Часть 7 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Объявление о смерти школьного друга было помещено лыжной школой: «на протяжении многих лет он трудился»; кроме этого сообщалось только местонахождение и часы работы похоронного заведения, которое здесь именовалось «капеллой».
Зоргер тут же отправился в уже давным-давно закрытое похоронное заведение, которое являло собою вытянутое здание с плоской крышей, и заглянул с улицы в окно, занавешенное тюлем, сквозь который были видны освещенные пустые нижние помещения: настольные лампы с матерчатыми абажурами на небольших темных столиках; на единственном столе, который был чуть больше других и помещался в небольшой нише, оборудованной для сидения, стеклянная пепельница; рядом телефон цвета слоновой кости. Здание было трехэтажным, с лифтом, чтобы можно было попасть наверх; пустая кабина, тоже освещенная, стояла открытой на первом этаже. Обойдя вокруг, Зоргер обнаружил еще один вход с массивной широкой двустворчатой дверью, но без ручек снаружи. Дворники машин скребли, как лопаты. Собственные шаги по твердому снегу напоминали звуки косы во время сенокоса. Потом он услышал гнусавые голоса из вестернов и понял, где находится.
Он вернулся в гостиницу, кожа от снега вся задубела. Скулы ломило. Он выпил и повеселел; держа бокал двумя руками, как миску, оскалил зубы.
Ночью ему приснился сон об умершем. Они шли вдвоем по какой-то местности. Только лыжный инструктор стал вдруг бесформенным и исчез, Зоргер проснулся, рядом никого. Он увидел другого, в синем фартуке; его глаза были закупорены блестящим черным лаком. После этого Зоргер подумал о чем-то восхитительно бессмысленном и снова заснул, исполненный тоски по вымышленному миру, который мог бы проникнуть в реальный и своею вымышленностью отменить его.
Утром солнце забралось в пустой деревянный корпус часов, стоявший в углу комнаты, и засияло там. Зоргер навестил покойника в зале для последнего прощания. Лыжный инструктор лежал в гробу и был похож на куклу. Складки на веках заходили жесткими зарубками на виски; один глаз был полузакрыт и поблескивал. На покойном была шерстяная шапочка, в которой его обыкновенно почти всегда и видели, с надписью «Heavenly Valley»; на шее амулет из бирюзы.
Зоргер стоял на тротуаре перед зданием. Швейцар заведения, в ливрее с латунными пуговицами, прохаживался перед входом; на земле дымились брошенные им окурки. Над ними висел звездный флаг; а рядом мотались на ветру хвосты зелени, увивавшей стену дома. Мимо прокатили огромную катушку с кабелем. Начали собираться отчетливые облака, подминая под себя другие, расплывчатые, они были близкими и одновременно далекими. Выйдя из города, он сел на фуникулер, который шел в горы. Кабинка закачалась вдруг от входящих пассажиров в лыжных ботинках, которые потрескивали, как горящие поленья. Потом в этой толпе оказались и добрые лица. Внизу на заснеженном лугу бегали ребятишки, которые, падая, тут же вскакивали и снова бежали, находясь в постоянном движении, как милые колеса.
Наверху Зоргер сначала пошел за группой незнакомцев, только потому, что все они как один были в светлых шубах, но потом отвернул в сторону и пошел один. После того как выпал снег, здесь никто еще не ходил. Было тепло, но нигде не было видно талых ручейков. Снегу нанесло много, но он был настолько рыхлым, что во многих местах сквозь него просвечивала земля.
Он поднимался все выше и выше, до тех пор пока не исчезли все звуки. За перевалом он увидел настоящий хребет; эти скалы были темного красно-желтого цвета, а за ними медленно тянулась белая гряда облаков. Он помчался по склону вверх и бежал, пока все лицо не залепило иголками от елок, и только тогда он остановился, словно очутившись на запретной территории. Ни единой птицы; только все еще такие далекие индейские очертания горных вершин. Перед ним, на краю глубокой пропасти, возвышалась единственная горная сосна; рядом росли низкорослые дубы, между сухими листьями которых застрял снег. Где-то в недрах дерева теперь послышался какой-то шум, при том что внешне ничего не изменилось: какое-то нежное и вместе с тем вполне отчетливое посвистывание, которое продолжалось совсем недолго, потом последовала тишина, и снова свист. Спустя какое-то время свист раздался в третий раз: но не с того же самого дерева, а с более далекой и тоже одиночной сосны, растущей внизу ущелья. В следующее мгновение на оба дерева спикировали сверху, по вертикали, две стайки маленьких белопузых птичек с пронзительным писком.
Зоргер стоял по колено в снегу, как в двойных сапогах, и смотрел на желто-мглистую равнину внизу, которая шла от подножия горы и тянулась на много-много тысяч миль на восток. В этом ландшафте никто никогда не вынес бы ни одной войны. Он умылся снегом и начал монотонно свистеть. Он набил рот снегом, но его свист стал только громче. Он закашлялся и под конец всхлипнул. Он поник головой и оплакал умершего (и других умерших).
Когда он очнулся, ему показалось, будто он отчетливо видит, как они смеются над ним. Он тоже рассмеялся вместе с ними. Настоящее полыхало огнем, а прошлое сияло. Он испытал глубочайшее наслаждение от представления о собственном «неналичествовании», и ему представился образ заросшего берега. «Только не надо экстаза!» (Пусть никогда больше не будет экстаза.) Чтобы обуздать его, он стал искать на местности, за что бы зацепиться. В залитой солнцем пропасти снег образовал поблескивающую борозду: самая красивая женщина из всех, что он видел когда-либо. Непроизвольный крик, отозвавшийся даже слабым эхом из какого-то куста. Печаль и похоть охватили Зоргера.
На обратном пути в «высокомильный» город все те же шарики чертополоха, катящиеся по пустоши, скрытой под снежным настом. На лысой равнине один-единственный куст, отбрасывающий невероятно пышную тень. Настойчивое ожидание. И даже если ничего не произошло, это было вполне ожидаемым. Зато можно было поиграть в то, что все еще возможно (и все будет хорошо), и из бессмысленного состояния живого, подобно тому как из землетрясения рождается человеческий танец, возникла осмысленная игра.
Разве никого, кроме тебя, не было в ночном самолете, который поздним вечером нес тебя дальше на восток? Весь твой ряд был пустым, и спинки кресел перед тобою все были подняты и теперь темнели в рассеянном свете, лившемся сверху. – Равномерный гул в глубине полузатененного корпуса превратился в шум, который настраивал пассажира на определенное настроение, помогая ему сохранить связь с прошлым последних часов. Он думал о «своих» и строил планы, как он с ними скоро встретится; он не хотел больше приходить слишком поздно. Покойный лыжный инструктор заставил Зоргера воспомнить о своей семье, все члены которой, каждый в отдельности, снова обрели для него реальность. Были времена, когда он чувствовал себя ответственным за брата и сестру. И между ними было даже какое-то единство, когда они все вместе, как и сейчас в воспоминании, составляли нечто вроде круга. Им редко доводилось потом пользоваться общим языком (который они, впрочем, не забыли, но пользовались им только для тренировки памяти, читая наизусть). Когда умерли родители, – так виделось это отдавшемуся фантазиям человеку, который, глядя одновременно на огни там, далеко внизу, на равнине, представлял себе, что это дорожки кладбища, а затем созвездия, – дети впервые в жизни обнялись и потом на долгие годы замолчали друг для друга: сначала равнодушно, а со временем даже враждебно. Каждый из них считал, что с другим все кончено. Когда он вспоминал о брате и сестре, то одновременно с этим он тут же представлял себе некролог в газете (он не сомневался в том, что и они не ожидали от своего брата ничего, кроме некролога). Правда, они неизменно возникали в его снах и даже иногда разговаривали друг с другом, чего они в действительности никогда не делали; но по большей части они лежали в родительском доме зловещими трупами, от которых никак было не избавиться. Они никогда по-настоящему не враждовали, и потому у них даже не было возможности помириться.
Зоргер не мог представить себе, что между ними будет все как «прежде». Он только хотел сохранить эту ясность, которую он теперь ощущал в себе, когда внешний мир превратился в живое пространство, поместившееся за его лбом: быть может, тогда новая форма общения будет чем-то само собой разумеющимся. Он увидел и прочих обитателей деревни, на которых он до сих пор, как правило, мог смотреть только как на группу лиц, злорадно поджидающих его конца, теперь же он понял, что все как раз наоборот: они всегда были на его стороне и считали, что удалившийся от них правильно сделал.
В мыслях он написал брату и сестре письмо, добавив в конце крепкое ругательство, которое звучало вполне дружески. Вопрос: «А эти мои планы, не слишком ли они все выдуманы?» И уверенный ответ: «Мне нужно только сделать их реальными».
Звук самолета изменился. Настроение ушло; и путешественник продолжил свой разговор с самим собою (в мыслях он оформлял каждое слово так, будто писал его на бумаге): «Ну и что. Раз для меня не существует общего закона, я выработаю себе свой личный закон, которому я должен буду следовать. Прямо сегодня составлю первое положение».
За окном тянулись чередою пышные облака, а потом на самом краю поля зрения вынырнул в предрассветной дымке город городов, казавшийся одним сплошным пепелищем со слабо тлеющими тут и там угольками, а в это время самолет, развернувшись, сделал круг над морем, пустынным и бурливым, над туманною мглою которого всходило солнце. Когда колеса самолета коснулись земли и в салоне зажегся свет, в передних рядах захлопали; удачному приземлению или городу? Так Зоргер узнал, что он летел не один.
На выходе перед ним оказался мужчина, в котором ему почудилось что-то знакомое. Тот обернулся, и они поздоровались, только тогда обнаружив, что они незнакомы. На улице незнакомец снова возник перед Зоргером и с легким поклоном предложил ему взять вместе такси. При этом выяснилось, что они земляки.
– Честно говоря, я собирался сразу лететь дальше в Европу, – сказал Зоргер. Но потом все же последовал за мужчиной, как будто уже подчинясь закону. В такси он бросил взгляд в окно и, увидев вверху расслабленные лица в автобусе, который катился рядом, подумал: «Честно говоря, я бы с большим удовольствием…» Мужчина пристально посмотрел на него и сказал:
– Простите. Не могли бы вы уделить мне немного времени? Мне нужна ваша добрая воля. Вы выглядите таким доступным.
В городе, где повсюду пыхтели бегуны, они разделились, условившись встретиться позднее. Попытка представить себе его кончилась тем, что невыспавшийся Зоргер увидел только, как тот держит в руках надкусанное яблоко, внутри которого поблескивала сердцевина.
Обычно Зоргеру всегда нужно было сначала «проработать» ту или иную территорию, чтобы со временем найти там свое место. Но здесь, в отеле этой метрополии, он сразу же почувствовал себя как дома. Его комната в здании, сужающемся кверху наподобие башни, была угловой, с двумя окнами – одно выходило на запад, другое на юг. С западной стороны взгляд падал на большой, спускающийся к центру парк с озером, хранившим питьевую воду, и отдыхал там, – в то время как с южной стороны взгляд, скользнув по поверхности теснящихся крыш, под которой где-то там далеко внизу находилась невидимая сеть улиц, тут же упирался в горизонт. Последний перекрывался от одного конца до другого гигантскими зданиями контор, уходившими под самое небо, и казалось, что собственно город начинается только там, где виднеется эта далекая синева. Разноцветная территория плоских крыш более низких жилых башен выглядела на этом фоне самостоятельным ландшафтом, с высоты которого казалось, что бибикающие машины, спрятанные в уличных ущельях, находятся все же значительно дальше, чем бесчисленные самолеты и вертолеты, гудящие над ним. Оторвавшись от западного окна и водной поверхности, наблюдатель погрузился на какие-то доли секунды в сон, в котором вся эта замкнутая система предстала перед ним как неработающая фабрика. На озере чайки бороздили светло-серую поверхность; в другом окне показались гораздо более низкие, чем окружающие здания, башни какого-то собора, и Зоргер почувствовал, что его усталость, которая еще мгновение назад говорила о совершенной обессиленности, теперь свидетельствовала о его самообладании и силе. С необыкновенной отчетливостью он представил себе лицо незнакомца, его щеки, с напряженными мускулами, которые словно все сплелись в один комок, и волосинку, пересекавшую лоб и словно продолжавшуюся в ямке на подбородке, он слышал его срывающийся голос, то вдруг высокий, то вдруг низкий, как будто он пытался настроить свой голос на нужный лад. Строгие линии высотных домов, блеск самолетов, завывание полицейских сирен, напоминавшее звук выбрасываемого лассо: по комнате гулял сквозняк, которым тянуло со всего города.
Это был скорее жилой дом, сдававшийся внаем, чем отель. Многие люди жили там подолгу, часто целыми семьями. И пока лифтер в ливрее, обшитой галунами, вез нового постояльца (забывшего о желании выспаться) вниз, на каждом этаже входили взрослые и дети (на полусогнутых ногах), разговаривавшие, забивая друг друга, на самых разных языках, и вот в конце концов – поездка длилась довольно долго – Зоргера, превратившегося уже в «одного из лифтовой компании», вынесло на улицу, где он, оторвавшись от общего потока, пошел своей дорогой.
Времени у него было достаточно, и он мог позволить себе побродить по городу. На ходу его заспанность трансформировалась в эротическую самоуверенность. Была ли виною тому его усталость, что всякий раз, когда он отворачивал куда-нибудь в сторону, у него росло ощущение, будто многие места повторяются, а между ними, сверкая, раскрываются промежуточные пространства?
Готовясь таким образом к встрече с незнакомцем, он забрел в парк и остановился перед одним из гранитных блоков, которые выглядывали из травы наподобие крыльев закопанных самолетов. Оторвав взгляд, он увидел в далекой выемке между двумя холмами, еще покрытой тенью, людей, которые шли, напоминая индейцев на Крайнем Севере: и в этой нескончаемой процессии вдруг неожиданно возникли живые образы его умерших. И эти образы получались вовсе не от какого-то общего сходства, достаточно было просто погрузиться в эту толпу, растекающуюся в разные стороны по городу, чтобы поймать то тут, то там какой-то мимолетный жест, линию щеки, быстрый взгляд, ленточку на лбу, и сразу же, сама собою, без помощи сновидения или заклинания, картинка дополнялась недостающими деталями, выводя усопших, которые, однако, нисколько не мешали общему движению жизни (как это часто бывает во снах), а скорее разжигали его или даже разводили заново. Иначе, чем обычные ландшафты, этот гигантский город, с точки зрения наблюдателя, приводил в движение «его людей», не только живущих, но и умерших, которые воскресали здесь в идущих.
Видя своих умерших, как они ловко передвигаются в толпе, оставшийся в живых непроизвольно потер руки о трещинки в граните, переполненный радостью оттого, что заново понял время, о котором до сих пор он мог думать только как о чем-то враждебном. Здесь оно перестало означать покинутость и постепенное умирание, оно означало единение и защищенность; и на одно светлое мгновение (кто знает, когда он его снова потеряет?) он представил себе время «Богом», и этот Бог был «добрым».
Да, у него было слово, и время стало светом, который воссиял внутри стеклянного корпуса находящегося в самом центре города освещенного утренним солнцем уличного фонаря. Толстое, мутное, пыльное стекло, в недрах которого стояла увеличенная солнцем тень электрической свечи, оно сверкало во мгле города, выставляя себя напоказ, и вело дальше к пробегающим мимо собакам, а от них к пестрой кучке одежды, заткнутой в развилку между двумя ветками небольшого деревца, а отсюда к детям, играющим на солнце в мяч, и к мячу, еще затемненному тенью у них под ногами.
Как первобытный человек, он пошел прочь, чтобы где-нибудь еще соприкоснуться с дневным светом, который на каждом следующем предмете разгорался заново. Глазное пространство одного из идущих навстречу предстало объединенным вместе с поблескивающим металлическим чемоданом и бледной луной в единый треугольник. Света стало слишком много. – Но как же все-таки одному, и без внутренней связанности с упорядочивающей силой тяжести природных форм, избежать легкомыслия и безпоследственности экстаза?
Он зашел в кафе и взял газету. Там была карта погоды, где отдельные регионы страны назывались только «Очень холодно» / «Мелкий снег» / «Потепление» / «Солнечно с переменной облачностью», и пока он изучал их, они соединились в звяканье чашек и тихой музыке из радио в родной позднеосенний континент, в самом крупном городе которого он, как один из старожилов, теперь «пил кофе» и «читал газету»: здесь Зоргер и осуществил, устремив взгляд на просвечивающие от солнца автобусы, в которых ехали сидящие на длинных скамейках вдоль окон повернутые спинами пассажиры, являющие собою ряды разноцветных блестящих причесок, свое второе, теперь уже сулящее будущее, возвращение в западный мир. Тем самым помещение, в котором он теперь находился, обрело значимость.
Кафе было очень узким, с одним-единственным рядом стульев, который, правда, уходил куда-то вдаль наподобие туннеля. (В конце этой кишки виднелось табло с надписью: «Women/Water».) Прямо перед большим витринным окном располагался спуск к подземке, и из толпы прохожих, двигавшихся снаружи в горизонтальной плоскости, то и дело кто-то исчезал, выпадая из поля зрения под каким-то странным косым углом, как ступеньки, ведущие к сабвэю, в то время как другие точно так же поднимались – при этом сначала были видны одни лишь головы, – чтобы потом возникнуть в полный рост в четырехугольнике окна.
За спиною у Зоргера звучали голоса большого города, некоторые не без акцента, но даже если и с акцентом, то всегда вполне уверенные, и он заметил, что снаружи, на улице, на удивление много детей. Какой-то малыш зашел в кафе и хотел что-то купить, но этого не оказалось. Зоргер слышал, как малыш вздохнул. В этот момент кто-то сзади, у кассы, заполняя чек, заговорил громким голосом и назвал сегодняшнее число, и одновременно с этим (все шумы исчезли, только музыка из радио продолжала спокойно литься дальше и пар выходил из кофеварки, словно пробиваясь сквозь дату) внутри кафе, среди всеобщего затаенного дыхания, время более настойчиво вступило в действие (Зоргер увидел лишь на один взмах ресниц огромную фигуру, возвысившуюся над речным ландшафтом) и озарило помещение согревающею волною света.
У свидетеля не было для этого других слов, кроме «столетие» и «мирное время», и он увидел, как в немом кино, облетающие листки календаря. «Богиня Время», однако, очутившись в неожиданно засверкавшем вместе со всеми жестяными пепельницами и стеклянными сахарницами (превратившимися в роскошные сосуды) наподобие парадного зала кафе, не стала извлекать его из даты сегодняшнего дня, но, напротив, соединила его с прошедшими днями, так что в итоге помещение (которое вместо того, чтобы становиться все более чуждым, напротив, постепенно одомашнивалось) вместило в себя все вековые изобретения, открытия, звуки, образы и формы, делающие возможным явление человека.
Присутствующие были объединены теперь общим дыханием. Свет стал материей, и настоящее стало историей; и Зоргер, поначалу в мучительных конвульсиях (ведь для этого момента не существовало языка), но потом спокойно и деловито, сделал запись, дабы придать увиденному, прежде чем оно снова ускользнет, законную силу: «То, что я переживаю здесь, не имеет права исчезнуть. Это законодательный момент: снимая с меня мою вину, ту, за которую я сам несу всю ответственность, и ту, которую я еще буду испытывать впоследствии, он обязывает меня, только в отдельных ситуациях, и всегда случайно, способного к участию, к умелому и, по возможности, постоянному вмешательству. Одновременно это и мой исторический момент: я учусь (да, я еще в состоянии учиться) понимать, что история не является только последовательностью злодеяний, которые такой человек, как я, способен только бессильно проклинать, – в равной степени она является также, от начала веков, продолжаемая всеми и каждым (и мною в том числе), миросозидающей формой. Я только что сам был свидетелем того, что я, до сих пор живший сторонясь всех и вся (правда, иногда погружающийся целиком и полностью мыслью в других), принадлежал этой истории форм и, более того, вместе с теми людьми в кафе и с прохожими на улице, с новым одушевлением принимал в ней участие. Ночь этого века, когда я вынужден был отыскивать в своем лице черты деспота и властелина мира, тем самым подошла к концу. Моя история (наша история, люди) должна стать светлой, подобно тому как был светел этот миг; – она до сих пор, пожалуй, даже и не начиналась: ощущая себя виноватыми, ни с кем не связанные, даже с другими, ощущающими себя виновными, мы были не в состоянии резонировать вместе с мирной историей человечества, и наша бесформенность порождала все новое чувство вины. Я только что впервые увидел мой век при свете дня, открытым другим столетиям, и я согласился жить теперь. Я даже был рад быть современником вас, современников, и земным среди земных: и во мне поднялось (сверх всех ожиданий) высокое чувство – не моего, но человеческого бессмертия. И я верю этому мгновению: я записываю его, и оно должно быть для меня моим законом. Объявляю себя ответственным за свое будущее, тоскую по вечному разуму и никогда больше не буду один. Да будет так».
Посмотрев в окно, он увидел, как в череде людей, как нечто само собой разумеющееся, движутся те самые две женщины, которых он встретил в Парке Землетрясения на Западном побережье; сначала он заметил их руки, которые они подняли, чтобы помахать ему, и теперь ждали, пока он наконец заметит их. Он ухмыльнулся, и женщины, элегантным движением дав ему понять, что они еще не раз встретятся, скрылись в переходе к подземке.
Потом произошло странное перевоплощение: толпа перед окном двигалась все быстрее и быстрее, она уплотнилась и заполонила собою всю улицу, лицо к лицу, при этом каждый в отдельности, проносясь мимо, почти что устрашающе, демонстрировал все свои отличительные черты. Тысячи глаз устремляли к нему горящие взоры. Он увидел, что картинка задрожала, и понял, что снова заснул на несколько вздохов. Он ощутил течение теплой крови в руках, пробуждавшей в нем чувство прочной связанности с предками, и внутренне порадовался, что скоро встретится с человеком из самолета: «Узнаю ли я тебя? И что ты мне поведаешь?»
В том же кафе случилось так, что к Зоргеру, погрузившемуся в процесс обнаружения царапин на столе, как бы между прочим снова вернулось сознание «его» форм земли: в то время как он продолжал сидеть в этом низком, темном помещении на уровне земли, словно замурованный в подступающий со всех сторон громадный город, из глубины зимней ночи проступало сквозь туманную дымку мерцание замерзшей реки; и рейсовые автобусы из города на Западном побережье одолевали вновь образовавшийся перевал, словно континентальный водораздел, устремляясь навстречу восточной заре, а за ними катились одна за другой, громоздясь, становясь все отчетливей в поднимающемся тумане, океанские волны. Не только царапки на столе, но и пол в кафе повторяли параметры внешнего облика поверхности земли. Направляясь к кассе, Зоргер неожиданно ступил в небольшую впадинку и, когда пошел к выходу, на какое-то мгновение ужаса перестал ощущать почву под ногами. Было такое ощущение, будто плитку в кафе уложили прямо на землю, без всякого выравнивания; и вместе с этой неровностью помещения весь город, от самых недр, превратился тоже в могучее живое природное тело: выйдя на улицу, там, где горбатая авеню как бы сама собою продолжала пол кафе, Зоргер единым вздохом вобрал в себя весь скалистый полуостров. Движение по гранитным плитам тротуара укрепило это завоевание пространства и сделало его продолжительным. При этом он различил и тот подземный слой, что пролегал под городом, который еще секунду назад возносился ввысь, отталкиваясь прямо от бессмысленного асфальта; и вот теперь дома больше не выглядели просто навязанными ландшафту, а были связаны с ним: как будто скалистый остров и в самом деле был «родиной небоскребов». Постепенно город даже превратился в поселок наподобие деревни, где по соседству с отдельными низкими домами с эркерами располагалась мелкокирпичная масса жилых башен. Какая-то женщина в косынке в горошек, с хлебом в пакете, ожидала автобуса, держа за руку ребенка с ранцем за спиною. На кирпиче, выглядывающем краешком из-под расплавленного асфальта, еще продолжало жить жаркое лето, а в выбоинах, где теперь стояла дождевая вода, уже была видна деревенская зима с ее ледяными поверхностями.
В одном месте, между высотными зданиями, которые здесь громоздились как и везде, Зоргер остановился, твердо зная, что находится на географической вершине Нью-Йорка, и увидел акацию, с которой облетели не только все цветы, но и большие ветки.
В городе на Западном побережье Зоргер никогда ни к кому не ходил; теперь у него был человек из самолета, к которому он направлялся. Человек представился Эшем и по-прежнему смотрел на Зоргера пристальным взглядом, как утром в такси, словно все это время, пока они не виделись, лицо Зоргера было у него перед глазами.
Они сидели в просторном зале ресторана, сначала почти одни, среди множества пустых столов, которые, впрочем, уже довольно скоро были заняты полным комплектом посетителей, с наступлением темноты заполнивших большой зал словно единым потоком. Весь вечер под ними грохотал сабвэй. Их столик размещался в нише с угловым диванчиком, и когда они поднимали головы, то касались макушками листьев фикуса. Дальний конец зала казался белесым от пара, шедшего из кухни; выплывающие тарелки на какое-то мгновение превращались в колесные пароходы.
У незнакомца были сначала очень бледные губы, но потом уже это не так бросалось в глаза; почти все время он подпирал голову рукою – и когда говорил, и когда ел, и когда пил. Он сказал (в продолжение всей речи то и дело высовывая язык):
– Не думайте, что я хочу вас о чем-то спрашивать. Я не хочу с вами знакомиться. Когда я днем думал о нашей назначенной встрече, я уже сам жалел, что поступил столь опрометчиво. У меня даже была мысль взять да и не прийти, – при этом я вполне допускал, что и вы можете поступить так же.
Зоргер непроизвольно опустил голову. Когда он снова поднял глаза, то на какое-то призрачное мгновение ему показалось, будто он смотрит в свои собственные широко раскрытые глаза; только потом он заметил, что незнакомец плачет. И в ту же минуту цвет этих глаз превратился в самостоятельный объект (точно так же, как и обнаженный лоб), и они вжались в нишу и теперь их никто не мог видеть. Мужчина попросил у Зоргера носовой платок, высморкался и сказал:
– Выслушайте меня, я недолго.
И он поведал о «неприятностях на работе», о «неспособности к конкуренции», о «жене и детях», о «деньгах» и о «невозможности вернуться в Европу», историю, в которой было три восклицания: «Я вообще ничего не знаю!» – «Все, что я могу, это только сжимать кулаки». – (А под конец только): «Бедный я!»
Зоргер призвал себе на помощь свою силу и превратился (это было тяжело) в нишу, в которой они сидели, потом раскинулся сводом над случайным знакомым, который, удивленный этим его состоянием, все качал головой и время от времени вежливо просил дать ему снова носовой платок, – и вобрал его в себя, так что постепенно закостеневший торс другого ожил, явив сначала гротескную, но потом вполне милую детскую головку, и под конец стал даже потирать руки, из которых, как он заявил, вот только что «вылетел со свистом весь страх». В этот момент Зоргеру почудилось, будто из глубины ночного пространства его пробила дрожь творения, когда он, удивляясь самому себе, захотел физически соединиться с этим человеком: как будто это была единственная возможность поддержать в нем жизнь. – Но потом оказалось достаточно одного-единственного взгляда, в котором сконцентрировалось сильное желание, чтобы все было по-другому и незнакомец под его воздействием смог спокойно откинуться на сиденье. Чуть позже Зоргер подчеркнуто не смотрел в его сторону – словно больной мир можно было исцелить еще и тем, что отвернуться от него.
При этом с самого начала у него было такое чувство, будто он слышит свою собственную историю; не потому, что она была похожа, а потому, что в словах этого человека, занятого самобичеванием, ему слышался тот самый голос, который так часто ему самому отказывал в праве на жизнь. Правда, сейчас, в устах этого чужого человека (не так, как это звучало внутри него самого, когда получались одни лишь беззвучные гаммы) этот голос не проклинал его, а превратился в совершенно очевидную бессмыслицу, которая душила теперь не только его одного. И Зоргер, открыв «врата своих чувств» и отстранившись от себя самого и того, другого, смог стать тем самым «смеющимся третьим», который привел их обоих в веселый порядок; вполне сочувствуя чужой беде, он тем не менее, слушая и наблюдая, не испытывал ничего, кроме безмятежного удовольствия, какое испытывает сопереживающая публика. Он даже позволил себе улыбаться, и Эш, который еще недавно говорил запинаясь, заметив это, проникся доверием и выложил все не стесняясь.
Описывая свое отчаяние, он совершенно вошел в его роль: это не означало, что он изображал его, – просто ему удавалось подбирать единственно верные жесты и фразы, которые он ловко вставлял в нужный и единственно верный момент. Сначала он был просто исполнителем самого себя, который ярко и вместе с тем лаконично представил картину своего несчастья, потом же превратился в провозвестника своей собственной истины; так ему (вместе с Зоргером, без участия которого он не мог обойтись) удалось не впасть в панику и проявить, правда без особого рвения, интерес к своей публике, в отношении которой он, не сбиваясь со своих ламентаций, проявлял необыкновенную предупредительность, сквозившую в каждом жесте, будь то вовремя налитое вино или полученный счет. Под конец он уже настолько совладал со своим состоянием, что решил проиграть его еще раз, представив своему зрителю, как последний танец, серию коротких бурлескных сцен. Он сказал:
– Мне ничего не стоит расплакаться – глядите! – и действительно у него на глазах навернулись слезы, правда, только легким намеком, – а в следующее мгновение он уже демонстрировал свои дрожащие руки, – после чего на лбу у него, у самых корней волос, выступил пот от ужаса и тут же исчез, – затем последовала веселая пауза, которую рассказчик, однако, быстро (опять в подходящий момент) прервал, чтобы доверительно прошептать на ухо своему слушателю: «Я был на грани смерти», после чего он взял в руку тарелку со счетом, на которой лежал карандаш, и, все еще глядя на счет, спокойным голосом прочитал конец своей истории:
– Еще сегодня днем передо мною были скалы смерти из парка, а клетки с хищниками в зоопарке были пусты. А вечером, теперь: какое наслаждение держать в руках тарелку, на которой катается карандаш. Я желаю нам всем долгой жизни.
Он завершил свое представление самопародией, указав на ресторанный аквариум, в котором лежали мелкие осколки гранита в качестве декорации к рыбкам; потом, серьезно и без тени пошлости, обратил внимание Зоргера на соседнюю нишу, из глубины которой выглядывала – больше ничего не было видно – красивая покачивающаяся нога сидевшей там женщины, и поклялся, не избегая при этом взгляда Зоргера, «умереть естественной смертью» (еще недавно в ответ на вопрос о том, как он хотел бы умереть, он только стремительно прятал свои зрачки).
Теперь в незнакомце проснулся аппетит. Он ел не жадно, даже с какой-то церемонностью, и пил вино только маленькими глотками; каждый кусочек он подолгу рассматривал и отправлял его в рот с выражением необыкновенной симпатии к пище. Он сказал, что буквально ощущает, как «светятся» еда и питье у него во рту; и улыбнулся улыбкой, которая долго держалась у него на лице, как будто он так собирал энергию.
Зоргер наблюдал за едоком и почувствовал, научившись от него, тепло на лбу. Его лицо затянуло лицом другого, и под конец другого не стало совсем.
Они сидели в нише, как на мосту; они почти что не разговаривали и только время от времени ухмылялись друг другу, как сообщники. Они погрузились, каждый сам по себе, в свои личные представления, и это доставляло им обоим удовольствие. «Хорошую шутку сыграл с ними Бог». Зоргер даже заснул на какое-то мгновение с открытыми глазами и проснулся от голоса своего собеседника, из всей речи которого он услышал только одно последнее предложение:
– Вы первый, кому я это рассказываю.
Интересно, что он рассказал?
Его плачевное состояние отразилось на нем еще раз, когда он, возвращаясь из туалета, по ошибке, не заметив, сел за чужой столик, откуда потом и забрал его Зоргер, обнаружив, что он застыл там в неподвижности, устремив взгляд в пустоту.
А ведь он и раньше промахивался, когда хотел взять свой бокал. И жилетка у него как будто надета наизнанку. «Сила, вернись». И Зоргер взял на себя роль его опекуна: он приказывал ему и запрещал (поглощенный своим ночным страхом, тот с удовольствием подчинялся); освободил его от боли; предсказал, что все будет хорошо, и под конец благословил, после чего у слушавшего исчезла последняя чернота, зиявшая из глубины открытого рта, и лицо «джентльмена», как назвала его потом гардеробщица, излучало теперь только «печальное довольство».
Покинув ресторан, они вышли на улицу, но не «под покров ночи», а будто перешли из одного пространства города в другое. Эш, словно хозяин всех этих пространств, придержал дверь перед Зоргером, приглашая своего гостя пройти в его владения.
Зоргер слышал, что в Китае есть одна священная гора, куда иностранцев не пускают: говорят, что с вершины этой горы местные жители, да и то только если им повезет с погодой, могут видеть собственные тени, которые ложатся на висящие внизу облака, и по очертаниям этих теней узнать свое будущее. Необычная тень появилась этой ночью и на освещенной желтоватым светом улице Нью-Йорка, по которой двигались эти двое, с юга на север, от «downtown» к «uptown», почти через весь город, провожая друг друга домой: эта тень обозначилась на одном из многочисленных облаков пара, которые на всем протяжении улицы, благоухая ароматом свежих теплых булочек, часто с легким шипением, пробивались из-под земли сквозь асфальт и, напоминая, если смотреть краем глаза, убегающих светлых собак, уносились, подхваченные ночным ветром, куда-то в темноту. Еще более густой и плотный белый дым шел из жестяной вентиляционной трубы необычно большого диаметра, которая возвышалась над дорожным покрытием на участке, где велись подземные работы; и этот дым не сносило сразу в сторону, он зависал высоко над землей устойчивой массой, которая при этом все время меняла свои очертания, и вот туда-то и отбросил один из тех нью-йоркских фонарей, что горят таким ярким светом, тень от маленького деревца на тротуаре: и одновременно с тем, как это паровое тело, подчиняясь ветру и ритмическим выхлопам снизу, то расползалось, то, подскакивая вверх, сужалось, вместе с ним увеличивалась и уменьшалась тень от дерева – вот только что она раздулась до гигантского расплывчатого пятна, а в следующий момент уже стянулась снова и стала черной-черной, с ясными, четкими очертаниями. На какую-то секунду путники, одновременно и не сговариваясь, остановились, наблюдая за тенью от дерева на облаке из пара, где обозначились теперь даже отдельные повисшие листья. Здесь не было вопросов о грядущем будущем, ответы на которые можно было бы прочесть в игре подвижных силуэтов, но было другое – осознанно увиденная (никем «не запрещенная», не «священная», доступная всякому) повседневность повлекла за собою то, что на всю оставшуюся часть пути ими обоими завладело настоящее, вобравшее их в себя, по-разному, и каждый шаг по асфальту сообщал им теперь благодатную твердость тела земли.
Неужели и эта красота, открывшаяся на горбатой улице, мимолетна (и только волею случая предстала перед этими двумя чужаками, блуждающими в ночи)? Неужели и эта площадка, где развернул свое уникальное действо желтый свет, и ярко-белый пар, и эта словно выдохнутая кем-то колеблющаяся тень от дерева – неужели все это исчезнет отныне и навсегда, растворится в Вечной Бесформенности?
«Улица настоящего», по которой Зоргер и Эш продолжали свой путь, временами переходя на бег, вместе с многочисленными ночными бегунами, вдруг ожила и предстала перед ними как отдельная, самостоятельная местность, со своими странными углами, просветами, выступами, как бывает у старожилов, у которых образуется свой особый, строго очерченный кусок города: и действительно, во многих витринах были выставлены таблички, приглашавшие на «воскресный завтрак», словно именно эта улица, проходившая в самом центре громадного города, представляла собою излюбленное место отдыха на природе. С одной стороны, в конце каждой поперечной улицы, виднелся как будто улетавший в темноту парк, в глубине которого мерцали неровным светом макушки гранитных скал; с другой – светила, поднимаясь после каждого квартала немножко выше и все убывая, луна, которая постепенно – стало заметно холоднее – обесцветилась до белизны, потом осветила широкий двор, а на перекрестке, где оба путника остановились перед работающим всю ночь супермаркетом (как будто это было место, где нужно было уже прощаться), исчезла за стеною облаков, освещавшейся теперь только огнями города. И вот уже по асфальту побежали стайки легких теней, за которыми тут же следовали принадлежавшие им тела: крупные кристаллы снега с тихим шуршанием посыпались с ночного неба; и Эш сказал:
– Еще час назад я увидел бы в этих фигурах крыс.
Теперь они находились в обширной американской области, именуемой «Snowflurries» (ассоциирующейся с образом сельской холмистой местности со следами от телег и отдельными кольями частокола), и у них было время постоять вместе под снегопадом. Уже перевалило за полночь; но все вокруг, вся улица, от начала до конца, была наполнена людским движением; кое-кто уже сгребал снег с крыш автомобилей, чтобы поиграть в снежки.
Прямо рядом с ними какая-то женщина обняла мужчину, который в ответ, довольный, посмотрел на нее. Когда же мужчина, после короткого обмена репликами, захотел погладить женщину, она подалась назад и отвела голову. Тихонько что-то говоря ей, он предпринял еще одну попытку помириться и, преодолевая сопротивление ее окаменевшего тела, попытался привлечь ее к себе – потом вдруг махнул рукой и отвернулся. Его щеки сильно покраснели; и Зоргер, который только сейчас заметил, какие они молодые, невольно вспомнил лыжного инструктора, у которого в гробу было такое горькое разочарование на лице, и он вобрал в себя парня, чтобы поместить его в пространство бесконечно мерцающей снежной ночи, в исцеляющее пространство зимы, чтобы там вдохнуть в него новую жизнь.
Потом он заметил, что печальная пара, как в каком-нибудь гротеске, высмеивающем мир людей, возникла теперь внутри супермаркета, прямо у витрины, представ на сей раз в образе двух пожилых мужчин у кассы (сидящий за кассой – белый, стоящий перед ним – черный), которые смотрели теперь мимо друг друга, как будто между ними, помимо того очевидного и неприятного факта, что один из них был «продавцом», другой «покупателем», «белым» и «негром», произошло нечто еще более неприятное и приведшее к вспышке личной вражды: заставляющее потускнеть лицо, приводящее все чувства в смятение, жалкое непонимание – которого никто из них не хотел и которое делало их обоих одинаково несчастными.
Иначе, чем у той молодой пары на улице (где молодой человек с отвернувшимся лицом снова пытался робко пощекотать женщину), лица двух стариков в супермаркете покрывала глубокая бледность. Они не разговаривали; и почти не двигались (только негр судорожно теребил свой бумажный коричневый пакет). Оба застыли, опустив глаза с подрагивающими веками и даже не пытаясь найти поддержку или помощь у других людей, которые со своими покупками выстроились за ними в заледеневшую очередь, ничего не ожидая, такие же бледные, притихшие, каждый сам по себе; и только когда негр, беззвучно шевеля губами, наконец открыл дверь на улицу, кассир поднял голову и посмотрел на следующего покупателя – но не улыбнулся ему (как ожидал свидетель, стоявший снаружи), а раскрыл (ни к кому конкретно не обращаясь) свои темные, безнадежно расширенные глаза, в которых на какую-то долю секунды блеснула мольба.
И в ту же минуту, когда Зоргер еще смотрел вслед негру, который, воздевая руки к небу, удалялся в глубь ночной улицы, неизвестно откуда вдруг вырвался луч света и скользнул по всем лицам, которые были еще в пути, и по тем, что стояли поодаль в темноте, ожидая автобуса, а потом по веренице улиц, вдоль цоколей домов, как прожектор или фары, хотя именно в этот момент не было видно ни одной машины; и только когда задрожала земля и откуда-то задуло, стало ясно, что этот сноп света вырвался из-под решетки на асфальте, где внизу под нею проносились поезда.
Зоргер посмотрел на Эша, который отвернувшись стоял теперь в полутени; тот моментально отозвался взглядом, и они, то и дело посматривая друг на друга, проделали, будто совершая внутренне единый круг, один и тот же путь: сначала в отчаянной растерянности беспомощно округлили глаза, потом как «умудренные знанием» прикрыли их, затем хитро так подмигнули и под конец с глубоким почтением распрощались (как будто зная, что они могли бы расстаться и врагами) – чтобы оторвать взгляд друг от друга и унестись им в ночной город, где вдогонку спускающимся к метро вместе со снегом летели осенние листья, а поверху неслись, один за другим, ночные самолеты, вспыхивая в небе огоньками, словно двигаясь по дополнительной городской трассе.
Напоследок Эш протянул свою визитную карточку («печального бизнесмена»); в знак своей способности к возвращению звякнул «европейскими ключами» (при этом Зоргер вспомнил, что у него самого ключей не было); с каким-то лукавым выражением лица (при этом почти что вплотную приблизившись к другому) попенял Зоргеру на его эпизодически «отсутствующий вид», что, дескать, можно вполне «вменить ему в вину»; продекламировал строчку из стихотворения: «Путь красоты не долог был, / подобен сновидению под снегом» – и на прощание подарил соотечественнику свою шляпу.
Не получилось ли так, что катастрофа просто отодвинулась? Нет, никто не умрет! Загадывать желания было во власти Зоргера, и вот в горизонтальном мире наступил покой. Ветер переменился. Снег и опавшие листья уносились в танце все дальше и дальше: «Смотрите, мы все улетаем!»
Вестибюль отеля имел одну особенность: он находился ниже уровня земли, и нужно было спуститься вниз по ступенькам, чтобы попасть в ослепительно светлый, при этом по-ночному пустынный, подвальный этаж, где в самом дальнем углу на скамеечке дремал лифтер, а голос портье, которого нельзя было видеть от входа, но который зато видел входящих в зеркале на задней стене, приветствовал вновь прибывшего вопросом: «Поздний рейс?» В щель между медленно закрывающимися створками входной двери успел влететь ветер снаружи; потом вдруг в зале стало страшно тихо, и поздний гость заказал телефонный разговор с Европой.
book-ads2