Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 22 из 39 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Такой подлинной, бешеной, артистической страсти я не видела никогда в жизни. Герои как бы опускались всё глубже в ад, познавая свои корни, знакомясь с самой сутью забытой ими культуры далеких предков. Потом к жизни их пытались вернуть какие-то лукавые черти с длинными изогнутыми курительными трубками в зубах. Финалом ритуала стало обсыпание лиц героев мукóй. Они стали белоснежными и очень страшными. Зато ожили. Смешно, накануне мы были на балете Ратманского в Метрополитен-опере, так вот, все эти па-де-де трудно было сравнить с этой… я даже не знаю, как это называется — отдачей? самоотдачей? энергетикой? экстазом? трансом? психоделическим вылетом из тела? Ощущение было таким, что им всем сделали инъекции адреналина прямо перед выходом на сцену. Не представляю, сколько лет и каким спортом надо заниматься, чтобы сделать тело настолько сильным, послушным и экспрессивным. И да, главным героем этих танцев нередко был зад. Прекрасный, подвижный, гибкий, ритмичный, музыкальный, танцующий зад. Ощущение участия в таинственном шаманском обряде у костра. Будто бы мы вызывали дух этого умершего Чака Дэйвиса, что, впрочем, и было проговорено вслух в финале… Перед началом второго действия на сцену вышла ещё какая-то женщина, консул, которая разъяснила: этот праздник, как и вся афроамериканская культура, посвящён вовсе не проблеме ассимиляции. Она произнесла: «Рабовладельцы, которые насильно похитили нас с нашего родного континента и заставили жить, как собак, в чужом мире, ставили перед собой именно эту задачу — чтобы мы все забыли свою культуру и начали воевать между собой…» И одна женщина в зале выкрикнула, не вытерпев: «Да!» А я поняла, что они борются с ненавистью не к чужим, а друг к другу и к самим себе, что они борются с разобщенностью. Странно было, я прикоснулась к чужому секрету, словно потрогала чьё-то влажное бьющееся тёплое сердце, побывала при операции или родах. Удивительный опыт — вход в самую сердцевину едва знакомой культуры, которая оплакивает, смеясь и танцуя, свою незнакомую тебе травму. Ах, ну вот откуда ноги растут у фильма-альбома «Лимонад» Бейонсе. Ах, так вот о чём рассказывает Кендрик Ламар. Ах, вот в чём ещё трагедия фильма «Лунный свет». Ах, ах, ах. Второе действие было более мирным и светлым. Два героя помирились и странствовали по Нижней Гвинее, слушая вокал девяностолетней колдуньи с африканскими гуслями в руках. Я к тому моменту только тихо наслаждалась способностью разума воспринимать новое. «Как вам представление?» — поинтересовалась нарядная пожилая леди в чалме в перерыве. Я мямлила нечто, не умея подобрать эпитет. Она подсказала мне: «Powerful?» Ну конечно же powerful — «мощно», то самое слово! После аплодисментов все артисты встали на колени и произнесли молитву, адресованную Чаку Дэйвису, и занавес в полной тишине упал. А на следующий день прямо с утра зарядил такой дождь, что всех магов и колдунов словно смыло, хотя у них был проплачен третий день дорогущей аренды бруклинской земли. Мы грустили, что они исчезли так же быстро, как появились. Хорошо, что в мире есть культуры, о которых нам еще только предстоит узнавать и узнавать. Что подарил Нью-Йорк Освобождение. Я даже не знала, что покидаю клетку, когда садилась в тот самолёт. Но этот трудный город, где каждый скрывает за ласковой улыбкой боль борьбы за место под солнцем, показал мне свободу снова стать никем, начать с нуля, стереть себе память. Забвение. В действительности невозможно стереть себе память. Я всё равно помню всё, каждую минуту, первый снег в ноябрьской Москве, его руки в перчатках на руле. Но теперь передо мной такая круговерть нью-йоркских событий, что буфер памяти ежедневно наполняется новыми файлами. Танец. Когда я бегу по мегаполису, выгибая поочерёдно то левое, то правое плечо, чтобы не задеть ненароком какого-нибудь горожанина. Когда я натягиваю красный капюшон дождевика за секунду до начала урагана. Когда облако белого дыма охватывает меня… Тогда я ощущаю себя ведомой партнёршей в танце с Нью-Йорком. Горизонт. В Москве я всегда знала, каков предел моих стремлений. В Нью-Йорке же очертания будущей жизни так туманны, как будто мне снова шестнадцать и родственники поочерёдно спрашивают, куда я собралась поступать и кем хочу стать, а у меня нет ответа. Только я взрослая и у меня теперь есть выбор. Воздух. Это когда твой выбор — плыть на пароме от Манхэттена до Стейтен-Айленда и отрываться от суетливого душного берега даунтауна, как от гигантского космического корабля. И обнаруживать себя в открытом пространстве залива. Так вот он какой, Нью-Йорк, весь разбросанный по островам, полные лёгкие океанического воздуха. Сегодня промозгло. Веру. Промозгло, но эти температуры будто бы постоянно остужают мой ум. Учусь верить в хороший расклад всегда, во всё мощное, созидательное, под знаком «плюс», ведь не может же быть, что судьба подарила мне удивительные шансы, не вкладывая в это высшего смысла. Тоску. Колдовать, но не мочь расколдоваться. Я скучаю по родному городу, ведь я покинула не только Москву печалей, но и мою Москву. Огромная, неведомая мне раньше тоска по родным. По старшим братьям и их детям, которые растут без меня. По маме. По младшему брату. По любимому некогда городу, который сегодня укрыло тонким слоем первого снега. Мама Мама — это мне семь, белая кроличья шапка с помпонами, моё детское тело в шубке размещено на холодном кожаном сиденье троллейбуса, скрипящего по зимней вечерней Москве восьмидесятых. Первые числа января. Я тепло дышу на обледеневшее стекло с немыслимыми морозными узорами, снимаю колючую варежку с озябшей докрасна руки и пишу на окошке «мама». Так делают все дети? Это слово упорно приходит на ум первым. Губы дважды смыкаются в удобное и понятное сознанию доброе «эм». Ма-ма. Ни секунды не задумываясь почему, я вывожу указательным пальцем буквы. Мама — это мне двадцать три, метель на «Пушкинской», и у неё дома мы всей семьёй готовимся отмечать Новый год. Ёлка, которую я помогала наряжать, непременно живая, пахучая, верхушкой в потолок. Через пару часов полночь, а я только что сделала тест на беременность. И он показал две полоски, и я стекаю вниз по серому кафелю в ванной. А потом тело несёт меня к маме в комнату — это ей я хочу сообщить радостную новость. Будет ребёнок, я стану мамой, и в 12:00 мы поднимаем бокалы с шампанским за наступивший Новый год, он изменит много. Мама — это мне уже тридцать один, и я прилетела с моей маленькой С. впервые в Нью-Йорк. Знакомить её с Д., который станет её отчимом, моим мужем. И первый снег выпал, и так холодно, и с океана дуют ветра. И совпало, что мама тоже прилетела сюда, по делам, снова оказалась рядом в миг, когда перелистывается страничка. И я спрашиваю её, как быть, ведь в Москве нас больше не ждёт ничего, а в Америке случилась новая жизнь. И она, не раздумывая: «Тебе, наверное, нельзя больше возвращаться обратно». И вот ведь как выходит. Как всякое дитя психотерапии, я привыкла усердно пропускать роль мамы через критический фильтр, давно умею и открыто гневаться, и строить границы, и уверенно защищаться, и трезво оценивать. Да только, как ни крути, «мама» — это моё интимное заклинание защиты. Как в «Гарри Поттере». А я, я — тоже, видимо, заклинание защиты для своей дочери. Так это, похоже, работает. Губы дважды смыкаются в удобное и понятное сознанию доброе «эм». Ма-ма. Ни секунды не задумываясь почему, я вывожу указательным пальцем буквы. Сир Трудон А теперь мама прилетает в Нью-Йорк снова и снова — уже к нам как к семье, и мы с ней, гуляя по Сохо, каждый раз заглядываем в бутик свечей «Сир Трудон». Эта чудесная лавка на Элизабет-стрит — один из моих любимых аттракционов. Не знаю, что должно произойти в жизни, чтобы я купила себе свечку за 500 долларов, но трогать их, держать и нюхать — это очень правильное удовольствие. Трудоновские свечи — произведения искусства, они пахнут страницами истории. По их легенде, это бренд самых старых свечек в мире, ими якобы пользовались ещё при дворе Людовика XIV. Мне же нравится засовывать в них нос и развивать обонятельные рецепторы. Трудоны пахнут, например, кубинской революцией, а значит — сигарами, кофе, жареными бананами и ромом. Табаком и потёртой кожей. Или сочетанием миндаля, барбекю, костра и подкопчённого мяса. Как пахнут старинные деревянные полы Версаля? Костры Французской революции? Каков запах Святого Духа? Кедра? Скотча? Белоснежной древесины со смолой? Марокканского мятного чая? Но ты уходишь оттуда в лучшем случае с одной маленькой свечкой — остальные слишком дорогие, да и зачем их много? Мой подарок маме — свеча с запахом майской розы после дождя с чёрным перцем. Папа А папа — это загадка, золотистый воздух после долгого летнего дня, закат над полем и далёкое небо голубого цвета, цвета его зрачков. Сегодня уже восьмидесятилетних синих ясных глаз. Почему мне, кареглазой, перепало от них так мало? Или это много? Всю жизнь пытаюсь разгадать папу, как квест. Такой кармический рисунок у любой дочки разведённых родителей, верно? Или не верно? Они разошлись, когда мне было восемь. Это помню точно. А в целом… Ни одно утверждение о папе не будет с моей стороны точным, поэтому лучше не утверждать ничего, а наблюдать, да? Папа — это мне пять, и я смотрю с берега маленького озера в Литве на далёкий белый парус виндсёрфа на воде, папа наконец поймал ветер. Папа — это мне семь, и он ведёт меня на танцы по хмурой и почти неосвещённой Москве начала девяностых. По Остоженке. В Дом учёных на «Кропоткинской». Ноги в валенках скользят по ледяной слякоти, а папа, его широкая спортивная спина, где-то там, метров на десять впереди. «Папа, подожди. Я не успеваю за тобой». Папа — это потом пешком до Арбата и его тусклых белёсых круглых фонарей и кафе «Воды Лагидзе», где всегда шумно и битком. Папа покупает грузинские разноцветные лимонады и ачму, а я такая маленькая, что стою буквально под столом, рассчитанным на взрослого. Сверкающие снежинки в луче от фонаря, и зимазима-зима в Москве, белая, колючая. Взгляд моего внутреннего ребёнка. Мое дочернее внимание, когда я повзрослела. Где же те валенки? И пушистые варежки на резинке, в которых застрял лёд? И вот тысячу лет спустя в далёкой-далёкой галактике пишется другая часть сценария: благородно седой папа, уже с айфоном, с пластиковыми карточками и ноутбуком, недавно отметивший юбилей, прилетает к своей единственной дочери в Нью-Йорк, она выходит там замуж. Познавать папу, как точную науку, как он, вечно головой немного в облаках, изучает математику и физику. Доктор наук. Сотрудник Института высоких температур. Учёный. Папа. Сам по себе профессор счастья, под стать доктору Лернеру. Даже губы мои не привыкли так смыкаться и два коротких раза подряд выдавать лёгкий поток воздуха, формирующий глухую согласную «п». Па-па. Молочное пиво С папой я отправлюсь в крафтовую пивоварню. Я хочу, чтобы он попробовал там пиво с лактозой. А может быть, ему понравится другое — с фруктами, ягодами, шоколадом, огурцом, мятой, гранатом и апельсином?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!