Часть 9 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
После бани он заглянул домой, проверил, как там печка. Дрова как раз успели прогореть, и Горка хозяйственно закрыл вьюшку, чтоб тепло в трубу не вылетало. Уходя, он не стал запирать дверь — воровства промеж своими в Волчанке до сих пор не водилось. Не завелось как-то, вот ведь какая история.
Время было еще не позднее, солнце только-только начало склоняться к западному горизонту, но заняться было нечем, трубы горели, душа просила общения, а тело — ну, чего оно обычно просит после недельного воздержания? Так что Горка решил не откладывать дела в долгий ящик и, здороваясь по пути с прохожими, бухая по скользкой дороге кирзовыми сапогами, надетыми вместо осточертевших городских ботинок, зашагал прямиком в магазин.
Прихватил пару пузырей и пакетик леденцов для Настюхи. Продавщица знала его как облупленного — да и кто не знал? — и, отпуская Горке леденцы, понимающе усмехнулась. Ульянов немного поговорил с ней, пожаловался, что охота на Денежкином ручье в этот раз не задалась, и, подкрепив таким образом свое шитое белыми нитками, никому не нужное алиби, отправился к вдове.
У Настюхи его, однако, поджидал сюрприз в виде сидевшего за столом в горнице Платона Егорьева. На столе стояла початая бутылка белой, а в стеклянной вазочке лежали, пропади они пропадом, леденцы — точно такие же, как в Горкином пакетике, других-то в магазине в этот раз не было, не завезли других.
Ну, как тут быть? Мужики степенно поздоровались за руку, делая вид, будто знать не знают, зачем, по какой такой нужде каждый из них сюда заявился. Чтобы сгладить возникшую неловкость, Горка выставил на стол принесенные с собой бутылки. Леденцы, понятное дело, выкладывать не стал. Выпили, закусили чем бог послал, поговорили о погоде, об охоте, о последних волчанских новостях, которых Горка, ясное дело, еще не знал (на охоте он был, на Денежкином ручье, если кто забыл).
За разговором как-то незаметно усидели всю выпивку. Ну а чего не усидеть-то? Пили ведь как русские люди, полными стаканами, а не рюмками, как какие-нибудь интеллигенты или эти. космополиты всякие. Потом Горка заметил, что Платон поглядывает на часы, и засобирался — не его был черед, а того, кто первым пришел.
Хотя тут, конечно, можно было и поспорить. Платон Егорьев был женат и к Настюхе явился не по нужде, как Горка, а для баловства. Мог бы, между прочим, и уступить, войти в положение. Поднимать этот вопрос Ульянов, однако, не стал: выпили они изрядно, а пьяные споры известно чем кончаются. Платон был мужик здоровенный, вроде Сохатого, хотя, конечно, чуток пожиже, и Горку он мог перешибить пополам одной левой. Кабы дело того стоило, Ульянов бы, конечно, не сплоховал: на то и нож, чтоб тот, кто сильней, руки свои держал при себе. Но пугать людей ножом Горка не умел, да и Платон был не из пугливых. Тогда что же — резать? Убивать? Это из-за Настюхи, что ли? Да пропади она пропадом! Свет на ней клином не сошелся.
Провожая Горку к выходу, Настюха шепнула ему на ухо, чтоб возвращался через пару-тройку часов, когда Платон отправится домой, к жене. «Может, приду», — блюдя свое мужское достоинство, неопределенно и не слишком ласково буркнул Горка и вышел вон.
По дороге опять зашел в магазин, взял еще водки и ливерной колбасы на закуску. На улице около магазина ему повстречался знакомый мужик, с которым они и сцепились. Горке было сказано, что он ни черта не смыслит в охоте; стерпеть такое Ульянов, ясное дело, не мог: дал обидчику в глаз, получил сдачи, а потом их растащили некстати случившиеся поблизости бабы. А может, как раз и кстати, потому что охота — это вам не какая-нибудь Настюха, за сомнение в своих охотничьих талантах Горка Ульянов и впрямь мог пырнуть человека ножом, и очень даже запросто. Но все хорошо, что хорошо кончается; растащили — и ладно. Во время данного инцидента водка, по счастью, не пострадала, поскольку упала, слава богу, в сугроб. Горка поднял обе бутылки, рассовал их по карманам старенькой телогрейки, сунул за пазуху сверток с колбасой, поправил на макушке облезлую заячью ушанку и, прижимая к наливающемуся под левым глазом фингалу горсть снега, нетвердым шагом побрел домой.
Горке было хорошо. Пьяная муть в голове, кирзовые сапожища на ногах, водка в карманах драной телогрейки, лысая заячья шапка на макушке и синяк под глазом означали, что все опасные приключения остались позади, что он вернулся к себе домой и что Волчанка приняла его как родного — напоила, накормила, обогрела и по-родственному, любя, подбила глаз. Горка побывал в чужих краях, добрался аж до самой Москвы — в общем, обогатился новым жизненным опытом, расширил свой кругозор. Жаль было только, что опытом этим ни с кем, кроме Макара Степаныча, не поделишься, и расширенный кругозор, видать, тоже придется держать при себе. Зато жив остался, не в пример Сохатому и Захару.
Старый, еще прадедовский дом встретил Горку уже устоявшимся сухим теплом, расползавшимся по всем углам от приземистой, широкой русской печи. Привычным размашистым жестом повесив на торчащий из стены дубовый колышек облезлую шапку, хозяин, стуча сапогами, подошел к столу, выставил на него водку, выложил колбасу, пачку «Беломорканала» и обтерханный спичечный коробок.
Голая лампочка на обросшем грязью шнуре заливала тусклым желтушным светом мрачноватое помещение со стенами из тесаных бревен. Там, где к стене изо дня в день, из года в год прикасались лопатки сидящих под нею людей, отполированные этими прикосновениями бревна лоснились, будто лакированные. Меблировка была скудная, зато основательная: дубовый, неподъемной тяжести, широкий и длинный, как взлетная полоса аэродрома, темный от времени стол, такие же неподъемные, изъеденные жучками-древоточцами табуреты, окованный железом сундук, широкая лавка — все это было в незапамятные времена вручную, с помощью пилы, топора и рубанка, сработано Горкиным прадедом, Евграфом Евстигнеевичем. На фоне этих несокрушимых столетних монстров драный раскладной диван, выпущенный советской мебельной промышленностью в одна тысяча девятьсот семьдесят восьмом году, смотрелся просто-напросто кучкой кое-как собранного вместе, неизвестно чем скрепленного хлама. Старый, немногим моложе дивана, черно-белый телевизор марки «Восход» таращил из угла подслеповатое бельмо маленького, захватанного жирными пальцами, засиженного мухами, заросшего липкой коричневой грязью экрана. Хозяин из Горки Ульянова был никудышный, прямо как из дерьма пуля; Горка этого, во-первых, ни от кого не скрывал, а во-вторых, ничуточки не стыдился. Много ли человеку надо? Печка топится, с потолка за шиворот не каплет — чего еще-то?
Впрочем, теперь, когда в кармане зашевелились солидные по его меркам деньги, да еще под пьяную руку, Горка всерьез призадумался, не купить ли ему по случаю какую-нибудь подержанную машину. «Мерседес» ему, конечно, не потянуть, но на старенькую «копейку», пожалуй, хватит. А если поднатужиться, поторговаться хорошенько да еще и призанять, то хватит и на «шестерку», и даже, может быть, на «девятку».
А только куда, скажите на милость, на ней тут поедешь? Тут, братцы, нужен хороший джип — вот вроде того, на котором Горка по Москве катался. Эх, хороша была машина! Жалко, что бросить пришлось, ей-богу, жалко!
И вот тут-то, вспомнив про бандитский джип, Горка наконец унюхал, что в доме пахнет чем-то не тем. Пахло табачным дымом, причем курили здесь не махру, не самосад, не «беломор» и даже не «приму», а хороший, дорогой импортный табак, которого тут, в Волчанке, никто, кроме Макара Степаныча, не употреблял.
Поначалу Горка даже решил, что запах этот ему почудился. Там, в бандитском «шевроле», запах стоял очень похожий — дорогой табак и такой же дорогой, тонкий, как женские духи, одеколон. Вот он и подумал: видать, стоило вспомнить про тот джип, как и запах тут же вспомнился.
Стоя посреди комнаты в распахнутой телогрейке, Горка осторожно повел длинным, слегка искривленным носом. Нет, ему не почудилось: в комнате пахло дымом дорогих сигарет, каких он сроду в рот не брал. Что, Макар Степаныч в гости пожаловал? Ох, сомнительно что-то.
С видом рассеянным и благодушным Горка взял со стола папиросы, несколько раз чиркнул спичкой по разлохмаченному боку картонного коробка и наконец закурил. Все так же лениво и рассеянно, нога за ногу, будто не зная, куда себя девать, попыхивая папироской, с левой рукой в кармане, бормоча на ходу себе под нос какую-то невнятицу, Горка двинулся к старинному комоду, на котором стоял телевизор. Там, в комоде, во втором сверху ящике, под стопкой ветхих, неглаженых, но зато чистых «семейных» трусов хранился у него трофейный немецкий парабеллум, привезенный дедом из самой Германии в памятном сорок пятом году. Остановившись перед комодом, Горка все так же рассеянно подержался за телевизор, будто прикидывая, не поглядеть ли ему какой-нибудь сериал, почесал в затылке, зевнул и осторожно потянулся к ящику. Хмеля у него не осталось уже ни в одном глазу — выветрился, будто его и не было.
Пальцы уже легли на бронзовую загогулину ручки, готовясь выдвинуть ящик, и тут откуда-то сзади — надо понимать, из-за занавески, что отгораживала угол с кроватью, — послышался незнакомый мужской голос:
— Даже и не думай, мудило!
Горка замер и, сождав маленько, медленно, осторожно обернулся.
— Не это, случаем, ищешь? — насмешливо поинтересовался одетый в черную кожаную куртку, широкий, как шкаф, почти наголо остриженный мужик, небрежно подкидывая на ладони парабеллум, в котором, как отлично видел со своего места Горка, отсутствовала обойма.
В другой руке мужик держал пистолет, и дуло через всю комнату смотрело Горке в живот.
Из-за печки неторопливо выдвинулся еще один бритоголовый; третий, с автоматом под мышкой, вышел из соседней комнаты, а потом из сеней, больше не скрываясь, топоча, как табун лошадей, в комнату ввалились еще двое. По фасону было видать, что ребята нездешние; ну, а откуда и по какой такой причине они вдруг свалились Горке на голову, долго гадать не приходилось.
Непонятно было только, как они, суки, его нашли, как вычислили.
Зато было ясно, что дело — труба. Если уж люди не поленились приехать по его душу из самой Москвы, значит, Горкино поведение в столице им крепко не понравилось. Значит, как в песне поется: прощайте, скалистые горы.
На всякий случай Горка решил прикинуться валенком. Его лиловатые, сморщенные, как горловина старого солдатского вещмешка, губы растянулись в неуверенной улыбке, открыв редкие порченые зубы; густые, кустистые брови приподнялись, отчего кожа на низком лбу собралась горизонтальными складками, и Горка с недурно разыгранным удивлением произнес:
— Милости просим, гости дорогие. Откудова же это вы, такие, ко мне пожаловали? Надо чего? Или просто так, дорогу спросить?
Здоровенный шкаф с пистолетом, который прятался за занавеской, недобро ухмыльнулся:
— А то ты не знаешь.
— Да откуда же? — еще сильнее изумился Горка, возвращаясь к столу. — Чего-то я вас, мужики, не пойму ни хрена. Пить-то будете? Нет? А я рвану чуток. Может, тогда соображу, чего вам от меня надобно.
Как ни странно, против этого никто не возражал. Горка зубами сорвал с бутылки алюминиевый колпачок и хорошенько отхлебнул прямо из горлышка. Водка привычно обожгла пищевод, ударила в нос и заставила заслезиться глаза. Крякая, шмыгая носом и утираясь засаленным рукавом, Горка краем глаза наблюдал за гостями, но ничего утешительного не увидел: гости глаз с него не спускали, а тот, что прятался за занавеской, до сих пор держал его под прицелом, как будто опасался, что щуплый Горка вдруг возьмет и раскидает их, пятерых здоровых мужиков, как сопливых ребятишек.
— Гляди, Рыжий, — сказал этот тип, — тот?
Горка повернул голову и встретился глазами с одним из бандитов, что вошли в горницу из сеней. Никакой он был не рыжий, а скорей уж блондин, и на Горку смотрел как-то странно, будто через силу. В этом взгляде Ульянов врожденным чутьем охотника угадал смертельный страх, а угадав, вспомнил этого человека. Из черного провала, где прятались подробности перестрелки в ювелирном магазине, вдруг всплыло вот это испуганное лицо, наискосок перечеркнутое стремительным взмахом ножа, и Горка окончательно понял, что отнекиваться и «вертеть хвостом» ни к чему: не поможет это, все у них давным-давно решено, приговор вынесен еще в Москве, и сюда, в Волчанку, ребятки приехали не разбираться, не выяснять что-то, а приводить этот приговор в исполнение.
— Тот, — с трудом сглотнув, сказал блондин по кличке Рыжий.
— А, — отбросив притворство, с кривой ухмылкой протянул Горка, — вон оно что. Крестничек! Как же ты уцелеть-то ухитрился? Это ж, поверь ты мне, небывалое дело, немыслимое! Ну, стало быть, жить тебе вечно. За твое здоровье!
С этими словами он поднес ко рту бутылку, которую до сих пор держал в руке, но пить не стал. Вместо этого Горка метко и очень сильно швырнул бутылкой в здоровяка, который целился в него из пистолета. Реакция у здоровяка оказалась что надо: он успел прикрыться скрещенными руками, бутылка ударила его по локтю и отлетела в сторону, щедро разбрызгивая на лету прозрачное, остро пахнущее содержимое.
Досматривать это кино до конца Ульянов не стал. Спрятанный за голенищем нож, как живой, прыгнул ему в ладонь, а сам Горка, разворачиваясь на лету, как пружина, прыгнул к тому из московских гостей, кто стоял к нему ближе всех и был на вид, во-первых, постарше, а во-вторых, пожиже остальных. Кованый, тусклый, широкий, острый как бритва клинок привычно описал стремительную дугу в горизонтальной плоскости — дугу, которая неминуемо должна была пройти через глотку москвича, прорезав ему еще один рот пониже подбородка.
Да только как раз тут-то Горка и не угадал. Потому что ближе всех к нему (и не случайно) стоял не кто-нибудь, а Сухой — обладатель черного пояса, чемпионских титулов и прочей дребедени, про которую Ульянов в жизни своей слыхом не слыхивал. Таких бойцов, как Сухой, Горка видел разве что по телевизору, да и то крайне редко — когда телевизор работал, когда Горка находил время его смотреть и, наконец, когда бывал достаточно трезв, чтобы хоть что-то в нем разглядеть. А поскольку показывали таких бойцов только в неправдоподобных фильмах про заграничную жизнь, в реальность их существования Горка Ульянов, как и все прочие волчанцы, не верил ни на грош. Поэтому, когда Сухой встретил его атаку в своей фирменной манере, Горка просто не понял, что, собственно, произошло.
Каким-то непостижимым образом миновав глотку, которую должен был взрезать до самого позвоночника, Горкин нож, опять же как живой, вырвался вдруг из его руки, пулей пролетел по траектории, заданной хозяином в начале замаха, с треском вонзился в бревенчатую стену и застрял там, зло, с низким глухим гудением, вибрируя. Горка этого не видел, потому что сам в это время летел в противоположную сторону, ничего не чувствуя и не замечая, кроме странного онемения во всем теле и мельтешивших перед глазами разноцветных звездочек. Пролетев, сколько было ему отмерено, Горка сгреб с комода встретившийся на пути телевизор и вместе с ним, грохоча, обрушился в угол, где и замер.
Некоторое время московские гости молча, с невольным уважением смотрели то на Сухого, то на торчащий в стене нож, то на Горку. Потом Орлик кашлянул в кулак и, закидывая за спину так и не пригодившийся автомат, негромко сказал, адресуясь к стоящему в расслабленной позе каратисту:
— Ну, ты, брателло, того. Просили же тебя — поаккуратнее!
— Да в порядке он, — с брезгливой миной вытирая полой куртки ребро ладони, вошедшее в соприкосновение с Горкиной телогрейкой, успокоил присутствующих Сухой. — Дайте человеку хотя бы разобраться, на каком он свете.
И оказался прав. Не прошло и тридцати секунд, как торчащие из кучи тряпья рыжие кирзовые сапоги зашевелились, скребя рантами по грязному полу. Из угла послышалось кряхтение, какое-то хлюпанье и невнятное бормотание, из которого можно было разобрать лишь то, что Горке больно и муторно и что он обладает довольно богатым, по преимуществу непечатным лексиконом. Убедившись, что с ним все в порядке, могучий Бек, неопределенно усмехаясь, шагнул в угол, наклонился и, нашарив в груде тряпья и мусора воротник телогрейки, рывком придал Горке сидячее положение. Воротник оторвался с гнилым треском и остался у Бека в кулаке; бандит не глядя швырнул его под стол и брезгливо вытер ладонь о штаны.
Орлик открыл уцелевшую бутылку водки, глотнул немного из горлышка, просмаковал с видом знатока во время ответственной дегустации, а затем, порывшись на задернутой грязной, выцветшей ситцевой занавеской полке, достал оттуда помятую алюминиевую кружку. Налив ее почти до краев, Орлик подошел к Горке, опустился на корточки и протянул ему кружку. Ноздри шевельнулись, учуяв знакомый запах, глаза открылись. Горка вцепился в кружку обеими руками и жадно, не отрываясь, осушил ее. После этого с шумом перевел дыхание и обвел своих гостей изумленным взглядом слезящихся, мутных глаз. Наконец этот взгляд сфокусировался на Орлике, который все еще сидел перед Горкой на корточках, держа на коленях автомат.
— Ну, что, Егор Ульянов-Ленин, педрила ты кривоносый, — весело и дружелюбно сказал ему Орлик, — очухался маленько? Давай-ка, брат, потолкуем.
Некоторое время Горка, казалось, обдумывал это предложение. Потом вялым движением смахнул с левого плеча обломок оклеенной полимерной пленкой «под дерево» древесно-стружечной плиты, из которой был изготовлен корпус погибшего в неравном бою с московскими бандитами телевизора «Восход», почмокал разбитыми губами и наконец сказал:
— Зря вы сюда приехали, ребята. Мне терять нечего, поэтому говорю как на духу: ехайте-ка вы отседова, покуда целы. Нехорошо тут. Для своих нехорошо, а для таких, как вы, и подавно. Не сносить вам тут головы, и толковать мне с вами больше не о чем.
— Разговорчивый, — не оборачиваясь, все так же весело и бодро констатировал Орлик. — Это уже хорошо. Давай-ка, Егор Ульянов, с этого места поподробнее. А за заботу наше большое человеческое спасибо тебе.
— Да пошел ты, — сказал Горка, и тогда Орлик, не размахиваясь, коротко и очень сильно ударил его по носу.
Задушевный разговор в доме Егора Ульянова продолжался почти до утра. А перед самым рассветом московские гости вместе с хозяином покинули дом и, никем не замеченные (если в Волчанке хоть что-нибудь вообще когда-либо оставалось незамеченным), пешком двинулись туда, где, заслоняя полнеба, невидимый в предрассветной тьме, над поселком громоздился один из отрогов Уральского хребта.
* * *
Так уж повелось, что если в окрестностях Волчанки кто-то исчезал, то бесследно, раз и навсегда — словом, так, что родственникам не приходилось тратиться на похороны. И опять же, исчезновения эти, как правило, подолгу оставались незамеченными. Заводу, что построил тут Макар Ежов, едва-едва сравнялось восемь годков — срок по любым меркам плевый, особенно если речь идет об изменении привычек и жизненного уклада целого поселка. Ну что — завод?.. Люди в Волчанке веками кормились с горы да с тайги, а ни в гору, ни в тайгу на часок да на денек никто не ходит — ходят туда на недели, а бывает, что и на месяцы. Случалось и так, что годами люди пропадали, а потом возвращались, как ни в чем не бывало. А что такого? Брел себе человек по тайге, наклонился над ручейком водицы испить, видит — самородок. К примеру. Лоток-то для промывки смастерить — дело нехитрое. Ну, и сидит на этом ручье, покуда все, что можно, оттуда не выгребет, а сколько времени на это понадобится — одному Господу Богу ведомо.
Поэтому, если о местных, коренных волчанцах говорить, никогда нельзя с уверенностью утверждать, что вот этот, к примеру, человек пропал без вести, а этот, наоборот, в лесу охотится, потому что ему, видишь ты, мясца свеженького захотелось. Или там рыбки. Так же и Горка Ульянов. Вернулся это он из Москвы (то есть с охоты, конечно, с Денежкина ручья), суток дома не побыл, водки вдоволь насосался, все в доме кверху дном перевернул и снова в тайгу подался. Ну, а чего? Сам ведь сказывал: неудачно, мол, поохотился, с пустыми руками вернулся. Вот, значит, отдохнул маленько да и пошел себе упущенное наверстывать. Вернется, нет ли — кто ж его знает? Да и неинтересно это никому, ежели разобраться. Не такой уж это был незаменимый для волчанского общества человек.
Так думал капитан Басаргин, стоя посреди стылой и разгромленной горницы в доме Горки Ульянова. С того дня, как московские братки на черном «хаммере» спросили у него дорогу к Горкиному дому, пошли уже четвертые сутки. Времени было четвертый час ночи, самая глухая пора, когда все кругом, у кого совесть чиста, спят, как сурки.
Капитан курил, и дым его папиросы, смешанный с паром дыхания, клубился вокруг голой сорокаваттной лампочки, освещавшей картину царившего в Горкином обиталище разгрома. Собственно, разгром был не так уж и велик, Басаргин видывал в этом доме картинки и похлеще. Что телевизор вдребезги и кровь на полу — это ерунда, в пьяном виде человеку нос себе расквасить ничего не стоит, а телевизор этот давно уже просился на помойку. Вот только нож. Не мог Горка Ульянов, коренной местный житель, уйти в тайгу без своего знаменитого, ручной работы, прославленного на всю округу ножа. А нож — вон он, в стенке торчит, словно Горка, как дитя малое, напоследок развлекался тут игрой в индейцев или этих. коммандос каких-нибудь.
Дымя неизменной «беломориной», капитан взялся за удобную костяную рукоятку и, раскачав, не без труда вытащил прочно застрявший клинок из цепких деревянных объятий. Хороший был нож, но уж больно приметный; если бы не это обстоятельство, Семен Басаргин без раздумий оставил бы этот ценный предмет себе. Сказать, что Горка подарил? Ох, не пролезет этот номер! С ножом этим Горка не расстался бы ни за какие деньги, а если б вдруг и решил его кому-то подарить, то уж никак не капитану Басаргину, менту поганому и заклятому Горкиному неприятелю. В глаза-то, конечно, никто ничего не скажет, но разговоры пойдут непременно, потому что народ в Волчанке догадливый, даже, мать его, чересчур.
Вот, к примеру, тот же Горка Ульянов. Ведь не знал же ничего толком, догадывался только и, однако же, сумел из своих догадок, как из разбросанных частей мозаики, составить правильную картинку. На что, интересно, он рассчитывал, когда москвичей к монастырю повел? Ну, ясно же на что. Толком ничего не зная, надеяться он мог только на везение — терять-то ему все равно было нечего. Дескать, своего, волчанского, лесной дух, может, и не тронет, тем более что поначалу будет занят гостями. А может, Горка по наивности своей полагал, что никакого лесного духа и вовсе нету, что слухи про него нарочно распускают, чтоб народ от монастыря отвадить. Если так, то рассчитывал он, наверное, там, в лесу, в заснеженных скользких скалах, как-нибудь улизнуть от своих мучителей, а потом подстеречь их и по одному, по очереди, без спешки с ними рассчитаться.
Только зря надеялся. Потому что, чтобы к монастырю сходить и назад живым вернуться, догадываться мало — надо знать. В кругу надо быть, среди избранных, а не с боку припека, как этот алкаш кривоносый.
Басаргин осторожно, чтобы не порезаться, опустил нож в карман, потушил о край стола окурок, тоже спрятал в карман и еще раз огляделся напоследок. Кажется, гости не оставили после себя никаких видимых следов — если, конечно, не считать того, что до сих пор торчало посреди огорода. Вернее, посреди того места, где у нормальных людей бывает огород, а у Горки Ульянова давно уже не росло ничего, кроме крапивы да могучего, едва ли не в человеческий рост, ядреного бурьяна. Капитан погасил свет и, прихватив оставленные в сенях короткие и широкие, подбитые мехом охотничьи лыжи, направился в это самое место.
Готовясь взять Горку Ульянова за штаны, московские братишки поступили, в общем, довольно умно. Горкин дом стоял предпоследним в ряду, так что особых хлопот москвичам выполнение их хитрого замысла не доставило. Они проехали улицей до самого конца, а за околицей свернули с дороги и прямо так, по целине, вспарывая бампером своего «хаммера» слежавшиеся, уже порядком осевшие сугробы, по широкой дуге подъехали к дому сзади, прямо сквозь гнилой забор загнали «хаммер» в огород и оставили там под прикрытием покосившегося сарая, где Горкины предки когда-то держали скотину и куда сам Горка не заглядывал, наверное, уже лет пятнадцать. Стоя сейчас на краю огорода, Басаргин хорошо видел и пролом в заборе, и оставленную «хаммером» глубоченную колею, и сам «хаммер» — угрюмый, грязный, черный, весь пятнистый от снега, который трое суток подряд то падал на него, то подтаивал на весеннем солнышке, то снова замерзал, схваченный ночным морозцем. Сейчас, в темноте, «хаммер» был почти незаметен, да и днем его неплохо маскировал бурьян, почерневшие стебли которого торчали из снега — густо, как рожь на колхозном поле или молодые березки, поднявшиеся на месте старого лесного пожара.
С хрустом ломая твердый, как стекло, наст, раздвигая бурьян и на каждом шагу чуть ли не по колено проваливаясь в снег, Басаргин приблизился к машине, воткнул лыжи вертикально в сугроб и снова закурил. В руке у него появился блестящий ключ с плоской пластмассовой головкой и болтающимся на цепочке брелоком иммобилайзера. Капитану никогда раньше не приходилось пользоваться этой штуковиной, но он полагал, что как-нибудь справится. И точно: стоило ему лишь нажать большим пальцем зеленую кнопку, как «хаммер», ожив, приветственно пиликнул сигнализацией и моргнул подфарниками — дескать, заходи, мужик, милости просим!
Поразмыслив, нет ли тут подвоха, капитан осторожно взялся за дверную ручку и потянул. Дверь открылась с мягким щелчком; из вымороженного салона потянуло погребом. Только пахло в этом погребе не гнилью да плесенью, не сырой землей и даже не квашеной капустой, а дорогим табаком и одеколоном. Ну, и совсем слегка — соляркой.
Басаргин открыл заднюю дверь, забросил в просторный салон лыжи и поставил на пол между сиденьями принесенную с собой пятилитровую пластиковую канистру, в которой при этом что-то маслянисто булькнуло. Водительское сиденье негромко скрипнуло, приняв на себя его немалый вес, дверной замок тихонько щелкнул. На ощупь вставив ключ в замок зажигания, Басаргин повернул его на одно деление. На приборной панели загорелись лампочки, под капотом негромко зажужжало. Попыхивая папиросой, капитан подождал, давая свечам хорошенько нагреться. Он был готов к тому, что, простояв трое суток на морозе под открытым небом, дизельная машина не захочет заводиться, однако, стоило ему повернуть ключ, движок включился и застучал ровно, мощно и почти неслышно.
Басаргин нашарил справа от себя рычаг коробки передач, выжал сцепление, и тяжелый «хаммер», сдержанно зарычав, тронулся с места. Под колесами захрустел, ломаясь, крепкий ночной наст, стебли бурьяна заскребли по днищу; капитан задействовал раздаточную коробку и прибавил газу. Колеса подпрыгнули, преодолев какое-то скрытое под снегом препятствие, машину качнуло, как лодку в шторм. «Хаммер» миновал высокую, почерневшую от непогоды поленницу, с треском сшиб, задев бампером, гнилую собачью будку, в которой давно уже никто не жил; заросшая черной грязью алюминиевая миска, валявшаяся рядом с будкой еще с тех пор, как из нее ела последняя из живших у Горки Ульянова лаек, расплющилась в тонкий блин под огромным, обутым в шипованную зимнюю резину колесом, чуть слышно звякнула ржавая собачья цепь. Не тратя времени на открывание вмерзших в наметенный под ними сугроб ворот, капитан проехал прямо сквозь них, и ворота послушно разлетелись вдребезги, осыпав машину дождем гнилых досок и деревянной трухи. На ветровое стекло упало несколько комьев снега; нашарив рычажок, Басаргин смахнул их «дворниками», свернул налево и, миновав крайний, пустующий дом, по накатанной дороге погнал машину прочь от поселка. Когда редкая цепочка огней, обозначавшая центральную улицу Волчанки, скрылась во тьме за поворотом, капитан включил фары и закурил новую папиросу.
Холодный, но уже по-весеннему яркий рассвет застал Басаргина на льду озера, которое значилось далеко не на каждой карте здешних мест и даже не имело официального названия. Волчанские жители, однако, знали это место хорошо, ходить сюда не любили, а именовали озеро попросту — Чертовой Прорвой. Дно его, если оно тут вообще имелось, располагалось на очень большой глубине. На какой именно, никто не знал и узнать, насколько было известно Басаргину, не пытался.
Место было красивое, хотя и мрачноватое, окруженное крутыми лесистыми склонами, потаенное. Не тратя времени на любование здешними красотами, до которых ему, к слову, не было никакого дела, весь начеку, как взведенный курок, придерживая левой рукой ручку приоткрытой двери, Басаргин вел машину по скользкому льду, слушая, как тот потрескивает под ее тяжестью. Этот звук напоминал сочный хруст, с которым разламывается пополам спелый арбуз; Басаргину не так уж часто доводилось слышать, как ломаются арбузы, и этот звук относился у него к числу наиболее ярких врезавшихся в память впечатлений. Сейчас он, правда, означал кое-что иное, куда менее приятное; глядя в щель между дверью и порогом, капитан видел, как по рыхлому, полупрозрачному льду, змеясь и удлиняясь на глазах, разбегаются предательские трещины, сквозь которые местами проступала вода.
Наконец он решил, что хватит испытывать судьбу, и остановил машину, тем более что и так уже выехал, считай, на середину озера. Как только капитан заглушил двигатель, доносившийся снаружи хруст стал громче, отчетливее. Басаргин выпрыгнул на опасно прогибающийся лед, первым делом выхватил из салона свои лыжи, которые в случае чего могли послужить опорой, и, бросив их себе под ноги, замер, прислушиваясь.
book-ads2