкнулись с 400-тысячным населением, судьба которого была решена на совещании штаба «Восток» в духе предшествующих решений «Ольденбурга». 16 сентября Геринг, Бакке и другие чиновники согласились с тем, что «на оккупированных землях следует руководствоваться принципом, согласно которому надлежащее питание будут получать только те, кто работает на нас»[429]. Учитывая, что многие учреждения, например магазины, библиотеки, значительное число больниц, институтов и училищ, были закрыты, множество людей оказались брошены на произвол судьбы. Устроиться на работу к немцам (даже при большом желании) могла лишь часть из них, и в основном речь шла о второстепенных постах вроде сторожа, посудомойки или кухарки. Для занимавших такие должности рекомендовался недельный паёк в 1500 граммов хлеба, 2000 граммов картофеля и 70 граммов сала. Детям и неработающим взрослым можно было надеяться ещё на меньшее: 750 граммов хлеба, 1500 граммов картофеля и 35 граммов сала. Однако это были не обязательные показатели, а, как отмечает историк Карел Беркгоф, «программа-максимум», с которой при определённых оговорках немцы могли согласиться в некоем будущем[430].
Последствия разработок штаба «Восток» сказались очень быстро. 17 октября киевская художница Ирина Хорошунова записала в дневнике: «У нас начинается настоящий голод. Хлеба нет. Его выдали дважды по 200 граммов на человека и уже больше недели ничего не выдают. Пустили слух, что хлеб отравлен, и потому его не дают населению. Но сами немцы всё время едят хлеб, очевидно не боясь отравиться. Купить до сих пор ничего нельзя. Магазины все закрыты»[431]. Похожую картину рисует и писатель Анатолий Кузнецов, который был ребёнком в годы нацистской оккупации: «Магазины стояли разбитые, ничто нигде не продавалось, кроме как на базаре, но если бы даже и магазины открылись, то на что покупать? До войны хлеб стоил в магазине 90 копеек килограмм. Теперь на базаре иногда продавали самодельный хлеб по 90 рублей за килограмм. Столько денег раньше мать получала чуть ли не за целый месяц работы. А сейчас у нас денег не осталось вообще»[432].
В поиске продовольствия большая часть населения была полностью предоставлена сама себе. Киевляне собирали каштаны, ловили кошек, птиц, а также рыбу в Днепре. Шанс на выживание давали обмен или покупка продуктов по баснословным ценам. Это можно было сделать либо на базаре, где хозяйничали спекулянты, либо в деревнях. Последнее, однако, было сопряжено с опасностью: перспектива вернуться домой после начала комендантского часа грозила расстрелом. Но главное, с ноября полиция начала блокировать провоз и даже пронос продовольствия из деревни в город. В донесении генералу Томасу от 2 декабря 1941 года о том, что крупные украинские города вообще не получают продовольствия, открыто говорится как о способе избавления от лишних ртов[433].
Общая ситуация ухудшалась. 18 ноября 1941 года Хорошунова пишет: «Вокруг уже много распухших голодных. Глядя на них, не можешь есть, кусок останавливается в горле. А помочь нечем. И мысли о голоде вытесняют все остальные. И ещё страшно, что голод лишает нас человеческого облика. Кажется, что за тарелку похлёбки, за кусочек хлеба готов отдать всё… В жалких столовых невозможно есть, потому что горящие глаза ожидающих очереди, кажется, сжигают тех, кто ест. И счастливцев таких очень мало. И едят они не так, как обычно, а едят стыдясь, склоняясь низко над тарелками. Глотают быстро, чтобы скорее уйти. Столовых мало. Они одна за другой закрываются. И есть они только при немногих так называемых учреждениях»[434].
Наступление весны не принесло выжившим киевлянам облегчения. 15 апреля Хорошунова занесла в дневник душераздирающую запись: «Голод приобретает ужасные размеры. На базарах ничего, а то, что появляется, абсолютно недоступно… Погода ужасная. Позавчера валил мокрый снег, и снова всё было засыпано снегом. А вчера и сегодня едкий молочный туман. Он сейчас съедает снег и людей вместе с ним. Люди умирают без конца. Никто не может сосчитать количества умерших людей… Люди падают от голода, и не видно просвета»[435]. Учительница Л.Г. Нартова в то же время пришла к определенному выводу: «Опять запретили торговать на базарах… Что же делать людям, как жить? Возможно, они хотят уморить нас медленной смертью. Очевидно, неудобно всех пострелять»[436].
Впрочем, после провала блицкрига голод стал использоваться не только как средство уничтожения. Теперь он превратился ещё и в инструмент принуждения к записи в остарбайтеры. Пропагандистские листовки намекали киевлянам, что в Германии их ожидает спасение от голода.
Коренное население пыталось бороться с продовольственной блокадой. Определённые возможности были у коллаборационистов, которых нацисты привлекли на службу идеями борьбы с большевизмом. В пропагандистских целях немцам приходилось иногда идти им на уступки; так, победой киевского бургомистра Владимира Багазия стало разрешение оккупантов на проезд в Киев 128 подвод с продуктами из сельской местности в октябре 1941 года. Но это был всего лишь эпизод. Впоследствии провезти еду в город неофициально стало гораздо труднее. А с лета 1942 года по указанию Эрика Коха за это взялись с удвоенной силой; как писал коллаборационист Л.В. Дудин, «на всех ведущих в город дорогах были выставлены наряды немецкой и украинской полиции, навербованной немцами из самых подозрительных элементов… Эти наряды должны были конфисковать продукты у едущих в город крестьян и даже у возвращавшихся из деревень голодавших горожан и передавать эти продукты в распоряжение городских властей»[437]. В том, что власти потом не распространяли продовольствие среди горожан, Дудин винит вороватых полицаев – они якобы всё присваивали себе. На самом деле исполнители могли что-то украсть только в одном случае – если истинные хозяева положения, руководители оккупационной администрации, смотрели на это сквозь пальцы.
Население Киева более чем с 400 000 в сентябре 1941 года (Кузнецов даёт цифру 423 000[438]) сократилось до 180 000 к моменту освобождения, то есть примерно на 240 000 человек, больше чем вполовину[439]. Около трети потерь приходится на систематические казни, в первую очередь еврейского населения в Бабьем Яру. Не менее 70 000 граждан Киева были угнаны на принудительные работы в Германию. Остальные стали жертвами голода, холода, отсутствия медицинской помощи, карательных акций и бытового насилия. Похожая ситуация была в Харькове, где зимой 1941–1942 годов также свирепствовал голод. «Гiтлер-вiзволитель» – писал мемуарист Константин Власов, освободивший харьковчан от большинства жизненно важных вещей, освободил их и от необходимости употребления пищи… Вопрос, как выжить, стоял перед многими. «У нас в коридоре жили две пары пожилых супругов. Одна пара куда-то исчезла, и больше я её никогда не видел. Другой, видно, некуда было исчезнуть, и она тихо умирала от голода. Я вначале делился с ними лепешками, а потом и сам стал пухнуть от голода… В ноябре чета Новсковых скончалась, и взрослые на тачках их куда-то увезли. Такими трагедиями был переполнен весь город»[440]. Исследователь Норберт Мюллер оценил число жертв голода в Харькове только за зимние месяцы в 23 000 человек[441].
Игорь Баринов, автор диссертации об оккупационном режиме нацистов на Украине, справедливо указал на то, что спланированный голод «вызвал массовые вспышки инфекционных заболеваний, в ряде мест переросших в эпидемии. Так, зимой 1941/42 гг. эпидемия сыпного тифа охватила Донбасс, Днепропетровск и Кривой Рог. В целом за время оккупации по сравнению с довоенным уровнем в 15 раз увеличилась заболеваемость сыпным тифом и 18 раз – дифтеритом»[442]. Как поясняет учёный, «доступ к медицинскому обслуживанию по указу рейхскомиссара Коха от 1 мая 1942 г. имели только лица, работавшие на рейх, причём зачастую оно было платным: так, цена обычной перевязки доходила до 40 карбованцев. Ситуацию усугубляли и карательные действия ведомств Гиммлера по отношению к заболевшим. СД уничтожала больных прямо в больницах, а те, кто успевал скрыться, только способствовали распространению инфекционных заболеваний». Таким образом нацистская верхушка готовила почву для колонизации Украины. В меморандуме штаба «Восток» в июне 1942-го уже прозвучал леденящий кровь эвфемизм: в отношении населения Украины предпочтительна «не эвакуация, а замена»[443].
Но ещё более радикальная «замена», в соответствии с майскими решениями «Ольденбурга», планировалась для населения крупных городов так называемой «лесистой зоны». Первым из них на пути вермахта был город на Неве.
Как ни странно, связь блокады Ленинграда с общей национал-социалистической политикой уничтожения исследована мало. Среди историков, которые занимаются вопросами нацистского геноцида, есть относительный консенсус о том, что «уничтожение путём блокады мирного населения Ленинграда изначально было запланировано нацистами»[444]. Однако даже автор этой цитаты Александр Дюков не проводил прямой связи между весенними документами хозяйственного штаба «Ольденбург» и теми директивами, которые получала группа армий «Север» от ОКВ и ОКХ с июля по октябрь 1941 года.
На наш взгляд, любой разговор о трагедии Ленинграда стоит начинать с того, что продовольственную блокаду города на Неве программировало распоряжение Бакке – Томаса от 23 мая 1941 года. Менее чем через месяц, 16 июня, штаб военно-экономического планирования исторг из бюрократического чрева документ, в котором о будущей судьбе Северной столицы СССР говорилось с помощью прозрачного эвфемизма:
«Особые условия в великорусском Ленинграде, городе, который весьма трудно прокормить, с его ценными верфями и близлежащей алюминиевой промышленностью, требуют особых мероприятий, которые будут предприняты своевременно»[445].
В этой цитате особенно красноречивы слова «который весьма трудно прокормить». А про особые мероприятия более откровенно сказал сам Гитлер на совещании с военными 8 июля. В этот день Франц Гальдер, как обычно бесстрастно, записал в своём дневнике: «Непоколебимо решение фюрера сровнять Москву и Ленинград с землёй, чтобы полностью избавиться от населения этих городов, которое в противном случае потом мы будем вынуждены кормить в течение зимы… Это будет народное бедствие, которое лишит центров не только большевиков, но и московитов (русских) вообще». 16 июля Гальдер вновь отметил желание фюрера «сровнять Ленинград с землёй»[446].
Таким образом, хотя военный план «Барбаросса» и подразумевал взятие Ленинграда, из приведённых цитат видно, что Гитлер скорее подразумевал под этим его уничтожение, что не противоречило логике плана Бакке, главный смысл которого – отнять пропитание у местных жителей в пользу немцев. На то, что фюрер изначально следовал предначертаниям статс-секретаря министерства продовольствия и планировал очищать территории с помощью голода, указывает следующий факт: уже 15 июля ОКХ сообщило в штаб группы армий «Север» о задаче не брать Ленинград, а пока блокировать его. Командующий группой армий фельдмаршал Вильгельм фон Лееб отметил в дневнике 26 июля: «Ленинград не должен быть взят, его следует только окружить»[447].
Для Лееба, человека консервативных взглядов, окружение подавалось как рациональный способ измором принудить город к капитуляции. Поэтому в самой группе армий долгое время рассматривался вариант, что вермахт войдёт в Ленинград, и даже разрабатывались детали его оккупации.
28 августа, когда немцы оказались близки к тому, чтобы блокировать Ленинград с суши, ОКХ отдало приказ пресекать попытки населения прорваться сквозь кольцо, пока ещё неполное. 1 сентября Кейтель сообщил фон Леебу, что кормить гражданское население города Германия не может, хотя сам он знал об этом уже давно. А уже спустя четыре дня Гитлер к неудовольствию Лееба санкционировал переброску части войск из-под Ленинграда в группу армий «Центр» для наступления на Москву. Положение вермахта на севере и так казалось фюреру достаточным для его намерений: спустя три дня немцы взяли Шлиссельбург и замкнули сухопутную блокаду. В этот период планы относительно ленинградцев стали уже окончательно явными: Лееб их не оспорил. Наоборот, 11 сентября командующий 18-й армией Георг фон Кюхлер запросил у командования группы армий информацию, как войска будут снабжать горожан после капитуляции, и получил ответ: «Это абсолютно не предусмотрено. Группа армий “Север” не заинтересована кормить целый город всю зиму»[448]. Принципиальный Кюхлер с этим не смирился и внёс предложение направить в оккупированный Ленинград одиннадцать эшелонов низкосортного продовольствия. На этот раз вразумлять военного с его представлениями о рыцарской войне пришлось самому генерал-квартирмейстеру ОКХ Эдуарду Вагнеру. Напомним, что Вагнер в мае присутствовал на совещании штаба «Ольденбург», где согласовал с генералом Томасом продовольственную блокаду индустриальных центров в нечернозёмной зоне России. Именно Вагнер установил убийственные нормы питания для военнопленных по линии ОКХ. Неудивительно, что его отклик на предложение Кюхлера был категоричным: «Командование 18-й армии не должно предпринимать каких-либо мер для снабжения Ленинграда»[449]. Вскоре на совещании в ОКХ Вагнер заявит: «Не подлежит сомнению, что именно Ленинград должен умереть голодной смертью, так как нет возможности прокормить этот город. Единственная задача командования – держать войска на удалении от всего того, что в нём происходит»[450].
Всё это было в первую очередь мнением самого фюрера. 16 сентября Гитлер, проявляя постоянство, внушал германскому послу в Виши Отто Абетцу:
«Ядовитое гнездо Петербург, из которого в Балтийское море так долго “бьет ключом” яд, должен исчезнуть с лица земли. Город уже блокирован; теперь остаётся только обстреливать его артиллерией и бомбить, пока водопровод, центры энергии и всё, что необходимо для жизнедеятельности населения, не будет уничтожено. Азиаты и большевики должны быть изгнаны из Европы, период 250-летнего азиатства должен быть закончен».
Думается, нет сомнений в том, кого фюрер подразумевает под азиатами, однако сейчас для нас важнее, что эта политика не встречала сопротивления в гитлеровском командовании. «Мы в город не входим и не можем его кормить», – так 20 сентября заявил Кейтель начальнику штаба ГА «Север» генералу Курту Бреннеке.
Кульминация наступила 10 октября: в этот день ГА «Север» получила судьбоносный приказ ОКВ, в котором наиболее чётко просматривается связь с майской директивой Бакке – Томаса.
«Фюрер решил, что капитуляция Ленинграда не будет принята, даже если противник её предложит… Ни один немецкий солдат не должен входить в город. Попытки жителей пройти через нашу линию фронта следует пресекать, открывая огонь. Открытые узкие коридоры, которые позволят населению бежать вглубь России, следует, напротив, приветствовать»[451].
Последнее замечание не стоит расценивать как проявление гуманности. Далеко ли могли уйти истощённые пешие беженцы, особенно в таком скудном с точки зрения плодородия краю, как Северо-Запад России, осенью-зимой 1941 года? К тому же выталкивать их предлагалось в ту самую нечернозёмную «лесистую зону», население которой после победы Германии нацисты не собирались снабжать продовольствием. Таким образом, речь в приказе ОКВ шла об особой, хотя и завуалированной форме массового убийства.
Тесную связь этого распоряжения с директивой Бакке – Томаса демонстрирует распространение принципа обезлюживания методом голода и насильственного сгона с территорий во все русские мегаполисы, которыми вермахту ещё предстояло овладеть.
«Для всех остальных городов действует правило, что перед взятием они должны быть разрушены артиллерийским огнём и атаками авиации, а население должно быть принуждено к бегству. Ставить на карту жизнь немецких солдат для спасения русских городов от опасности пожаров или кормить их население за счёт немецкой родины – безответственно»[452].
В тот же день в группе армий «Центр» получили аналогичную директиву ОКВ относительно Москвы.
Впрочем, нельзя сказать, что в войсках под Ленинградом эти приказы восприняли бесстрастно. Инспекция генштаба показала, что солдат весьма беспокоит перспектива стрелять по голодным женщинам и детям, если те начнут прорываться через немецкий фронт. Командир 58-й дивизии полагал, что его бойцы всё же откроют огонь, сознавая «невозможность кормить местных жителей за счёт Великой Германии», но беспокоился насчёт психики личного состава в послевоенное время. Фон Лееб, наоборот, боялся актов неповиновения. В ответ на это ОКХ рекомендовало устроить перед немецкими позициями минные поля, чтобы, как писал командующий группой армий, «избавить войска от ведения непосредственных боёв с гражданским населением»[453]. Вскоре это и было сделано.
В свете изложенных фактов совершенно нелепыми и безответственными предстают заявления о том, что Ленинград следовало сдать немцам и это якобы могло сохранить жизни горожан. Объяснить их можно либо невежеством, либо политическим ангажементом. Напомним, что из блокадного города было эвакуировано около 1 059 000 человек (659 000 в период с сентября 1941 года по апрель 1942-го, 403 000 с апреля по октябрь 1942-го, а около 800 000 оставались во вторую блокадную осень в городе-фронте, поскольку снабжение уже наладили)[454]. Очевидно, что такое число людей никак не смогло бы выйти через «узкие коридоры», которые упоминались в приказе ОКВ. При этом в реальной истории блокадников поддерживал совершенно недостаточный, скудный, но тем не менее паёк, который немцы никому давать не собирались. Эвакуация осуществлялась организованно на авиа-, авто– и водном транспорте, что просто несравнимо с пешими маршами, особенно в условиях осенне-зимнего времени. Наконец, в тылу истощённых ленинградцев откармливали, размещали в пригодных для жизни помещениях, им оказывалась медицинская помощь. Ничего подобного нацистский сценарий не предусматривал. Ленинградцы были просто не нужны Гитлеру, так же как и советские военнопленные.
Кроме того, стоит безоговорочно согласиться с Львом Лурье и Леонидом Маляровым, авторами книги «Ленинградский фронт», которые пишут: «Какова была бы судьба Ленинграда, окажись он под немцами? Мы можем не гадать об этом, потому что Ленинград был в оккупации: Стрельна, Красное Село, Петергоф, Павловск, Пушкин… Немцы могли занять, по их данным, не более 10 % трудоспособного населения. Это значит, что 90 % было обречено на вымирание»[455].
Ситуация осени-зимы 1941–1942 года в предместьях города совершенно не отличалась от того, что происходило в самом Ленинграде. План голода действовал тут на полную мощность. «С приходом немцев мы не получали никаких продуктов, – вспоминала Кира Сретенцева, которая перед началом войны окончила четвёртый класс в Пушкине. – Люди очень скоро стали умирать от голода целыми семьями. До марта 1942 г. немцы совершенно не думали о продовольствии для населения. В Пушкине в самое голодное время развилась сильная спекуляция… Семья продала костюм отца из японского бостона за 5000 рублей. Но что это значило, если немецкая буханка хлеба стоила от 800 до 1200 рублей»[456].
Журналистка Олимпиада Полякова (псевдоним Лидия Осипова), несмотря на подчёркнуто антисоветские взгляды, запечатлела жизнь в Пушкине и поведение оккупантов в своём дневнике без всяких прикрас. 14 октября она отметила: «Немцы нами, населением, совершенно не интересуются, если не считать комендантов, которые меняются чуть ли не еженедельно, да ещё мелкого грабежа солдат, которые заскакивают в квартиры и хватают что попало»[457]. 12 ноября Осипова пишет, что «голод принял уже размеры настоящего бедствия». В этих условиях «совершенно сказочные богатства наживают себе повара при немецких частях»[458].
20 декабря в её дневнике появляется запись: «Жить становится всё ужаснее. Сегодня идём на работу в баню, вдруг распахивается дверь в доме, и из неё выскакивает на улицу старуха и кричит: “Я кушать хочу, поймите же, я хочу кушать!” Мы скорее побежали дальше. Слышали выстрел»[459]. Спустя неделю автор дневника сообщает, что старики из дома инвалидов попросили немцев разрешить им употреблять в пищу тела умерших. После этого комендант приказал немедленно вывезти стариков в тыл, а германский военный переводчик из белых эмигрантов пояснил Осиповой, что эта «эвакуация» закончится общей могилой в Гатчине. В феврале она пишет, что Пушкин вымирает: «…каждое утро получаешь этакую моральную зарядку – 3 или 4 подводы, груженные, как попало, совершенно голыми трупами. И это не какие-то отвлечённые трупы, а твои знакомые и соседи. И всякий раз спрашиваешь себя: не повезут ли завтра и меня таким же образом, или, ещё хуже, Колю?»[460]
Чтобы не умереть с голоду, люди не брезговали и падалью. Так, житель Стрельны Вячеслав Иванков рассказывал: «В декабре удалось найти и выкопать убитую осенью лошадь. Мать нарубила уже разлагающегося мяса и на санках привезла его домой. Мясо выветривали и вымачивали, но всё равно при жарке его стоял ужасный запах. Эти “ароматные” котлеты ели все, никто не отказывался, – нужно было выживать»[461]. Вера Фролова, тоже жительница Стрельны, вспоминала, что в первый день оккупации солдаты вермахта ради забавы убили её собаку. Спустя несколько месяцев в разгар зимы её родственник, обезумев от голода, вырыл труп собаки и съел. Однако его это не спасло[462].
book-ads2