Часть 22 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пианино, доставшееся «по случаю», казалось в их ветхом доме чужеродным. И это слегка успокаивало: к Славке пианино совершенно точно не имело никакого отношения. Из его загадочных недр лились странные, волшебные звуки — стоило только коснуться пожелтевших клавиш.
На верхней крышке пианино всегда стояла ваза с цветами: летом это были сирень, тюльпаны, астры, пионы или мелкие пестрые гвоздики, зимой — еловые лапы или просто сухие ветки. Изредка — розы, мать говорила, что они напоминают ей то, что она потеряла. Ваза была стеклянная, странной текучей формы, очень красивая. Юльке нравилось смотреть, как в нее попадают солнечные лучи — как будто никакой вазы, как будто на крышке пианино вода, причудливо изогнувшись, стоит сама по себе.
Летом солнце светило на вазу часто — окно было прямо за спиной. От духоты и цветочных запахов хотелось пить. Но пойти на кухню и попросить стакан воды было совершенно невозможно: мать сразу пускалась в длинные презрительные рассуждения о том, что лень — это отвратительно, что без преодоления собственных слабостей никогда ничего не добьешься. И добавляла еще как минимум полчаса занятий.
Нет, заниматься — пробуждать полированный деревянный ящик к жизни, заставлять его петь — Юльке нравилось. Это было похоже на сказку. Как будто не просто читаешь книжку, а находишься внутри нее. И из твоих собственных пальцев, таких обыкновенных, с цыпками, белыми полосками на ногтях и темными болезненными точками на месте выкушенных заусенцев, вдруг получается волшебство! И дело не в пианино! Сам по себе коричневый деревянный ящик никакого волшебства не производил. А мать говорила, что и не всякие пальцы годятся, чтобы клавиши начали петь. Юлькины — годились. И это тоже было волшебство! Значит, Юлька — не как все! Вот что это значило!
Но пить все равно хотелось.
Выручала ваза: если, потянувшись, осторожно ее наклонить, можно было, придерживая лезущие в глаза цветы или ветки, сделать несколько глотков, теплых, булькающих, немного затхлых и почему-то сладких. Вода пахла цветами и подгнившими листьями, но все-таки была удивительно вкусной.
Однажды гладкие стеклянные бока выскользнули из Юлькиных рук…
Текучее, переливающееся стекло, лилово-белый ворох лепестков с коричнево-зелеными черточками листьев, выметнувшийся блескучим пламенем веер брызг — все превратилось в один сверкающий водопад. В одно сверкающее, застывшее мгновение, в котором слились сладкий ужас катастрофы и острый до боли восторг. Это было удивительно, сказочно, волшебно красиво!
Не глазами красиво!
Тьму нельзя увидеть глазами!
Она — внутри! Но и — вокруг! Она — везде! И всегда, даже если ты слышишь ее лишь одно мгновние.
Но — слышишь!
Это застывшее мгновение — звучало!
И худенькое Юлькино тело было частью этого волшебного мгновения, этой сладостной жути, когда слушать — бессмысленно! Как можно слушать то, что звучит — тобой? Можно только попытаться запомнить этот ослепительный водопад звуков, в котором слился — и стал так ясен, так очевиден — весь мир, весь его смысл, все его грани и отражения!
Запомнить! Как маленький Моцарт запомнил с одного прослушивания многоголосную паутину Аллергиевского Мизерере.
Только еще лучше!
Потому что Мизерере было человеческим творением, а этот вот сияющий, летящий ввысь водопад — он из самой сути Вселенной! И весь этот пронзительный, слепящий смысл можно… услышать и запомнить? И даже потом… сыграть? Повторить! Чтобы все, все услышали эту ясность, это сияние, эту ослепительную тьму!
Влетевшая с кухни мать кинулась к застывшей у пианино Юлькиной фигурке:
— Она тебя не задела? Что? Где больно?
И не ругалась совсем! И про лень и никчемность не говорила! Только все трогала быстрыми пальцами мокрую от брызг макушку.
Почему она поверила, что ваза упала сама? Даже не спрашивала, только взглянула в промокшие насквозь ноты, в которых черными значками бурлил бешеный Вагнер — и улыбнулась:
— Не бойся. Так бывает. Это музыка!
Музыка…
Уже через минуту Юльке казалось, что все так и было. Что это музыка заставила вазу превратиться в сверкающий водопад. Почему нет? Если музыка могла заставить буйствовать Славку, почему не влиять и на все остальное?
Музыка приводила Славку в бешенство.
Юльке было интересно посмотреть, что делается в этой маленькой тупой голове, откуда берутся эти приступы ярости, заставлявшие Славку кидаться на всех и на все окружающее, бить, царапаться, кусаться, ломать все, что подвернется под руку, раздирать бабушкины вязаные накидки, колотить чем попало по чему попало. Потом вдруг все так же внезапно прекращалось: Славкины глаза тускнели, лицо превращалось в бессмысленную подушку, нижняя губа отвисала, выпуская тягучую струйку слюны… Это было как налетевшая вдруг гроза: грохот, блеск, ураган — а после вдруг сразу тихо, только сломанные сучья да разбитые стекла везде. Как-то раз они ползимы прожили, затыкая два разбитых окна подушками.
Соседки советовали сдать Славку в спец интернат, но чужих советов мать никогда не слушала. А может, и пыталась, да не вышло.
Ярость могла накатить на Славку от чего угодно — от бьющейся в окно мухи, от стремительного велосипедиста за забором, даже от собственного отражения в зеркале.
Но Юлькины фортепианные упражнения приводили Славку в бешенство всегда. И дверь закрывать было бесполезно — вынесет, как будто в тощем маленьком тельце живут десятки злобных демонов. Злобных и очень сильных. Приходилось запирать Славку в подполе — люк там был тяжелый, не поднять. Там, правда, стоял густой запах подгнившей картошки, зато было совсем не холодно, не то что обычно в погребах бывает. Потому картошка и подгнивала.
Иногда Юльке представлялось, как на Славку наезжает шальная машина. Лучше всего — грузовик. Например, мусоровоз, который приезжает два раза в неделю опорожнять помойные пухто. Такой грузовик задавил их Мухтара. Лучше бы — Славку. Но во двор никакие машины не заезжали, конечно, а на улицу мать Славку никогда не выпускала.
Приходилось терпеть.
Летом было проще. Мать застегивала на тощей Славкиной талии ремень — пряжкой назад, чтоб не дотянуться — щелкала блестящим карабином оставшейся после Мухтара цепи. На одутловатой Славкиной физиономии (при общей костлявости Славкино лицо было всегда пухлым, как подушка) расплывалось выражение тупого блаженства:
— Гулять! — это было одно из немногих слов, которые выходили из Славкиного рта разборчиво, большинство же превращалось в невнятную мешанину звуков. Юлькино имя становилось каким-то «у-ка», мать и вовсе была «а-а».
Другой конец цепи мать пристегивала к торчащему возле заднего крыльца столбику — железному, основательному, с серой цементной блямбой в основании, деревянные Славке были на один рывок. Там же клала несколько пачек печенья. Воду ставить было бесполезно — выльет на себя или просто перевернет, не заметив. Но на заднем дворе стояла водяная колонка — Славке она очень нравилась: нажмет на рычаг и плещет на себя, и сует под тугую блестящую струю тупую свою голову. От крыльца до колонки цепи как раз хватало. Скука Славке была неведома.
— Ну вот, — вздыхала мать. — Юль, занимайся, мне нужно на работу. И смотри, на задний двор — ни ногой, ясно?
Юльке так и не удалось понять, где и кем мать работала, куда уходила и уезжала, что делала.
Осенью или зимой ее отлучки бывали коротки — полдня, максимум до вечера.
Летом случалось и спать лечь без нее. Иногда с утра можно было столкнуться с ней на кухне. Иногда нет. Изредка отлучки затягивались — на два, на три дня. Юльке было все равно. Еда была в холодильнике, вода — в кране, туалет — в чулане возле кухни, постель в закутке за платяным шкафом. Пианино — в соседней комнате.
Дверь мать, уходя, всегда запирала.
Славке в таких случаях приходилось спать на брошенной возле крыльца овчине, но Юльке было наплевать. Дождь? Подумаешь! Пусть под крыльцо лезет, а мне заниматься нужно!
Дыру под крыльцом, где когда-то прятался от снега и дождя Мухтар, так и не заделали.
Дождя, впрочем, за время материных отлучек не случилось почему-то ни разу.
Из комнаты, где царило пианино, задний двор был не виден, но Юльку так и тянуло подсмотреть. Когда знаешь, что бешеные скачки и беготня до тебя не достанут — это даже весело. Хотя и немного жутко. Вдруг цепь все-таки оборвется? Или столбик не выдержит? Можно было еще сказать себе: я не просто так подглядываю, не потому что мне лень заниматься, а чтобы проверить — вдруг на заднем дворе что-то не так?
Но на заднем дворе все всегда было «так»: лужа возле колонки, звон цепи, Славкины уханья и рычание.
Смотреть, как Славка, устав прыгать, валится спать — там же, возле столбика — было неинтересно. Зато это означало безопасность. Чудовище уснуло. Надолго, на несколько часов.
Однажды Славкин сон растянулся даже на целый день! И утром в заднее окошко было видно, что Славка грязной кучей лежит возле своего столбика. Рычит и воет — совсем негромко — как будто видит во сне что-то. Разве такие видят сны?
Лужа, вечно разливавшаяся возле колонки, не то чтобы подсохла, но вместо поблескивающей воды там темнела влажная грязь. Жирная, как Славкина ненависть и злоба, которые заполняли душный летний воздух, как перед грозой.
Юльке было страшно смотреть. И не смотреть — страшно.
Что, если чудовище вовсе не спит? Гроза… После грозы воздух становится прозрачным, звенящим…
Что, если Славка — вовсе не чудовище?
Юльке приходилось видеть чудовищ — маленьких, но совершенно ужасных, с жуткими челюстями, с отвратительно мягким брюхом и мерзкими лапками разной длины. Мать говорила, что они совсем не страшные, что это вовсе не чудовища, а стрекозиные детки. Но этого не могло быть! Чтобы эти гадкие… ползучие… тошнотворные… стали вдруг стремительными, сверкающими?
Что, если и Славке пришла пора… превратиться?
И завтра — или, может, послезавтра — из отвратительной дряблой кучи появится совсем другое существо — прекрасное, сияющее, чудесное, как текущие из пианино звуки?
Вдруг новое волшебное существо заберет звуки — себе?
Наверное, можно и даже нужно было разбить окно, закричать, позвать кого-нибудь на помощь. Но кто бы услышал?
И главное — мать велела заниматься! До поступления в «настоящую» школу (не в ту, где старенькая и по общему ученическому мнению выжившая из ума Серафима Григорьевна, не в силах справиться с «обормотами» только и знала, что всплескивать сухонькими ручками, восклицая: «Дети! Ведите себя прилично!») оставалось всего ничего, Заниматься, ни на что не отвлекаясь. Ослушаться — значило навлечь на себя ее недовольство, если не хуже.
И вдруг никаких волшебных существ нет, вдруг Славка, услышав грохот разбиваемого окна, впадет в один из своих припадков? Вдруг в этот раз ярости хватит, чтобы… дальше думать было страшно.
И самое-самое-самое главное — может, теперь Славку отдадут в интернат?
Вернувшаяся поутру мать, всегда невозмутимая, казалась как будто обеспокоенной. Этого, конечно, не могло быть: лицо ее оживало лишь когда по экрану телевизора метались белые девушки-птицы — редко, почти никогда. Но тут она словно бы о чем-то думала. От Юлькиной робкой просьбы погулять отмахнулась — потом. Велела сидеть и заниматься. Сидеть и заниматься — это было обыкновенно. Тем более, что мать снова куда-то отправилась. Проверила, есть ли в холодильник еда, повторила обычное «сиди занимайся» и ушла. Только ключ в двери проскрежетал.
Вернулась она уже к вечеру.
Наверное, ездила сдавать Славку в интернат! Потому что на заднем дворе Славки не было! И цепи на столбике тоже не было! Никто не выл, не рычал и не скулил!
Интереснее было думать, что чудовище превратилось в что-то прекрасное. Но Юльке даже в шесть лет было ясно: чудеса, наверное, бывают, но интернат — куда вероятнее.
Голос матери звучал как «ми» первой октавы. Временами он мог повышаться и понижаться, но вскоре возвращался к привычному тону. Если же мать принималась за нотацию, голос ее словно зацеплялся за любимую свою ноту — ми… ми… ми… не выше, не ниже, только «ми», монотонно и… и… спокойно!
Он возвращал миру устойчивость. Все, что дрожало, звенело, плавилось, обрушивалось — застывало. Как будто умирало. Зато пропадала и таящаяся в дрожании и звоне угроза, мир становился неподвижным и… безопасным!
И когда голос матери возникал сам по себе, Юльке это вовсе не казалось странным — чего ж тут странного, так всегда было, значит, так всегда и будет.
— Занимайся, — повторяла мать. — Нельзя лениться, — говорила она. — Старайся, ты справишься!
Как можно было — не справиться?!
Понедельник
book-ads2