Часть 35 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Не знаю. Но она очень впечатляет – главным образом тем, что в ней нет ничего впечатляющего. Детка, неужели ты думаешь, я тебя втяну во что-нибудь такое, с чем мы вдвоем не справимся?
И Эсме соглашается пойти с Рейчем к миссис Салениус. Их цель – попытаться вступить в сношения с моим духом и узнать, хочу ли я что-нибудь передать своей скорбящей супруге. Если повезет, несколько полезных цитат для книги. Утешение для убитой горем вдовы. В конце концов, я был журналистом и должен понимать, что такое слова, пригодные для цитирования. Рейч уверен, что это будет колоссальный успех, который позволит, по его выражению, добавить в книгу «мяса». Роскошный бонус в виде посмертного дитяти и мое послание с той стороны – книга выйдет просто отпад. Эсме полна сомнений, но доверяет «старине Рейчу». Я обязательно буду на сеансе. Я в жизни не бывал на сеансе с медиумом, но этот, посмертный, не пропущу ни за что. Надеюсь сыграть на нем важную роль. Не то чтобы ради книги Эсме, но ради мести в какой-то форме – я еще сам не знаю в какой.
(6)
Сеанс назначают на вечер следующей пятницы. Эсме уже знает, кто такой Сведенборг: вовсе не модный шаман, популярный на американском юге, завсегдатай молитвенных завтраков у президента, как она сначала подумала, но выдающийся шведский ученый восемнадцатого века, основатель кристаллографии, предвидевший развитие теории туманностей, теории магнетизма и таких популярных современных устройств, как пулемет и аэроплан; кроме того, он был общепризнанным светилом физики, выдвинул теорию вселенной как фундаментально духовной структуры и мира духов, где обитают умершие люди, объединенные в осмысленные сообщества. В общем, его фигура смущала научный мир, не желавший иметь ничего общего с духовными материями. Эсме как хорошая журналистка за час или два изучила все энциклопедии, какие нашлись в редакции «Голоса», и узнала о Сведенборге все, что можно. Она не то чтобы поверила. Ничуть. Но агностиков непреодолимо тянет ко гностикам, и Эсме любопытно посмотреть на миссис Салениус.
Как и сказал Рейч, миссис Салениус ничем не примечательна: мрачноватая коренастая женщина, говорящая по-английски тихо и будто бы с сожалением. Так говорила бы Грета Гарбо, будь у нее рот набит шоколадом.
Она живет в немодном старом квартале Торонто, к западу от Спадайна-авеню, в одном из краснокирпичных домов с высокими треугольными фронтонами. Эсме знает, что такие часто изображал художник Франк[73] на своих картинах – немодных, но пробуждающих воспоминания.
– Не сеанс, дорогие мои. Мы не пользуемся этим словом. Просто такая особенная неподвижность. Очень внимательное слушание, можно сказать. Но я не смогу вас вести, пока не узнаю чуть больше, чем сообщил мистер Хорнел. Имя и фамилию вашего мужа, чем он занимался и когда умер. Мне не ясна причина его смерти. Не торопитесь. Мы не будем делать ничего такого, что может вас расстроить.
Миссис Салениус и так не тратится на электричество, а сейчас выключает и те жалкие лампочки, что светят в сумрачной гостиной, и теперь ее освещают лишь две свечи, горящие на столе.
Прелиминарии закончены – надо сказать, я несколько удивлен кратким, точным, но весьма избирательным рассказом Эсме обо мне и моем убийстве. Миссис Салениус располагается в большом кресле, будто бы собираясь поспать.
– Будьте совершенно спокойны, друзья. Не надо стараться. Просто затихните духом и думайте о Конноре Гилмартине. Думайте о нем с добротой и любовью.
Рейч и Эсме делают все, что могут. Рейч не знал меня лично и не может отринуть надежды – он хочет, чтобы я сказал что-нибудь пригодное для книги, и думает на самом деле только о книге. Блокбастер. Чтобы она продержалась в списке бестселлеров хотя бы столько же (он никак не может сдержать мечтания)… хотя бы столько же, сколько «Краткая история времени» Стивена Хокинга. Он видит завлекательную обложку и слова на ней: «Неужели со мной говорил мой покойный муж? Я человек рациональный, но я клянусь, что это было именно так. На самом деле послание предназначалось для нашего нерожденного ребенка».
Эсме честно пытается расслабиться. Она умеет расслаблять тело. Она этому училась по книгам и неплохо снимает зажимы. Но она никогда не задумывалась об умственном расслаблении; ее сознание мечется между сомнением, доверчивостью и – она не может это отрицать – страхом. Вдруг я сейчас открою всю правду?
Я, конечно, открою. Если смогу. Но как? Как мертвый любовник в той песне, что обожала моя бабушка, в исполнении Эмилио де Гогорса?
Склонясь над спящею тобой,
На ухо прошептать:
«Моя любовь!
Моя любовь!»
Но в чье же ухо мне шептать? Эсме? В мохнатое ухо миссис Салениус, спрятанное под распушенной седой шевелюрой? Впервые со дня моей смерти я понимаю, что нахожусь в растерянности. Я выбираю миссис Салениус. Придвигаюсь к ней как можно ближе, а в моем теперешнем физическом состоянии это значит – совсем близко, и начинаю надрываться.
«Убийца, – беззвучно кричу я, – убийца – любовник моей жены!»
Миссис Салениус не показывает виду, что слышала. До меня доходит, что она не читает уголовную хронику и мое имя ей ничего не сказало. Она знает только то, что сообщил Рейч Хорнел. А Рейч не знает, кто меня убил. Она в трансе или спит. И время от времени тихо поскуливает.
Может, я недостаточно стараюсь? Раз я дух, который пытается вступить в сношения с миром живых, может быть, мне следует использовать более выспренний лексикон? Что-нибудь вроде отца Гамлета?
«О, слушай, слушай, слушай!»[74] – произношу я и немедленно чувствую себя идиотом. Эти штуки не для меня. Но я упорен. Я пробую еще раз. «Я дух Гилмартина, / Приговоренный по ночам скитаться, / А днем томиться посреди огня, – это вранье, но что поделаешь? – Пока грехи моей земной природы / Не выжгутся дотла…»
Хватит, черт с ним! Это унижение для Шекспира и для меня, слишком большая честь для этой шарлатанской гостиной и бесконечно выше истерической реакции Нюхача в тот момент, когда я застал его со своей женой. Смерть не окутывает безумие плащом значительности. Впервые после смерти я чувствую себя разбитым и отчаявшимся.
Но миссис Салениус начинает говорить, странным голосом, не похожим ни на ее собственный, ни – я совершенно уверен – на мой:
– Любовь моя, молю тебя, не страшись. Не скорби по мне. Я покинул пределы боли, пределы забот, но не пределы любви. Люби меня сейчас, как любила до разлуки. Покой. Покоооооой! – Последнее слово она растягивает до поразительной длины.
Рейч широко распахивает глаза, сглатывает слюну и шипит:
– Спросите его, кто это был.
Эсме подается вперед, словно желая запретить любые подобные вопросы, но она опоздала: миссис Салениус уже говорит – более решительным, окрепшим голосом:
– Не ищи мести. Месть принадлежит миру, покинутому мною ради мира духовного. Этому человеку предстоит жить со своей совестью. Не радуйся бремени, которое несет другая душа.
– Это что, предположительно голос моего мужа? – спрашивает Эсме. – На него не похоже. Он никогда не разглагольствовал в таком духе.
– Я лишь скромное орудие, дорогая, – отвечает миссис Салениус, не открывая глаз. – Я не артист-имперсонатор. Я только передаю послания, которые получаю. Тихо, пожалуйста. Коннор Гилмартин хочет сказать нам кое-что еще.
Коннор Гилмартин определенно хочет кое-что сказать; я весь киплю от невысказанного. Кто или что вкладывает эти слова в голову миссис Салениус? Она не выдумывает, я точно знаю. Это нечто вроде линии партии, общепринятое мнение, наверняка основанное на учении Сведенборга. Но мне кажется, помимо этого через нее вещает еще кто-то или что-то – но не я. Я прильнул к ее заплывшему серой левому уху так, что ближе некуда, и, собрав все силы, шиплю имя Рэндала Алларда Гоинга. Но, судя по всему, пробиться к миссис Салениус мне не удалось. Она снова начинает говорить:
– Не скорби по мне. Скорби лишь по несчастному, причинившему мою смерть. Я в безопасности, в мире, где мы обязательно встретимся в свой черед. Это мир несказа́нной радости.
Интересно, что имеют в виду подобные люди, говоря о несказанной радости? Я бы мог поведать ей кое-что о загробной жизни. Мои наблюдения, переживание судьбы моих предков, явленной в серии фильмов, вовсе не были несказанной радостью; я прожил вместе с ними все превратности судьбы, ощущал каждый ее удар, безжалостные взмахи маятника отрицания отрицания – удач и неудач, скромной добродетели и умеренного порока; я переносил тяготы вместе с Анной, решительной и храброй, я узнал простую веру Дженет и темную иронию, с которой смотрела на жизнь Мальвина; сжимался в страхе от ведьминской злобы, с которой Вирджиния отказывала в любви строителю-художнику, укрепляя свою власть над ним; ощущал всю глубину веры Томаса и ущербную философию моего собственного отца; вместе с Уолтером подчинялся долгу и вместе с Родри торжествовал над судьбой; все это суммарно не составляет «несказанную радость», но образует нечто большее – ощущение, что живешь, острее и сильнее всего, что я сам испытывал, когда жил. «Сто дуновений жизни соткали плоть мою». Да, поэт знал.
Но неужели придется обойтись без мести? Я не могу этого стерпеть. Я кое-что знаю о призраках, поскольку рос с лучшими призраками английской литературы; когда я был маленький, отец рассказывал мне о них, и я наслаждался потусторонней жутью и страхом, как наслаждаются только счастливые дети, укрытые от всех невзгод. Призраки являются к людям, ища мести, а месть – это лишь другое имя справедливости. Миссис Салениус и ее пресные сведенборговские духи – не для меня. Отмщение свершится, и свершу его я сам.
Я не знаю, как Эсме и Рейч Хорнел попрощались с миссис Салениус, но подозреваю, что они оставили существенную сумму в подарок, а также купили добрую пачку заумных трудов Сведенборга. Интересно, что «старина Рейч» сможет понять из «Arcana Coelestia»[75] – если, конечно, удосужится хоть раз ее открыть?
Я же унесся прочь, на поиски Рэндала Алларда Гоинга, пылая яростью из-за афронта, понесенного в гостиной миссис Салениус. Гоинга я нахожу в редакции «Голоса» – он сидит у себя за столом, неловко тыча пальцами в клавиатуру электронного текстового процессора, который так до конца и не освоил.
Ал несчастен. Это видно и мне, и любому, кто проходит мимо. Шеф-редактор объясняет это тем, что Гоинг до сих пор не нашел способа согнать Макуэри с места. Коллеги и соседи по офису – Изящное искусство, Литература и Музыка (олицетворяемые во плоти критиками, пишущими на соответствующие темы) – думают, что Гоинг боится не справиться с новой должностью; и в темных глубинах души надеются, что так и будет. Секретарши думают, что он горюет по Коннору Гилмартину: при жизни Гоинг был к нему равнодушен, но смерть Гилмартина явно стала для него сильным ударом, судя по инциденту на похоронах.
А я знаю, что его грызет: совесть.
Он неверующий. Обеспеченные родители в свое время отправили его в школу для мальчиков, известную прогрессивными идеями и широтой взглядов преподавательского состава. В этой школе учились сыновья разнообразных зажиточных семей Торонто, и директору было очевидно, что подобную смесь христиан, мусульман, индуистов, иудеев и конфуцианцев-реформистов нельзя наставлять в какой бы то ни было вере, а то неминуемо наступишь кому-нибудь на дорогой ботинок и вызовешь бурю гневных писем от родителей. Но какая-то подготовка к жизни, как называл это директор, была нужна, и потому в расписании появилась этика. Этика вот чем хороша: никто не знает точно, в чем она заключается или даже что в точности значит это слово. Но директор рассказывал о «неявных постулатах», из которых первым было «целомудрие» – хотя в таком стремительно меняющемся мире, как наш, целомудрие не следовало путать с моногамией, гетеросексуальностью и прочими устаревшими понятиями из того же ряда. Без сомнения, в подобной туманной области следовало «поступать по обстоятельствам» и никому не причинять вреда, хоть и это не всегда возможно, если хочешь «полностью реализовать себя». Была еще «любовь к ближнему»: она означала, что следует отдавать на благотворительность лишние деньги, оставшиеся после удовлетворения подлинных нужд. Тут загвоздка была в том, какую часть дохода считать лишней, но директор знал, что кругом полно благотворительных организаций, которые охотно прояснят этот вопрос и заберут все, до чего смогут дотянуться. И наконец, «приверженность интеллектуальному прогрессу»: она не обязательно подразумевала нудные личные усилия, но определенно означала, что следует щедро жертвовать… например… родной школе, ну а если что-нибудь останется, то родному университету на научные исследования. Помимо всего вышеперечисленного, мальчикам советовали быть в целом добродушными и сострадательными, как подобает – нет, ни в коем случае не джентльмену, ибо это слово осталось в темном прошлом, эпохе сословной спеси и привилегий, – но образованному человеку, занимающему не самое низкое положение в обществе.
В былые годы, чуждые нашей нынешней открытости в вопросах секса, часто говорили, что мальчики набираются познаний об этой стороне жизни «в подворотне». Балованные дети вроде Рэндала Алларда Гоинга и свои моральные принципы находили в подворотне, куда выбрасывают устаревшие идеи. И одним из столпов его взятой в подворотне морали (очень похожей на десять заповедей – как они выглядели бы, если бы напились, извалялись и стали буянить) было то, что убийство – это очень плохо. Как выражался директор (шутливо и дружелюбно, на понятном мальчикам уровне), убийство – это ай-яй-яй, ведь даже если убиваешь, чтобы «полностью реализовать себя», все равно это наносит другому человеку очень большой вред, притом невосполнимый.
Сейчас Нюхач страдал тяжелым случаем угрызений совести, хоть директор школы и объяснял, что совесть – это на самом деле голос твоих родителей или бабушек и дедушек, возможно не лучших авторитетов в подлинно современной жизни. Быть может, дух его знаменитого предка, сэра Элюреда Гоинга, Смиренного не Напоказ, Серьезного без Мрачности, Бодрого без Легкомыслия, нашептывал ему, что убийство – преступление (если, конечно, оно совершено не в ходе войны за правое дело)? Преступление, непоправимо калечащее душу (концепция, которую директор школы избегал называть прямо).
Когда я появился в редакции, Ал сидел в комнате один (Изящное искусство, Литература и Музыка отбыли куда-то по собственным важным делам) и пытался написать краткую и хорошо продуманную заметку о современной кинематографии, но свершенное деяние бурлило в нем и прорывалось чем-то вроде горькой отрыжки ума.
Так он и сидел, уныло вглядываясь в белые буквы на зеленом экране и вроде бы припоминая, как пишется «неотъемлемый», но на самом деле пережевывая свою вину. Душевная изжога терзала все его существо.
Что делать? Я был так же плохо подготовлен к этой ситуации, как и сам Ал. Дух в поисках мести – на что он способен в таком мире, как наш? Если бы Ал водил машину, я наверняка смог бы устроить одну из тех аварий, в которой машина, как говорят, «теряет управление». Но он ездит на такси.
Я поступил как дурак – что часто случалось со мной в кризисных ситуациях при жизни. Поступил так же, как в роковой момент, когда застал Ала в постели с моей женой и назвал его Нюхачом. Я позволил чувству юмора взять надо мной верх.
У чувства юмора, как у любого дара, есть положительная и отрицательная стороны. Как, без сомнения, заявил бы Гераклит, будь я в состоянии задать ему этот вопрос, искрометная Аполлонова ясность, доведенная до предела, превращается в дионисийское уродство безумия. Так и произошло сейчас.
Я запел. Я до упора приблизился к уху Рэндала Алларда Гоинга – как раньше к уху миссис Салениус – и запел песенку, которая, как мне по глупости показалось, подходит к случаю:
Адский колокол звонит, динь-дон, динь-дон,
По тебе, а не по мне.
Мне хор ангелов звучит, динь-дон, динь-дон,
Благодатью в вышине.
Жало где твое, о Смерть, динь-дон, динь-дон,
И чреда побед?
Адский колокол звонит, динь-дон, динь-дон,
Не по мне, а по тебе.
Ведь правда, это было жалко, неуместно, нелепо, абсурдно, вульгарно и непростительно? Недостойно призрака, имеющего мало-мальское уважение к смерти? Виновен по всем пунктам. Но было ли это тщетно? Нет, что-то в позе Ала наводило на мысль, что не совсем. Он как бы слегка обвис. Я запел снова, еще громче.
Он обмяк еще чуточку сильнее.
Успех преисполнил меня радостью и весельем, и я спел ту же песенку еще раз и, насколько было в моих силах, сплясал, охваченный дерзким экстазом; я приставил к бестелесному лицу растопыренную пятерню и показал Нюхачу нос. Какое наслаждение! Мои сигналы определенно пробились к нему, или, во всяком случае, мне так показалось, поскольку он вдруг уронил голову на клавиатуру и зарыдал, как – нет, не как дитя, но как глупец, запутавшийся в сетях собственной глупости. Он выл, захлебываясь соплями.
Но плакал он недолго. Направился в туалет, умылся, надел шляпу и плащ, взял свою мерзкую трость и ушел из редакции «Голоса».
book-ads2