Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 27 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
4 А я знаю чего? Я даже того, что обижаю, не знаю. Обижаю, оказывается. Бичуре полагается оставлять объедки повкуснее. Она объедается, добреет и наводит глянец в доме: убирается, посуду моет и вообще богатство притаскивает. Если объедки не оставить, бичура обижается. Тем более нельзя забирать уже поставленную миску. Даже собаки с кошками такого не прощают. А эти дом могут подпалить, а то и развалить. Бабка так и сказала. Бичура, говорит, громит все, затем кидается. Затем тащит в дом беду. Поэтому нельзя бичуру обижать. Бичура – это что-то типа домового. Ну, я видел, что ни фига это не домовой. Это не то девочка, не то старушка такая, свечка разглядеть не дает – но по колено высотой. Пока стоит, ведро ведром и тряпка сверху. Когда ходит, на лилипутика из цирка похожа, только не в раззолоченном кафтанчике, а в серых обмотках. А как разозлится – копец, летающее дупло с зубами, и совиные глаза сверху. Вернее, не совсем совиные – у сов зрачки вертикальные, в мультиках по крайней мере (и в «Что? Где? Когда?» тоже), а у этой дуры горизонтальные. Где-то я такие видел. Ох, опять распахнулась и бросилась. Я в прошлые два раза привык, что бичура, как дворняга на поводке, не долетает с полметра, отшвыривается обратно и там ворчит. Но все равно жутковато было. И смешно, конечно. И еще интересно. Люблю необычные сны. Явный же сон: ведро кусаться лезет, бабка-ёжка рядом глазками из-под жиденьких бровей сверкает, пол под ногами качается, стены из черных бревен вокруг свечного язычка прыгают, и дремучий лес кругом. Ну и где мы, значит? Во сне. Ух ты. Никогда раньше во сне не удавалось понять, что я сплю. Вопрос в том, где я: дома, в электричке, в избе или вообще где-нибудь в спортлагере, и не март сейчас, а август, теплынь, и трава штаны пачкает, и подъем через сорок минут, так что надо быстренько все досмотреть и узнать, чем все кончилось. Или бабку спросить? Не, не полагается. – Бабуль, а чем все кончится? Я честно сдерживал улыбку, потому что нехорошо ржать в лицо старшим, особенно когда глядишь на них сверху вниз. Бичура скрежетнула осколками и стихла в самом темном углу. Я смотрел на бабку, поджимая губы, чтобы не фыркнуть. Бабка подняла свечу почти к самым моим глазам – я чуть дернулся, – обвела жарким треском лицо от скулы до скулы, всматриваясь, что ли, – я не понимал, даже сильно прищурившись, – и сказала: – Отцом твоим. Внутри у меня ухнуло и стало прохладно, хотя огонь свечки колыхался у самого лба. Волосы, кажется, разбегались друг от друга в мелкие пружинки. – Почему? – спросил я, ошалело соображая, где я, что я и надо ли вообще что-то спрашивать. – Потому что твой отец будет последним, что ты вспомнишь перед смертью, – объяснила бабка. Обошла меня и начала подбирать осколки с пола в ближайшую кастрюлю. Кастрюля наполнилась почти сразу. Бабка выпрямилась и обернулась ко мне. Я так и стоял столбом. Не кидаться же с криками и тряской на согнутую старушку. На выпрямленную, впрочем, я тоже не кинулся. У нее глаза светились – реально, как лазерный фонарик, только не голубым или красным, а лиловым цветом. Стало быть, как два фонарика, машинально подумал я и хотел наконец что-то спросить. Но тут бабка сунула мне неожиданно тяжелую кастрюлю и велела: – Вынеси, там ящик у крыльца, сложи. Еду выкинул уже? Я мотнул головой. – Ее обратно принеси. Шевелись. Я опять попробовал что-то сказать, передумал и побрел на крыльцо. Свечка меня довольно долго слепила, но почему-то я неплохо различал предметы, ни разу не споткнулся и даже нашарил слетевший башмак. И ящик с мусором тоже быстро нашарил. Чуть не оставил там всю кастрюлю, но понял, что бабка меня за это скормит бичуре. Опростал кастрюлю. Некоторое время не мог нашарить тазик с объедками. Испугался, что теперь точно меня вместо объедков и скормит. Нашел чего бояться, дурак. Зато тазик тоже нашел, где и оставлял, под щитком, не разоренный, к счастью, ежами и енотами. И поспешно вернулся. Бабка неудобно сидела на перевернутом казане и напевала. Что конкретно, я не слышал, но мелодия казалась знакомой. А бичура верещала, как летучая мышь. По-моему, в такт. И качалась рядом, как танцующий ребенок. Дилька так плясала, когда мелкой совсем была: ей музыку включишь, она ноги расставит и давай мелко-мелко приседать и время от времени раскачиваться, как сумоист. Я валялся с нее. С бичуры тоже прыснул, хоть верещание у нее гадкое было, прям по ногтям напильником. Бичура заткнулась, продолжая покачиваться. Бабка зыркнула на меня и убавила громкость; очень странно – из ушей мелодия исчезла, а в голове осталась. Ох, непростая у нас бабка, подумал я онемело. И все никак не мог сообразить, хорошо это, что непростая, или худо совсем. Бабка протянула руку, я поспешно сунул кастрюлю, ойкнул и протянул тазик с объедками. Бабка сказала: – Сам поставь. Сказала – а музыка не умолкла. Сказала – и той же рукой ткнула в дальний угол. Я пожал плечами, осторожно прошаркал туда сквозь осколки, поставил тазик и сказал бичуре, на всякий случай по-русски: – Жри давай, скандалистка. Мелодия оборвалась. Бабка тихо скомандовала: – Уйди. Я опять пожал плечами и побрел к двери. На полпути мимо ширкнуло, тут же таз загремел, и по стенам мягко и жестко зашлепали корки и объедки. Бичура жрала. Я посмотрел пару секунд. Угол был темным, но и тех кусочков и движений, что различал глаз, хватило. Я чуть не выбежал – не из комнаты, а из дома вообще. Но не мог я бежать. Понял наконец: непростая бабка нам не просто так попалась. Она помочь может. Ну и должна помочь. А я должен все узнать. Я подошел к бабке и сказал: – Бабуля, я не знал, что такое бичура, я только biçara знал… Это «бедолага» значит. Но бичура была явно не бедолага. Гадость она была и мусороедка. Бабка ласково смотрела на бичуру. – Бабуль, я вот что… Вы про отца говорили, – настойчиво продолжал я. – Иди спать, – сказала бабка, как будто ответила. Я хотел крикнуть или даже пнуть по казану, чтобы эта карга на пол дрябнулась, лучше на осколок какой. Чтобы поняла, как мне паршиво. Чтобы перестала пялиться на помойную чертилу и не отмахивалась от живого человека. Я сжал кулак и даже на ногах пальцы поджал, подышал, подумал и начал присаживаться рядом с бабкой, чтобы сверху вниз не говорить. Это неприятно бывает тому, кто сидит, мне папа объяснял. Сесть я не успел: бабка завозилась на своем насесте, вставая. Я попытался подхватить ее под локоть, чтобы помочь, но она мою ладонь отпихнула и встала сама, довольно проворно. Ну и ладно. Я чуть отступил, чтобы не дуть ей в макушку – это тоже папа учил, совсем близко к собеседнику не подходить, там еще персональное пространство какое-то, не помню, не важно, – и заговорил, подбирая слова почти без запинок: – Бабуля, у меня семья заболела. Мама злая… это… дикая вообще. Папа умер почти, худой, некрасивый. Они на сестренку будто охотятся. Я испугался, уехал, мы из дому уехали, теперь дороги нет, я не знаю, как, куда идти… – Иди спать, – повторила бабка, но я не унимался: – Там еще свиньи, страшные, а отец умирает, вы сказали, отца увижу перед смертью, какая смерть? Он сам умирает, у него дыра вот здесь! – почти крикнул я, толкнув себя пальцами в немытые сто лет волосы. И бабка сразу сказала: – Замолчи. Я перевел дух и обнаружил, что свечка погасла, в доме тихо, даже бичура не чавкает. А бабка смотрит теперь в сторону узкого окошка. И я ее почему-то вижу, хотя совсем темно. Не всю вижу, только контур лица, лиловатый, как глаза, но различаю. Но это ерунда все, я же объяснить не успел, вспомнил я и продолжил: – А они будто умерли вчера, как убыр. – Масло в рот, – сказала бабка и взяла меня за локоть. Железно взяла. Я не понял, что значит May qap, решил, что это про книжку Гитлера что-то или что масло капает, потом вспомнил, что qap значит «откуси» или «в рот возьми», – мы еще с Ренатиком ржали в свое время, что слово такое есть, – и принялся искать глазами, где это масло, которое в рот набрать надо. И тут дошло, что это команда заткнуться. Чего ради? Бабку я теперь различал совсем хорошо – глаза к темноте привыкли. Бабка, оказывается, зажмурилась под редкими бровками, и из левого глаза катится слеза, но шея все равно вытянута в сторону окна. И тут по ее лицу точно лиловым полотенцем провели – слева направо, раз, глазницы лилово сморщились и провалились в черное, нос упал длинной тенью на щеку, и невытертая слеза на щеке колко блеснула, как камешек фианит у Гуля-апы на перстеньке. Я перевел взгляд на окно и сперва ничего не увидел, кроме самого окна, которое обозначилось и показало раму. Опять луна пробилась, что ли, подумал я, тупо уставившись в подсвеченное лиловым стекло, как-то ловко моргнул – и взгляд провалился дальше, к источнику подсветки. Это было что-то типа фары готичного мотоцикла, нет, скорее, уличного фонаря, наверное, на палке, раз не у самой земли и не на заборе висел, а за забором, только вместо белого плафона на нем лиловый мерцал, пушисто так. Я вспомнил фонарь из дачного сарая, с которым раньше фотографии печатали. И разглядел, что фонарь горит не сам по себе, а над плечом какого-то мужика. И движется вместе с мужиком. Медленно, но ровно. Видать, мужик как раз фонарь на палке и тащит, а палки не видно. – Кто эт… – шепнул я. Бабка быстро заткнула мне рот сухой прохладной ладошкой. А мужик резко повернулся лицом к окну. До него было метров двадцать, ночь стояла, и лиловый свет был очень неярким. Но я все равно его узнал. Это был Марат-абый. 5 Марат-абый всегда был таким здоровым мордастым дядькой с веселым круглым лицом. Вечно подмигивал, шутил и тут же принимался гоготать, так что остальные не над шуткой, так над ним смеялись. И постоянно с глаз редкую пшеничную челку убирал. Теперь одежда на нем висела – почему-то пиджак с брюками и светлая рубашка, которых он сроду не носил, свитер и джинсы исключительно. А лицо было больное и опавшее. Не холодно ему без куртки, что ли. Глаз с такого расстояния не разобрать, но они явно не подмигивали. Высматривали что-то. Теперь это было проще, волосы в глаза не лезли – лежали прилизанными на дурацкий пробор. А во мне только на полсекунды подпрыгнула буйная радость, что теперь есть куда пойти, раз Марат-абый, оказывается, не умер. Я скрутился и зажался. Понял как-то: может, есть куда пойти и, может, кто-то не умер, но проверять прямо сейчас любую теорию на себе и Марат-абые нездорово. И дать ему себя увидеть – нельзя. Нельзя, и все. Марат-абый не шевелясь смотрел прямо в окно. Лицо у него прыгало и перекашивалось, потому что фонарь ходил туда-сюда над плечами. Не, не фонарь это был, а просто округлый лиловый свет, висящий сам по себе. Шаровая молния, вспомнил я, и Марат-абый качнулся вперед. Я сжался еще сильнее, чтобы не вспоминать и не думать, и по примеру бабки зажмурился. Так было еще страшнее. Тем более что лиловая подсветка все равно чувствовалась, будто перед лицом головней из костра водили. Медленно приближая. А может, это взгляд Марат-абыя. Да и ладно. Зато не надо ничего делать. Не надо следить за опасностями. Не надо придумывать выходы. Не надо никого предупреждать. Стой, бойся и ни за что не отвечай. Сожрут – так всех, а я не виноват.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!