Часть 27 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Последний акт – творения венец[54].
Вот когда пригождается знание английской литературы: что бы ты ни хотел выразить, кто-нибудь уже сказал это до тебя, причем лучше. Тогда выходит, что я воспринимаю жизнь из вторых рук? Нет, неверно: если не будешь чувствовать сам, не поймешь до конца слова великих, сказанные до тебя. Лишь легкое отношение к литературе сводит ее к тривиальному и делает средством для утехи. Литература – суть блюда, а не пряный соус… Час ночи! Боже мой! А у меня завтра с утра лекции! Есть хочется. Очень способствует смирению, но в то же время и радует, что чувства и размышления порождают голод, что плоть и кости, лимфа и кровь, сообщники и причастники чувства, не могут не сказать свое слово… Платон говорил, что душа налагает свою печать на тело; но разве не пора признать, что и тело накладывает печать на душу. Моя душа кричит: «Умереть за Джулию!», но печень и легкие отвечают: «Нет, живи для нас, и мы покажем, что для тебя приберегли». У тела собственная мудрость… Надо поставить сетку перед камином. Боже, как тут душно. Потом на кухню. Покормить голодного зверя. Моего зверя. В кровать. После Чайковского и перекуса я скоро засну.
(7)
Итак, пока что я распрощался с отцом. Мой отец! Я никогда не думал о нем в этом разрезе. Но разве кто-нибудь по-настоящему знает свою мать или отца? В нашей личной драме они играют персонажей постарше, вторые роли, а мы сами всегда в центре, в огнях рампы. И профессор Джеймс Плиний Уитни Фрост, играющий Полония в этом провинциальном канадском «Гамлете», вероятно, окажется абсолютно другим человеком, если получше его узнать. Наверняка Полоний когда-то любил – до того, как стал мудрым советником короля Клавдия, а следовательно, старым ослом в глазах принца. В конце концов, зачал же он прекрасную Офелию.
На этом удивительном экране я видел улыбку сфинкса, так мучившую юного Брокуэлла. Именно так в свое время улыбались мне не меньше десятка молодых женщин. Время от времени и Эсме улыбалась так же. Что означает эта улыбка? Понимание, недоступное уму возлюбленного, клянущегося в любви? Или попросту ничего? Или «Что он такое несет вообще?»? Это пропасть непонимания, через которую не перекинут мост никакие, даже самые поразительные, достижения феминизма. Женщины тоже любят – глубоко и часто с горечью. Женщины понимают тело лучше мужчин. Мужчины тиранят его или оставляют без внимания его нужды, а вот женщины берут тело в полноправные партнеры. Значит, когда женщина служит просто экраном, на который мужчина проецирует некие фантастические образы из собственной души, что делать с ними женщине и как их понимать? Я думаю, Джулию – хорошенькую и неглупую девушку – следует пожалеть. Она вынуждена тащить груз, о котором не просила, но и отбросить его не может, поскольку ее тело тоже требует своего, а когда тебя любят – это очень лестно. Она не богиня и не динамщица, какой видит ее Брокки, но лишь другое существо, замкнутое в другой жизни.
«Сент-Хелен» спит у воды. В отличие от персонажей «Сцен из супружеской жизни», которые смотрит Нюхач и который теперь краем глаза вижу и я. В этом фильме муж и жена попросту дерутся, катаются по полу, молотят друг друга кулаками, словно уличные мальчишки. Они решительно не похожи на ту пару, которую показывали мне. Родри и Мальвина не обменялись ни единым ударом за всю свою совместную жизнь и пришли бы в ужас от одной мысли о том, чтобы скатиться до такого. Кажется, рукоприкладство движется вверх по социальной лестнице, или я ошибаюсь? Каждый день читаешь в газетах о супругах из вполне респектабельного слоя общества, которые решают какой-нибудь спорный вопрос кулаками и швырянием посуды. В «Сент-Хелен» Родри и Мальвина спят в разных комнатах – кровать тети Мин стоит в спальне у Мальвины на случай, если сестра понадобится ей среди ночи, и привычка Родри – просыпаться в три часа пополуночи, пить горячее молоко с аррорутовым печеньем и читать – всем мешала бы.
До чего люди не похожи на себя, когда спят! А может, как раз похожи на настоящих себя – тех, кого они не показывают окружающим, когда бодрствуют? У спящего весельчака на лице застыл оскал, у красотки капризно надуты губы – наверняка в их лицах во время сна есть какая-то доля истины? Может, это память тела, несомненно столь же реальная, сколь и память ума, проявляется во сне? Может, в хаосе мира снов всплывает на поверхность какое-нибудь давно погребенное воспоминание, а потом снова уходит в глубину? Родри – я вижу его в большой кровати – не похож на преуспевающего деятеля, читающего наставления непредусмотрительному Джимми Кингу. У него на лице тоска – словно он все еще мальчик, проводящий мучительные дни в типографии. У Мальвины вид поразительно благородный: нос с высокой переносицей без привычного пенсне кажется почти орлиным. Тетя Мин – попросту младенец: печальный, совсем непохожий на расплывшуюся в жирной улыбке, пронырливую, завистливую, услужливую дневную Мин. А Брокуэлл спит, как положено юноше на двадцать первом году жизни, и по лицу непохоже, что его сердце вот-вот разобьется.
Так, может, его боль – всего лишь романтическая аффектация? Нет, но я чувствую у Брокки способности к выживанию. Что-то от духа Анны Вермёлен, которая не позволила себя одолеть несчастью, как бы болезненно оно ни было.
Так что же такое его мучительная тяга к Джулии – иллюзия? Никоим образом. Это настоящее чувство, но оно не совсем то, чем считает его Брокки. Это обряд инициации, перехода в статус полноправного мужчины; подобно тому, как в первобытном обществе он прошел бы болезненное обрезание каменным ножом, а в античности – пугающий ритуал смерти и воскрешения, посвящение в один из древних мистических культов.
Брокуэлл был моим отцом, и хотя я знал его не лучше, чем любой мужчина знает своего отца, теперь я понимаю, отчего он стал хорошим преподавателем. Его репутация держалась не на «Королеве фей» с ее удивительной чередой благородных рыцарей, жестоких искусительниц и невозможных любовей, но на исследованиях трудов Роберта Браунинга, великого поэта, повествующего о двойственности человеческого опыта. Может, предки – мимолетные тени в непроницаемых для взора плащах – приходят к нам во сне и вещают и мы частично понимаем их речь?
VI
Земля потерянной отрады
(1)
Фильмы становятся настолько личными, что мне не по себе. Конечно, предыдущие меня тоже тронули. Я гневался, тревожился и спасался вместе с Анной Гейдж; сочувствовал злоключениям Гилмартинов, ибо каждая история «из грязи в князи» по-своему нова и каждое падение обратно в грязь мучительно; я жалел озлобленных Вирджинию и Уильяма. Уильям – это несчастное создание, идеалист, сломавшийся при столкновении с жизнью. Вирджиния, ненавистница Венеры, – чем стала бы она в наш век более свободных нравов? Но превратности их судьбы казались мягче, потому что я смотрел на них издали, потому что на них были исторические костюмы и потому что я не знал этих людей, хоть и понимаю теперь, насколько сильно они живут – точнее, жили, пока Нюхач не вытащил дубинку из элегантной трости, – во мне. Но Мальвина моя бабушка, и открытие, что ей когда-то было тридцать лет и она так боялась клейма старой девы, что пошла на ложь – ну не то чтобы прямо солгала, но намекнула на срочную необходимость брака, – потрясло меня до основания. Это противоречило всем моим убеждениям о ней и о бабушках вообще. Бабушка обязана быть столпом безупречной морали, а сомнительная бабушка – все равно что фальшивая монета; во всяком случае, так было в белом англосаксонско-протестантском мире моего детства. А Родри? Как хорошо я помню день, когда мне исполнилось восемь лет и Родри подарил мне бумажку в пять долларов и пожал мне руку; до тех пор он неизменно целовал меня при встрече, и это рукопожатие знаменовало важный шаг на пути к превращению в мужчину. Я стал большим мальчиком, которого дедушке уже не положено целовать. Неужели этот уверенный пожилой мужчина, так хорошо одетый и пахнущий французской туалетной водой, был несчастным мальчишкой, пережившим спуск в ад – работу подмастерьем печатника в «Курьере»? Неужели этот низкий, все еще музыкальный голос когда-то был серебристым тенором, проникшим в самое сердце Мальвины, секретарши мистера Йейга, с виду такой неприступной под броней серебристого пенсне?
Но больше всего меня смутила фигура отца. Чтобы тот, кого я знал мудрым человеком, когда-то был в таком смущении, таком смятении из-за стрел Купидона? Чтобы он так поглупел из-за девчонки? Так смотрел в рот преподавателям? Так сомневался в себе? Это невыносимо. Что же придало ему силу? Что закалило эту мокрую вату, превратив ее в сталь? Узнаю ли я?
Как далеко должно зайти мое подглядывание? Я познал стыд, который испытали сыновья Ноя, узрев наготу пьяного отца.
Но… Неужто я и впрямь при жизни был таким бестолковым и бессмысленным ослом – считал, что страдания и пороки человечества впервые проявились лишь на моем веку? Нет, не то чтобы. Но я никогда не применял всеобщие истины к людям, благодаря которым появился на свет и получил возможность набраться жизненного опыта; я принимал их как должное. Согласно Макуэри, наши родные – актеры второго плана в нашей личной жизненной драме. Никогда не думаешь, что они солисты в другой, их собственной постановке, возможно – безвкусной и несомненно – глубоко прочувствованной.
Макуэри вообще много говорил про личную драму. Он любил именовать ее «Путь Героя». А когда я заявил, что этот термин, несомненно, слишком грандиозен для такого применения, Макуэри отчитал меня со всей строгостью шотландского учителя, бьющего тупицу-ученика по рукам линейкой:
– Гилмартин, ты относишься к очень опасному классу дураков – ты тривиализатор. Для человеческого существа все, что его сильно задевает, – не тривиально. Для него все деяния расположены на шкале героики, насколько он ее воспринимает. Сколько шуму об эдиповом комплексе – а это всего-то история парня, который хотел отыметь свою мамашу! Геркулесов комплекс – когда кто-нибудь вбил себе в голову, что обязан свершить нечто героическое, а жену и детей побоку. А комплекс Аполлона? Когда думают, что можно жить постоянно на свету, не прибегая к раскрепощающей тьме? А женщины! Наши города и деревни полны Медей, Персефон, Антигон и бог знает кого еще – они толкают тележки в супермаркетах, и никто не догадывается, кто они на самом деле такие – разве что они сами, да и то, вероятно, лишь во сне. Все они идут Путем Героя и ведут героическую борьбу!
– Насколько они ее воспринимают, – сказал я, чтобы немного охладить его.
– Им не обязательно ее воспринимать, олух ты этакий. Во всяком случае, в том смысле, который ты имеешь в виду. Им достаточно жить в ней и переносить ее в меру своих сил. Гилмартин, ты мнишь себя мыслителем, но на деле ты тривиализатор, потому что твои мысли не питаются никаким сильным чувством. Проснись! Оживи! Сначала чувствуй, потом будешь думать!
Кажется, именно его совет я сейчас и выполняю, просматривая эти удивительные фильмы, неизмеримо превосходящие все, что я видел, когда был кинокритиком. Сегодня последний день фестиваля, и я снова в кинотеатре с Аллардом Гоингом, сочетающим роли злодея и низкого комедианта в моей персональной драме, в которой он преждевременно опустил занавес – во всяком случае, для внешнего мира.
(2)
Начинается фильм, и мне уже некогда размышлять. Что это? Очень далеко от душной библиотеки в «Сент-Хелен». По грохоту я сразу понимаю, что мы на поле боя. Идет артиллерийский обстрел. Я вижу небольшой погреб под разрушенным домом; несколько балок сохранились и частично прикрывают его сверху. Под этой «крышей» сбились в кучку пятеро мужчин. Это канадские солдаты, судя по знакам различия – артиллеристы. Они пытаются урвать хоть немного отдыха после целого дня в пушечном расчете. Их пушки стреляли по немецкой артиллерии, которая сейчас с профессиональной точностью ведет ответный огонь. Ничего необычного. Все знают, что каждую ночь немцы обстреливают нас в течение определенного времени. Немцы, похоже, пристрелялись – снаряды падают совсем рядом. Но что делать? Перебежать в другое укрытие, глубже в тыл? Это так же рискованно, как оставаться на месте. Под постоянным артогнем солдаты становятся фаталистами. Если снаряд тебя найдет, ну, значит найдет, а если нет, становись в пушечный расчет для ответного обстрела.
Один из этих пяти – мой отец, Брокуэлл Гилмартин. Он робеет, но не боится. Всеобщий фатализм захватил и его. Он хочет спать, но знает, что уснуть в таком шуме невозможно. Но он настроился на отдых – какой уж есть. Он сидит на куче мусора, завернувшись в шинель. На голове у него вязаный подшлемник, поверх которого довольно нелепо сидит каска. Обстрел обычно длится около получаса. Двадцать минут уже прошло.
Вдруг раздается шипение, которое невозможно ни с чем перепутать, – свист приближающегося снаряда. Он все ближе и должен разорваться где-то совсем рядом. С тяжелым стуком он падает прямо посреди погреба, частично зарывшись в землю, но все еще на виду. Большой.
Пятеро застывают, впившись глазами в чудовище. Они уже вышли за пределы обычного страха, ибо знают, что смерть – рядом; их тела, души и умы ждут. Сколько еще? Никто не знает. Может, несколько секунд. Затем становится ясно, что по какой-то необъяснимой случайности снаряд не намерен взорваться и разбрызгать их в жидкую кровяную кашу. Во всяком случае, не прямо сейчас. Не говоря ни слова, все пятеро выбираются из погреба и бегут.
Все бегут в разные стороны, и я вижу только Брокуэлла. Он несется по бывшей улице итальянской деревушки. Пробежав с полмили, он видит церковь, которую несколько раз замечал за последние дни. Она разрушена, но большинство стен еще стоит. Он не вбегает в развалины, это может быть опасно, а ищет укрытия на кладбище рядом.
Он находит пострадавший от обстрела склеп. Не грандиозный мавзолей какого-нибудь князя с изваянным гербом и парой каменных статуй. Сооружение сортом пониже, из тех, что строятся над землей, чтобы не опускать тело в воду и чтобы его не затапливало при разливе протекающей рядом реки. Такие штуки иногда называют алтарными гробницами. Возможно, тут похоронен мелкий местный дворянин, богатый нотариус или владелец хорошего виноградника. Склепу не меньше ста лет, и те, кто его сооружал, конечно, не рассчитывали на артиллерийский огонь; хотя прямо в склеп ни один снаряд не попал, одна стена уже обвалилась, открывая пустоту внутри. В нее Брокуэлл и заползает и устраивается поудобнее.
Интересно, чьи кости он потревожил – нотариуса или его жены? Прошу прощения, синьора, я вынужден залезть к вам в постель. Ничего личного, уверяю вас. Обещаю не покушаться на вашу добродетель.
Дыра неплохая, размышляет Брокуэлл. «Если знаешь дыру получше, то и иди туда». Шутка со времен Первой мировой. Брокуэлл не знает, где найти дыру получше. В этой сыровато, но не мокро, она прикрывает от ветра, и к тому же он здесь один, а это просто счастье. Для него в числе главных тягот на войне – то, что ни на минуту нельзя остаться одному, а ему по характеру требуется определенная доза одиночества. Не то чтобы он чересчур мрачен или не любит людей. Он ладит с однополчанами-артиллеристами – их, как выяснилось, набирают из тех, кто в мирное время работал на телефонной станции, гидроэлектростанции или в другой технической должности, требующей высокой квалификации. Это люди прекрасных моральных качеств, с высоким интеллектом; как скоро выясняет Брокуэлл, по природе они устроены ничуть не проще, чем он, молодой университетский преподаватель. Но даже если бы Брокуэлл воевал в одном полку с членами Королевского научного общества, ел с ними и спал с ними бок о бок, он все равно время от времени нуждался бы в том, чтобы побыть одному. O beata solitudo, O sola beatitudo![55] И здесь, в гробнице, он наслаждается этой роскошью. Молчаливые соседи его не беспокоят. Если только не окажется, что с ним делят квартиру змея или скорпион, значит ему и впрямь повезло.
(3)
Я, вдумчиво глядящий на сцену, знаю, где находится мой отец, – вероятно, лучше, чем знает он сам. Это итальянская кампания марта 1944 года. Войска союзников в Италии, под командованием неустрашимого Алекса[56] (как прозвали его солдаты – британцы, американцы, индийцы, канадцы, новозеландцы, южноафриканцы, французы, поляки, итальянцы, бразильцы и греки), наступают на Рим. Сейчас им преградила дорогу линия Густава, закрепленная в Монте-Кассино, которое с большим упорством обороняет фельдмаршал Альберт Кендринг. Город Кассино уже разрушен, как и великое аббатство, что возвышается над ним на горе, но немецкая линия еще держится. Она не продержится вечно, но будет преграждать дорогу на Рим, пока может. Бетонные пулеметные доты, передвижные стальные огневые точки, противотанковые пушки в окопах и время от времени отчаянная рукопашная – все это сильно затрудняет жизнь войскам союзных держав. Скоро линия Густава наконец-то будет прорвана. Но пока стороны ведут регулярные артобстрелы.
Брокуэлл никак не может свыкнуться с тем, что артиллеристы, к которым принадлежит и он, посылают снаряды за милю, две, три и даже пять, целясь в войска противника, которых не видят и чье местонахождение определяют с помощью разных хитроумных приборов, – Брокуэлл даже не притворяется, что понимает принцип их работы. Сражаться с людьми, которых даже не видишь, – неужели такова современная война? Видимо, да. Он это и раньше знал, но осознал только сейчас. Его работа – делать то, что велят, а именно – стоять у большой штуковины, похожей на чертежную доску архитектора, и вычислять, как и куда должна стрелять его группа пушек. Попадают ли они? Он надеется, что да. Если да, он об этом со временем узнает. Если случился недолет и снаряды падают на наших собственных солдат, об этом сообщат немедленно. Он мелкая сошка, выполняет важную работу, как и многие другие, но не проявляет личной инициативы. Делает то, что велено.
Ему это нравится, очень нравится. Знать, что должно быть сделано, и делать это со всей возможной эффективностью, как часть огромной организации – просто счастье. Он понимает, хоть и не одобряя, чем все это время занимался немецкий рейх. Когда повинуешься приказу, когда незачем задавать вопросы или сомневаться, это приносит глубокое удовлетворение. У штурвала стоит Алекс. Он – наш вождь.
Брокуэллу это известно много лучше, чем его однополчанам, так как он до недавнего времени служил в главном штабе – в такой же скромной должности. Он видел великого военачальника всего несколько раз, и притом издали, но все же знает подноготную великой военной кампании, в которой многие служат так же, как он, – в мирное время это назвали бы должностью мелкого клерка.
Но тогда почему же он лежит в гробнице с давно покойным юристом и его женой, под обстрелом?
(4)
Брокуэлл молод, хоть и стал старше с прошлого фильма. Он романтик. Умный романтик. В нем нет ничего от д’Артаньяна. Его армейские начальники сочли канцелярскую должность наиболее подходящей для такого, как он, то есть человека образованного и подслеповатого. А он решил, что хочет испытать военную службу не с точки зрения канцелярской крысы (только с более пышным названием), но с точки зрения мужчины и воина. «Любой мужчина плохо думает сам о себе, если не бывал солдатом», – сказал некогда доктор Джонсон[57], а Брокуэлл очень любит крепко сколоченные изречения великого доктора. Значит, он и станет солдатом – в истинном смысле этого слова. Встретится с врагом лицом к лицу. Нажав на рычаги – он знает нужных людей в нужных местах, – он умудряется перевестись в артиллерию, и потому он здесь. Несмотря на все лишения и невозможность побыть в одиночестве, жизненно необходимом ему по природе, он не жалеет, что перевелся. Он даже не жалеет, что подвергает себя опасности; он и жизнью готов рискнуть, чтобы испытать все сполна, хоть и предпринимает все возможные меры, чтобы не погибнуть. Он в гуще великих событий своей эпохи, насколько возможно. Он, впрочем, жалеет, что не видит людей, которых пытается убить.
В отличие от большинства артиллеристов он знает, во что палит. В студенческие годы он два месяца путешествовал по Европе, стараясь посмотреть как можно больше. Он передвигался на велосипеде, иногда на поезде, с рюкзаком за плечами. Посетил он и великую твердыню учености, бенедиктинское аббатство Монте-Кассино. Там он видел выставленные для обозрения тысячу четыреста томов – труды Святых Отцов и исторические хроники. Он дивился огромной библиотеке, сокровищам монастыря, свидетельствам того, как здесь много веков сохраняли культуру Западной Европы. Понял, что такое бенедиктинский устав и что в нем подразумевалось под дисциплиной интеллектуальной жизни. Почувствовал, как не хотелось средневековым монахам уничтожать греческие рукописи, которые они не могли прочитать, и подозревали, что в них содержится всяческая умственная греховность. В общем, он узнал все, что можно было узнать из путеводителей и от экскурсоводов, обращавшихся к туристам, от которых нельзя было ждать понимания роли Монте-Кассино в создании североамериканского образа жизни и сочувствия этой нелегкой задаче. Туристы гордились своим образом жизни, но пользовались его преимуществами довольно бездумно. Увиденное настолько захватило Брокуэлла, что он остался в городке Кассино еще на несколько дней, чтобы узнать побольше.
То, что он узнал тогда и вспоминает сейчас, лежа в гробнице нотариуса – он, часть силы, превратившей великий монастырь в кучу щебня, – дарит ему надежду. Что с того, что монастырь разрушен – уже в который раз? Разве его не разрушали многажды – ломбардцы, сарацины, норманны? Разве не пережил он великое землетрясение и не был вскоре разрушен опять, по меркам истории практически вчера – французами в 1799 году? Сокровища монастыря, несомненно, вывезли, как только стало ясно, что союзники вот-вот вторгнутся в Италию; их вернут на место, и великие стены будут снова воздвигнуты, когда кончится эта война. Вновь установят великолепные двери Дезидерия. Можно бомбами измельчить в щебенку физическую сущность Монте-Кассино, но дух Монте-Кассино неуничтожим. И он, Брокуэлл Гилмартин, скромный преподаватель Университета Уэверли в далекой Канаде, – сопричастник этого духа и останется таковым до конца своей жизни.
(5)
Хвала Господу за хитроумные достижения современной кинематографии! Пока мой отец размышляет об истории, я, вдумчиво глядящий на сцену, вижу, как его воспоминания оживают на огромном экране с мозаикой изображений. И хорошо, потому что я не знал того, что знал Брокуэлл, и его размышления мало что сказали бы мне, если бы я не видел тут же на экране и ломбардцев, и сарацин, и норманнов, и французов, и всех прочих разрушителей, занятых своим делом, и если бы не понял, что они, по сути, одни и те же люди – разнятся одеждой и оружием, но едины в своей решимости погубить цивилизацию, где бы ее ни нашли. В истории всегда находятся те, кто жаждет (по причинам, которые считает весомыми) разрушить, насколько можно, то, что построили терпеливые, непобедимые солдаты цивилизации и культуры. Все потому, что они ценят другие вещи и поклоняются другим богам.
Такова история цивилизации: строят, разрушают, отстраивают заново. Век за веком. Не потому, что цивилизация движется скачками, а потому, что она никогда не стоит на месте, даже если вроде бы уничтожена.
Но не все разрушители – солдаты. Некоторые – идеалисты, любители лезть не в свои дела. Вроде тех, кто в девятнадцатом веке рвался перенести все научные сокровища Монте-Кассино в построенную по последнему слову техники Национальную библиотеку в Неаполе, где за ними ухаживали бы трудолюбивые технологи по самым передовым архивным методикам того времени. Какой же бесстрашный воин положил конец этому дурацкому проекту? Не кто иной, как Уильям Юарт Гладстон, британский премьер-министр и непоколебимый столп англиканской церкви. Правда, удивительно, что такой человек вдруг заступился за бенедиктинские рукописи? Но Гладстон был необычным политиком – он обладал воображением. Его волновала не роскошь, которой окружен настоятель Монте-Кассино: настоятели аббатства уже много веков были большими шишками в католической церкви, подчинялись только лично папе римскому и имели право при служении торжественной архиерейской мессы переменять последовательно семь драгоценных митр. Экран заполняет лицо Гладстона, похожее на морду льва, и я вижу в нем человека, одержимого романтической идеей преемственности истории и упорного интеллектуального поиска. Семь драгоценных митр – это в своем роде очень хорошо, но лучше всего их воспринимать как символы и атрибуты непрерывной духовной и интеллектуальной традиции.
book-ads2